355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абдусалам Гусейнов » Великие пророки и мыслители. Нравственные учения от Моисея до наших дней » Текст книги (страница 36)
Великие пророки и мыслители. Нравственные учения от Моисея до наших дней
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:40

Текст книги "Великие пророки и мыслители. Нравственные учения от Моисея до наших дней"


Автор книги: Абдусалам Гусейнов


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 48 страниц)

VII

В повести «Живи» есть такой эпизод, который является типичным для изображаемой Зиновьевым из произведения в произведение человеческой комедии. Стоял вопрос о выдвижении Горева на более высокую должность заведующего отделом, сопряженную с рядом очевидных благ (более высокая зарплата, квартира и т. п.). Окружающие («родной коллектив») не хотели, чтобы ему выпала такая удача. И вот кто-то написал анонимку в партбюро, по комбинату распустили слух, будто он наркоман, развратник и т. п. Словом, заработал привычный для таких случаев и весьма эффективный механизм, который, кстати заметить, и на этот раз привел к нужному результату. Горев должности не получил, хотя несомненно её заслуживал. Он потому и не получил, что её заслуживал. По личным данным он проходил, но не проходил по законам коммунальной жизни, по тем самым законам, по которым, как говорится в одной восточной притче, человек в ситуации, когда он мог выбрать все, чего захочет, при условии, что его сосед получит вдвое больше того же самого, попросил, чтобы ему выкололи один глаз. Рассуждая о клеветнической анонимке на Горева, безрукий Теоретик говорит в повести: «Клевета есть воля масс людей, воля коллектива. Клевета есть идеальный образ человека в сознании окружающих». Жить по законам коллектива – не значит, что всегда надо клеветать. Но обязательно значит, что надо уметь делать это, надо иметь клевету в арсенала возможных средств борьбы. Это касается и всех других качеств, которые обычно проходят по разряду моральных пороков. Условия коллективной жизни имеют к морали только то отношение, что они подчиняют её целям экзистенционального эгоизма, формируя в индивидах способность как попирать справедливость, так и защищать её. Горев ясно это понимает. «В наших условиях позиция морали вообще есть ложная позиция», – говорит он.

Первый, основополагающий выбор индивида на пути к личности состоит в том, чтобы перенести центр тяжести решений и действий из вне во внутрь. Опереться не на волю коллектива (в какой бы форме она ни выступала), а на свою собственную волю. С удивлением открыв, что окружающие добры к нему до тех пор, пока он не стремится возвыситься над общим уровнем, не обнаруживает свою самость, Горев сделал единственно правильный вывод: он может стать и сохраниться личностью, имея в качестве опоры и критерия лишь самого себя. Он показал, что «бессмысленно рассчитывать на справедливый суд со стороны окружающих – такого суда нет и быть не может в принципе… Ты сам есть высший и справедливый судья самого себя».

Осуществимо ли, возможно ли человеку опираться на самого себя, быть внутренним одиночкой? Ведь он не может не жить среди людей, не может не считаться с ними. И дело не только в этом. Существовать в нравственном смысле – значит не иметь, а быть. Не брать, а отдавать. Горев-Зиновьев: «Существовать – значит существовать для других». Горев превращает свою жизнь в эксперимент по поиску выхода из этой казалось бы безвыходной ситуации. Существенными в его эксперименте, на мой взгляд, являются следующие два момента.

Во-первых, он дисциплинирует свою жизнь таким образом, что подчиняет её некоторым принципам. Это – не принципы абстрактной морали, хотя они, как мы увидим, в чем-то коррелируют со знаменитыми Десятью заповедями. Они (за исключением гимнастики и других процедур, поддерживающих физическую форму) представляют собой запреты. Именно запреты, поскольку только в такой форме человек может обнаружить свою автономию. Когда он что-то делает, он всегда зависит от внешних воздействий. Когда он что-то не делает, он может этого не делать, исходя из принципа, и ни от кого не зависеть. Запреты Горева вполне конкретны и направлены на блокирование тех действий, в которых и через которые окружающие (коллектив, социальность в широком смысле слова) оказывают преимущественное разлагающее влияние на личность. Основными среди них являются следующие три. Не пить, что особенно важно в связи с особой ролью пьянства в русско-советской среде и применительно к особому случаю Горева, у которого нет ног. Не иметь половых отношений с женщинами, если они не являются выражением любви. Третий принцип можно сформулировать как отказ от участия в том, что американцы называют «крысиными гонками» – от борьбы за более выгодные жизненные позиции. Он означает не аскетическое ограничение удовольствий и что-либо в этом роде, а всего лишь готовность довольствоваться тем уровнем благ, на которые дает согласие коллектив в том смысле, что они достаются без видимого соперничества и с точки зрения коллектива (общественного мнения, устоявшихся норм, позиции начальства и т. п.) считаются приемлемыми для человека в данном положении. Эти принципы Горев называет своими подпорками. Подобно тому как физически ему нужны протезы, чтобы стоять, так нравственно ему нужны принципы, чтобы внутренне выпрямиться. Они, разумеется, не выводят из окружающей трясины; это вообще невозможно, да и не нужно (так, например, Горев, хотя и не пьет, но тем не менее в пьянствующих компаниях охотно участвует, ибо они представляют собой арену раскованного, свободного общения, являющейся русским андерграундом и русским симпозионом одновременно). Тем не менее они создают некое внутреннее пространство, позволяющее человеку быть самим собой.

Второй важный момент горевского эксперимента заключается в его программной, стратегической жизненной установке, которая выражается одним словом, вынесенным в название повести: «Живи!» Не любить жизнь, ибо как точно замечает логик Зиновьев, любовь к жизни есть позиция (самозащитная реакция) тех, кому живется плохо, а просто жить. С этим «Живи!» Горев просыпается и засыпает, это – его молитва: «Живи! Раз возник, живи. Живи, несмотря ни на что. Родился крысой – живи крысой. Родился орлом – живи орлом. Придет твой срок, и ты исчезнешь навечно. А пока живешь – живи, и радуйся самому факту жизни».

В случае Горева такая нравственная программа означает: жить несмотря на отвратительное уродство безногого существа. Можно подумать, что она имеет смысл для особых индивидов, являющихся уродами. Это и так и не так. Это так, поскольку требование «живи» может возникнуть только там, где сама жизнь содержит негативные импульсы, ставящие под сомнение её целесообразность и оправданность, т. е. заключает в себе некое уродство. Это не так, поскольку все являются в каком-то смысле уродами. Норма всегда представляет собой усредненную величину, по отношению к которой все её отдельные случаи являются отклонениями. В повести приводится пример пианиста, уродство которого состояло в совершенно невидимом дефекте руки, не позволяющем вытягивать мизинец на необходимое для пианиста расстояние. В еще большей мере сказанное относится к моральной норме. Здесь уже само уродство является нормой. Рисуя моральный облик человека как социального существа, Зиновьев пользуется только темными красками. Его мизантропичность известна. В данной повести она выражена особенно сочно: «мы – червяки, способные извиваться во всех возможных измерениях»; «нет во Вселенной более гнусной твари, чем человек»; «нет более жестокого врага для людей, чем их ближние». Уроды типа Горева и его друзей, как говорится в повести, являются уродами второго уровня, и они отличаются от уродов, какими являются все остальные индивиды, только тем, что им более, чем другим нужны нравственные принципы, и им намного труднее, чем другим, следовать им. Без них они вообще не могут держаться прямо. Требование «живи!» – это их евангелие.

Как песню держит припев, так эту повесть держит молитвенное заклинание: «Живи!». Очень важный нюанс: «Живи без всяких объяснений, обоснований, оправданий! Живи!» Философы много потратили усилий на обоснование морали, хотя один из самых проницательных среди них хорошо заметил, что обосновывая, они подрывают её. Они тем самым ставят под сомнение изначальность морали как жизнеорганизующего личностного принципа. Жизнь не требует своего оправдания. Она оправдана тем, что она есть. Она есть факт. К тому же факт, предшествующий всем прочим фактам. Свою исповедь Горев (а вся повесть «Живи» и есть его исповедь) начинает для того, чтобы очиститься, и продолжать «жить, не претендуя на что-то большее, чем сам факт жизни». Пожалуй, нигде свойственная Зиновьеву научная трезвость и логическая требовательность не проявились столь концентрированно и полно, как в том, что он свел основополагающую этическую формулу к одному слову «Живи!». До него никто из многочисленных философов, формулировавших моральные законы, до этого не додумался.

«Живи!» означает необходимость быть адекватным жизни в её конкретном фактическом статусе (отсюда – и странные на первый слух слова из молитвы Горева «Родился крысой – живи крысой. Родился орлом – живи орлом»). Применительно к человеку это означает, что он должен жить не какой-то превращенно-соборной жизнью, а жизнью в единичности и единственности индивидуального существования. А человеческий индивид может жить своей жизнью, опираясь на самого себя, жизнью индивидуально-ответственной, личностно выраженной только в том случае, если он сможет оградиться моральными принципами от «любви» окружающих (понимая под окружающими и ближних и дальних, и государство, и коллектив, словом, всех, кто не есть данный конкретный человек). Только в том случае, если он зажжет в себе внутренний свет, не довольствуясь спорадическими лучами, которые могут быть на него направлены со стороны. Он при этом, разумеется, освещает всё пространство своего личностного присутствия (окружает себя «нимбом»), создает очаги тепла в ужасающем холоде социальной жизни. Именно этот факт, между прочим, создает иллюзию, в силу которой философы ищут объективные корни морали, а моралисты читают проповеди о любви к ближнему.

В число окружающих, защищаясь от которых индивид поднимается до личностно-нравственных высот, входят также прошлые и будущие поколения. У человека нет непосредственных моральных обязанностей перед ними. Вернее, сами прошлое и будущее его ни к чему не обязывают. Если у него есть обязанность перед прошлым и будущим, как и вообще перед окружающими, то только те, которые вытекают из нравственно-обязующего факта его собственной жизни. Отсюда становится понятной ещё одна большая странность этического учения Зиновьева по сравнению со всеми другими этическими учениями. «Живи и помни» – так назвал свою повесть (к слову сказать, замечательную) писатель, стоящий на позициях соборно понятой морали. «Живи и забудь» – так можно было бы назвать точку зрения Зиновьева в данном вопросе. В «Зияющих высотах» над выходом из камеры крематория были начертаны слова: «Уходя, забери урну со своим прахом с собой!». Это – не просто потрясающая сатира. Это ещё и продуманная жизненная позиция. По Зиновьеву, из жизни надо уходить, не оставляя никому никаких забот о себе. Поистине: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. В романах и повестях Зиновьева нет ничего похожего на то, что называется хеппи эндом. Произведение жизни кончается не так, как музыкальное произведение или голливудский фильм. В нем нет заключительного аккорда. Нет добра, побеждающего зло. Это, помимо всего прочего означает, что личность кончается там же, где она и начинается. У жизни и у нравственных поступков, в которых она в своей индивидуальной подлинности воплощается, нет иной награды и ценности, кроме той, которая заключена в них самих. Герой повести Горев был брошен родителями, он не имеет корней. У него нет никаких родственников и соответственно обязанностей перед ними. Данный факт символичен в том смысле, что если жизнь в биологическом смысле есть нить, тянущаяся, по крайней мере с одной стороны, в бесконечность, то в нравственном смысле она всегда есть новое начало. Человек в нравственном смысле, как личность не продолжает то, что делали другие, а заново начинает делать то, что делали все личности – строить свое государство, свой мир из одного человека.

VIII

Этика Зиновьева связана с социологией и может быть понята только в соотнесенности с ней. Социальные законы (законы социальности), представляющие собой законы организации, функционирования и развития больших масс людей (человейников) являются такими же объективными жесткими в своей объективности как и законы природы. Тот факт, что социальные субъекты (человеческие индивиды, рассмотренные в качестве членов и в составе социальных объединений) обладают сознанием, не противоречит объективности социальных законов. Более того, он способствует уменьшению случайности и разнообразия в проявлении законов социальности до такой степени, что социальная эволюция стала менее всего зависимой от субъективных факторов, сознательных решений и действий отдельных лиц именно тогда, когда она стала управляемой – на современной стадии сверхобщества.

На базе законов социальности и в пространстве их действия нет места ни для человеческой свободы, ни для морали. И то и другое возникли только во-первых, как индивидуальный способ существования, во-вторых, за пределами социальности, как уклонение от ее законов. На этих предпосылках и строится учение о житии. Подобно тому, например, как человек строит самолеты, чтобы вырваться из железных тисков законов тяготения (сравнение Зиновьева), и при этом он это делает действуя в их же рамках, точно также он создает идеальное общество в самом себе, чтобы вырваться из под гнёта общества и он может это делать, оставаясь в обществе и через его посредство. Можно сказать так: законы социальности содержат в себе возможность морали в отрицательном смысле, т. е. в том смысле, что последняя возможна только как их отрицание.

Учение о житии Зиновьева продолжает и дополняет его социологию. Без него последняя была бы беспросветной. Более того, в индивидуальном жизненном замысле Зиновьева, по его собственному признанию, сама социология была разработана для того, чтобы выработать адекватное учение о житии и найти в жизни место самому себе в качестве идеального коммуниста. Таким же является и их объективное соотношение между собой. И если верно, что учение о житии находит свою негативную обоснованность в социологии, то еще более верно, что социология Зиновьева может быть адекватно понята и разумно осмыслена только с учетом и в свете его учения о житии.

Хотя этика и вырастает из отрицания социальности, последнюю нельзя оценивать сугубо негативно. И дело не только в том, что этика именно в качестве отрицания социальности сама есть ее продукт. Социальность и сама по себе обладает притягательной силой, она, обволакивая человека, интригует, будоражит, оказывает часто непонятное и сильное воздействие. Противоречивый характер социальности в нравственном опыте человека хорошо передан в поэме «Мой дом – моя чужбина». В ней сильно выражен социологический аспект, ей вполне можно было бы даже дать подзаголовок этико-социологического трактата в стихах. В частности, в ней раскрыта анатомия советского диссидентства в обеих (отечественном и зарубежном) своих частях. Концептуально диссидентство осмысливается как идеологически-диверсионная операция в рамках холодной войны, что в свете последующих событий (личной судьбы многих диссидентов, интегрировавшихся в западный мир, их равнодушия к демократическим преобразованиям в России и т. д.) выглядит вполне правдоподобно, но тем более удивительно в книге, изданной в 1982 году. Ёще одна сбывшаяся интуиция автора обращает на себя внимание. Лирический герой – провинциальный диссидент – наутро после попойки, когда невыносимо раскалывается голова, задумывает сочинить реформаторскую программу о том, «как режима сбросить бремя». Вот что у него получилось:

 
«Для советского народа,
Молвил я, нужна свобода
Слова, совести, печати.
Секса (ясно, без зачатий),
Переездов, демонстраций,
Партий, сборищ, эмиграций.
И прописку отменить.
Тунеядцев не теснить.
Добровольность быть солдатом,
Прочь анкету с пунктом пятым».
 

Программа эта охватывает очень многое из того, что произошло потом, в 1991 году. Но самое интересное состоит в другом. Слушатели, перед которыми вещал диссидент, стали быстро развивать его идеи: «Надеюсь я, не будет возражений // Насчет свободы непечатных выражений?»; «Предлагаю в документ сделать дополнения: // На заводах учредить самоуправление»; «Предлагаю для начала все колхозы разогнать. // Землю ж, что освободится, мужикам в аренду сдать»; «Надо пьянство, как и церковь с государством разделить. // И свободой пить от пуза всех трудящих наделить»; «Хватит грязь в глуши месить! // Время Запад колесить». Народ, словом, так разошелся, что даже у самого автора программы возникли сомнения: «Ну, а ежели свободы он по своему поймет? // Если он реформы наши против нас же обернет?». Разве бывает более точное предвидение и своевременное предупреждение?! И разве есть более строгие критерии научности социологии, чем такие сбывшиеся прогнозы?!

Основная смысловая нагрузка поэмы «Мой дом – моя чужбина» заключена в названии. Название, по-видимому, можно читать с разными акцентами. Один вариант: человек оказался в ситуации, когда чужбина стала ему домом. О другом возможном прочтении говорится в поэме: «Пойми в конце концов, дубина, // Твой дом везде, но он везде – чужбина». Но более правильным с точки зрения адекватного истолкования текста является такое понимание. Дом и чужбина при всей их связанности чётко разводятся и герой не путает свой родной российский дом с западной чужбиной. Но трагизм его положения заключается в том, что его дом является чужбиной. Не в том только смысле, что он оказался не дома и ему хочется вернуться: мол, дома всегда лучше. Сам дом является чужбиной – вот в чем главная суть дела. У героя сильно желание вернуться в родной дом из немилой чужбины, но еще сильнее страх перед такой перспективой, ибо он знает, что дом его – такая чужбина, которая хуже всякой чужбины. Так он с грустью думает о наших солдатах, унавозивших собой европейскую землю и словно слышит их голоса. «Здесь в теплой земле наши кости истлели. // И все же нам русские снятся метели». Для него ужасна перспектива разделить их судьбу. А перспектива не разделить её еще хуже: «Предложили бы мне возвратиться домой, // Что наделал, тебе все простится. // От одной только мысли кошмарной такой // Я готов лучше тут удавиться». Позицию автора и героя поэмы еще лучше передает следующее четверостишие:

 
«На свете нет, поверь мне, сброда
Подлее нашего народа.
Но на других его, паскуду,
Не променяю, жив покуда».
 

Описываемая Зиновьевым ситуация амбивалентно противоречива. Охарактеризовав эту ситуацию таким образом, мы не столько объясняем её, сколько фиксируем как необъяснимую. Не случайно в поэме появляются сами по себе чуждые творчеству Зиновьева психологические мотивы, то, что именуется копанием в душе. Говорится о ностальгии, об отцами обжитой земле. В повести «Живи» мы читаем, что на Западе плюют в урны, а у нас – в души. Считается, что плевать в души – лучше, ибо хотя бы таким образом, через плевки души оказываются связанными. О чем-то таком говорится и в поэме. На чужбине, например, нет пьяных компаний: «Мне нужен (как воздух, как хлеб) выпивоха. // Здесь без него ужасающе плохо». Выходящая за рамки разумного понимания противоречивость переживаний героя состоит в том, что он не просто видит недостатки своего дома и тянется к нему, несмотря на них, следуя в этом традиции русских революционеров любить Родину с открытыми глазами. Нет он видит недостатки Родины и любит её благодаря им. Это – скорее лермонтовская ситуация («Люблю Отчизну я, но странною любовью»).

Необъяснимая странность душевного состояния героя, по-видимому, объясняет стихотворную форму произведения. Стих с его музыкальностью, дополнительным эмоциональным эффектом, сопровождающим прямой смысл слов и предложений, более, чем прозаический текст, подходит для того, чтобы выразить, и не столько даже выразить, а зафиксировать невыразимую иррациональность человеческой жизни. Если это верно, то становится понятным, почему «Зияющие высоты» и другие прозаические произведения Зиновьева насыщены стихами. Они являются составным элементом его комплексной методологии, позволяющей схватить действительность всестороннее и объемно.

Поэма, в которой герой из дома уезжает на чужбину, хотя и боится оказаться там, а с чужбины тянется домой, хотя и страшится этого, дает почти наглядное представление об отношении индивида и общества как его понимает Зиновьев. Индивида можно уподобить зернышку, а общество – тяжелым, с безжалостной методичностью работающим жерновам. Зернышко оказалось между жерновами и обреченное на то, чтобы быть размолотым, мечтает каким-нибудь образом выскочить оттуда.

В миропонимании Зиновьева нет ничего более далекого друг от друга, чем мораль и социальность. И нет ничего более связанного друг с другом. Они напоминают двух сцепившихся борцов, которые держатся еще на ногах только благодаря своим усилиям повалить друг друга. Мораль существует как отрицание социальности. Она не имеет иной предметности, кроме этого отрицания. Социальность релятивирует мораль, чтобы можно было легко переходить от добра ко злу и обратно, используя эти оценки в целях экзистенционального эгоизма. Без этого она вообще едва ли могла бы считаться формой и результатом человеческой деятельности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю