355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » А. Глебов-Богомолов » Фаворитки французских королей » Текст книги (страница 20)
Фаворитки французских королей
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:26

Текст книги "Фаворитки французских королей"


Автор книги: А. Глебов-Богомолов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)

Едва Брантом вылечился от лихорадки, Лану стал настойчиво звать друга с собой во Фландрию, куда его приглашали воевать с испанцами во главе армии Штатов. Читатель помнит, что незадолго до этого Брантом намеревался поступить на службу к испанцам против восставших фламандцев: главное для него было повидать свет в компании добрых приятелей, а под каким знаменем сражаться, безразлично. Однако он отдал предпочтение Строцци, который задумал совершить экспедицию в Америку. Он собирался ни больше ни меньше как завоевать или обложить данью Перу – предприятие, более трудное в те годы, чем столетие спустя, во времена лихих набегов флибустьеров, и все же оно издавна манило искателей приключений соблазнами славы и поживы. Наблюдать за вооружением экспедиции поручили Брантому, который, по-видимому, был недостаточно сведущ по части мореплавания. Эти дела задержали его в Бруаже, где он частично провел 1571–1572 годы, счастливо избежав зрелища Варфоломеевской ночи. Пока он выполнял в Бруаже поручения Строцци, тот недостойно вел себя по отношению к нему; во всяком случае, Брантом, не говоря ничего определенного, обвиняет его в нарушении законов дружбы. Некоторые биографы полагают, что, воспользовавшись отсутствием нашего автора, Строцци добивался руки г-жи де Бурдей, его невестки. Вполне возможно, что он ухаживал за ней, но жениться никак не мог, ибо Андре де Бурдей, брат Брантома, был еще жив. Одно неоспоримо: Строцци, человек весьма себялюбивый, нисколько не интересовался судьбой своего друга; он многого требовал от него и ничего не давал взамен. В порыве досады Брантом решил уехать из Бруажа и, поступив на службу к дону Хуану Австрийскому, принять участие в морской кампании, которая закончилась битвой при Лепанто, но Стродди передал ему повеление короля оставаться во Франции. Брантом рассказывает, что в то время он пострадал от одного вельможи, имя которого не называет; биографы колеблются между его высочеством [338]  [338]Впоследствии Генрихом III.


[Закрыть]
и герцогом Гизом: оба они были знатными вельможами, обоим он старался угодить, и оба весьма нерадиво покровительствовали ему.

Осада Ла-Рошели – последнего убежища реформатов после Варфоломеевской ночи – положила конец уединенной жизни Брантома. Он пространно описывает эту осаду, в которой участвовал в качестве помощника Строцци, командовавшего французскими гвардейцами, и друга его высочества и герцога Гиза, связанных в те времена узами, тесной дружбы. Осада Ла-Рошели была, как известно, длительной и тяжелой, в особенности для королевских войск. Брантом вновь встретился там с Генрихом IV, своего рода заложником, принужденным сражаться против своих бывших друзей. Наш автор дал ему в руки аркебузу, и тот впервые выстрелил из нее по французам. Весьма вероятно, что Брантом сделал это по простоте сердечной, но герцог Гиз и его высочество были в восторге от унижения юного пленника. Что касается Генриха IV, то он любил запах пороха и стрелял ради удовольствия стрелять. Во время попытки прорваться сквозь плохо пробитую брешь Строцци, руководивший этой атакой, попал в ров. Брантом, который шел за ним следом, помог ему выбраться из-под груды трупов и обвалившихся камней. В этом деле он получил несколько пуль, но они застряли в его броне. В другой раз он был обрызган с ног до головы кровью и мозгом товарища, сраженного пушечным ядром. Друзья у него были повсюду, и он умел хорошо говорить. Во время передышки, последовавшей за атакой, отбитой ларошельцами, осажденные водрузили на одном из бастионов шесть знамен, взятых у врага, как бы предлагая королевским войскам отбить их. Брантом убедил ларошельцев убрать трофеи, вид которых выводил из себя солдат-католиков и мог помешать соглашению, так как, несмотря на вылазки и штурмы, переговоры шли своим чередом. Осада была наконец снята после заключения договора, далеко не почетного для осаждавших.

С наступлением мира Брантом возвратился ко двору, и мы снова видим его в роли придворного, старающегося угодить королеве-матери и молодому герцогу Гизу, которые принимают его как надежного Друга и приятного, но малозначительного человека. В те времена достигал положения лишь тот, кто умел внушить страх.

В 1574 году Брантом выехал навстречу Генриху III, который оставил польский престол, чтобы занять престол французский, присоединился к нему в Лионе и имел честь снять с него сапоги. Между тем междоусобная война вновь вспыхнула на юге страны. Пока роялисты осаждали Лузиньян, Брантом был спешно послан в Сентонж к Лану, своему другу и главе реформатов, для ведения переговоров, о цели которых он умалчивает. По всей вероятности, речь шла о мирных предложениях, которые могли быть отвергнуты.

После коронования Генриха III в Реймсе, где по должности присутствовал и Брантом, его снова стал звать с собой Лану; избавившись наконец от междоусобиц, он собирался в 1575 году во Фландрию, чтобы принять командование над войсками Штатов. Брантом опять отказался. Однако, узнав накануне отъезда Лану, что испанский посол готовит засаду, чтобы убить его, Брантом принял на себя роль телохранителя друга и доставил его домой под охраной хорошо вооруженных слуг. Такие вещи случались довольно часто в конце XVI века; за несколько лет до этого Брантом оказал подобную же услугу своему родственнику Бюси д’Амбуазу, попавшему в немилость и бежавшему в изгнание. Еще немного – и Брантом поплатился бы за свою смелость, разделив участь де Бюси.

В том же 1575 году наш автор добился успеха, лестного для его самолюбия: он содействовал назначению епископа; это был его двоюродный брат Франсуа де Бурдей, которого по просьбе Брантома король сделал епископом в Периге. Но у Брантома была тяжелая рука – новоиспеченный епископ не выказал ему особой признательности; Брантом упрекает его в неблагодарности и говорит, что «когда он напялит свою мантию, то становится похож на вьючного осла под попоной».

На следующий год Брантом сопровождал королеву-мать в Пуату, куда она отправилась за герцогом Алансонским, поссорившимся с двором и вступившим в переговоры с протестантами. Он снова вошел в свиту этой королевы в 1578 году, когда она отвозила в Наварру свою дочь Маргариту де Валуа.

Среди развлечений придворной жизни Брантом не забывал о своих несчастных друзьях. Лану был разбит испанцами во Фландрии и взят в плен; победители жестоко обходились с ним, как с еретиком и главарем мятежников. Французский двор, который ненавидел и боялся его, не предпринимал никаких шагов, чтобы смягчить участь пленника. Брантом несколько раз просил за него короля, и притом весьма смело; он обращался также ко всем более или менее влиятельным людям, но его усилия оказались тщетными.

Старший брат Брантома, Андре де Бурдей, умер в январе 1582 года. Он был сенешалем и губернатором Перигора, капитаном пятидесяти тяжеловооруженных всадников, кавалером ордена св. Михаила и частным советником. Во время междоусобиц его верность была вне всяких подозрений; он оказал королю важную услугу, сохранив провинцию, которой угрожал враг.

Брантом обратился к Генриху III с просьбой сохранить в порядке преемственности должность перигорского сенешаля за его племянником, сыном Андре де Бурдейя, мальчиком, едва достигшим девяти лет. Не верится, когда он говорит, что не желает этой должности для себя, что «она ему нужна, как пустая мошна». Ему хотелось лишь одного, уверяет он, – сохранить ее за племянником из уважения к правам старшей ветви, точно так же, как впоследствии он привязался к вдове Андре и помешал ей вторично выйти замуж, дабы оставить в семье значительное состояние этой дамы. Как бы то ни было, король понял невозможность доверить важный пост девятилетнему ребенку и предложил этот пост самому Брантому, добавив, что позже разрешит отказаться от него в пользу племянника. Несколько дней спустя, когда грамота уже была заготовлена, король узнал, что Андре де Бурдей по-своему распорядился перигорским сенешальством, завещав его своему зятю, виконту д’Обетеру. Андре де Бурдей воспитал этого дворянина, сына известного протестанта, того самого, которого Брантом встретил некогда в Женеве, где изгнанник изготовлял пуговицы вместе с Польтро, обратил его в католичество и женил на своей дочери. По завещанию он оставил ей всего десять экю, но в брачном контракте обязался уступить сенешальство виконту д’Обетеру – преимущество, возмещавшее скудость приданого и наследства. Король счел овоим долгом выполнить последнюю волю Андре де Бурдейя. Брантом был раздосадован не столько ущербом, нанесенным его семье, сколько самим решением, которое он воспринял, по его словам, как личную обиду, ибо виконт д’Обетер намеревался передать свою должность Анри де Бурдейю, сыну Андре, лишь когда тот станет достаточно взрослым, чтобы ее отправлять. В ответ на извинения короля Брантом сказал:

– Вы нанесли мне великое оскорбление – не видать вам теперь от меня прежних услуг.

По выходе из Лувра он бросил принадлежавший ему камергерский ключ в Сену и некоторое время не являлся к королю, однако продолжал приходить на поклон к королеве-матери.

Недовольный своим властелином, недовольный Гизами, которых он упрекает в том, что они плохо оплачивают оказанные им услуги, Брантом собрался связать судьбу с герцогом Алансонским, человеком честолюбивым и смелым до безрассудства, который угождал поочередно протестантам и католикам, чтобы создать себе положение и извлечь выгоду из общей анархии. Достигнув зрелости, Брантом начал замечать, что без особой пользы провел лучшие годы и ничего не сделал для своего возвышения. Довольствуясь видимостью, он пренебрег реальностью. Он страстно домогался дружбы великих мира сего, но слишком явно показывал им, что его преданность можно купить ценою улыбки и добрых слов. Он делал вид, будто пренебрегает почестями, и его поймали на слове. Он видел, однако, что его прежние сотоварищи заняли высокие посты, стали важными сановниками, а на него, всеобщего любимца, по-прежнему смотрели как на человека незначительного. После долголетних успехов у дам и множества любовных похождений он остался одиноким в возрасте, когда уже трудно связать себя законными узами и почти смешно искать легких побед. В этом мрачном настроении он вспомнил о прекрасном приеме, неоднократно оказанном ему знатными испанскими сеньорами. Зная их менее глубоко, чем французов, он снисходительнее судил их. Кастильская серьезность, столь непохожая на французскую ветреность, казалась ему доказательством прямодушия, искренности. На память Брантому пришла завидная судьба коннетабля Бурбонского, а чтобы не метить так высоко, удача де Лепелу, слуги Карла V, осыпанного милостями этого монарха и вернувшегося с ним во Францию как бы для того, чтобы бросить вызов своему прежнему повелителю, и множество других блестяще вознагражденных измен, и он признается, что вознамерился предложить свои услуги Испании в ее борьбе против Франции. По правде говоря, он не обольщался, полагая, будто своим вмешательством перевесит чашу весов, и, несмотря на лестное мнение о собственных достоинствах, не смел надеяться, что осмотрительный Филипп II дорого оценит его малоизвестную шлагу. Однако он много раз бывал в море и знал западные и средиземноморские порты Франции; занимаясь вооружением экспедиции Строцци в Бруаже, он собрал много ценных сведений о состоянии нашего морского флота и портовых городов; он собирался заново изучить слабые точки в обороне французского побережья и, выработав собственный план внезапного нападения, предложить его испанскому правительству. Для переезда через границу он хотел испросить соизволения короля, но думал обойтись и без оного, если ему будет отказано. Несчастный случай, происшедший, по-видимому, около 1584 года, – о нем речь впереди – спас Брантома от этой измены. Лошадь «со злосчастным белым пятном», не предвещавшим ничего хорошего, – суеверие, сохранившееся и поныне среди наших кавалеристов, которые пуще огня боятся лошади с четырьмя белыми пятнами на ногах, – опрокинулась на спину вместе с седоком Брантомом и раздробила ему бедра. Целых четыре года он провел в постели и до скончания дней остался хворым и увечным. В постигшем его несчастье он встретил преданного друга. Вдова покойного брата Андре стала его постоянной сиделкой и окружила больного неусыпными заботами. Наш автор, который часто забывает о сделанных им признаниях, чтобы похвастаться своими добрыми или дурными поступками, ставит себе в заслугу, что всегда был бдительным стражем возле г-жи де Бурдей, помешал ей вторично выйти замуж и передать в чужие руки состояние, весьма значительное по тем временам. Не совсем ясно, однако, кто из них кого оберегал, и с чьей стороны была проявлена преданность семье.

После случившейся с ним беды Брантом, видимо, безвыездно поселился в своем аббатстве или его окрестностях. Этому вынужденному безделью мы, по всей вероятности, и обязаны оставленными им после себя объемистыми трудами. Прикованный к одру болезни, он находил облегчение в том, что записывал свои воспоминания и мысли. Он разнообразил эти занятия многочисленными процессами против родственников, соседей и монахов своей обители. Будучи яростным сутягой, он завещал эти судебные дела наследникам, поручая им беспощадно преследовать его противников. За исключением переписки с несколькими светочами ума и знаменитостями того времени, в том числе королевой Маргаритой – перед ней он благоговел, – Брантом совершенно отошел от общества, в котором вращался всю жизнь. Как явствует из его собственных произведений и из колючих строк некоего писателя-кальвиниста, посвященных ему, он втайне сочувствовал Лиге и, быть может, по-своему ей служил; во всяком случае, д’Обинье отводит ему незаметную роль – роль носителя колокольчиков в католической процессии, состоявшейся во время осады Парижа. Умер Брантом 15 июля 1614 года в полной безвестности, причем наследники не выполнили ни одного пункта его завещания, котором он повелевает опубликовать свои рукописи, а люди, по всей вероятности, получившие их, даже не подумали снабдить их комментариями, а между тем они имели бы для нас огромный интерес.

Сказанного о жизни Брантома достаточно, чтобы мы отнеслись снисходительно к его творчеству. Следует приписать увечью автора горечь некоторых его размышлений, а веселость, которая почти всегда берет у него верх, заслуживает тем большего внимания, что болезнь не могла ее победить.

Несмотря на склонность изображать в выгодном свете относящиеся к нему факты, Брантом, думается нам, поразительно искренен: вероятно, он принадлежал к разряду людей, которые испытывают потребность говорить о себе и в упоении от собственной особы рассказывают без разбора и хорошее и плохое; они просто неспособны что-либо скрыть, ибо любое событие с их участием кажется им достойным памяти потомков.

Приведем тем не менее в похвалу Брантому два характерных штриха. Как известно, он выпустил книгу о дуэлях – он питал явную слабость к этому предмету. Но он ни разу не упомянул в ней о том поединке, в котором он участвовал: в то далекое время это могло показаться чудачеством. По-видимому, он отличался учтивостью и мягкостью – качествами, весьма редкими при тогдашнем французском дворе.

Он писал пространно и сочувственно о любви и любовных похождениях, но никогда не намекал на собственные победы; надо быть признательным ему за эту скромность. Кроме того, говоря о современницах и их приключениях, он проявлял неизменную сдержанность, правда, не в выборе слов, но в изложении фактов, дабы никто не узнал действующих лиц многочисленных скандальных историй, которые он рассказывает. По всей вероятности, он писал лишь для немногих, хорошо осведомленных лиц, и хотел освежить эти приключения в их памяти, но отнюдь не намеревался содействовать распространению скандальных слухов.

Величайший упрек, который грядущие поколения могут сделать Брантому, относится не к факту измены, а к его намерению изменить отечеству. Не следует все же судить его с той строгостью, которой заслуживал бы француз, продавшийся врагу ныне. В том веке дворяне претендовали еще на полную независимость и считали себя вправе менять сюзерена, если были недовольны властелином, доставшимся им только потому, что они здесь родились. В XIV веке в Кастилии для ricos otes была установлена даже специальная процедура, позволявшая им «перерождаться», то есть менять короля и родину. Хотя во Франции подобного обычая никогда не существовало, стоит ли, однако, удивляться тому, что чувство долга сильно ослабело у французов в конце XVI века, после трех междоусобных войн, во время которых обе враждовавшие партии призывали чужеземные войска, чтобы улаживать свои распри. Многие тогдашние дворяне, люди с незапятнанной честью, став во главе немецких рейтаров, рубили головы соотечественникам и могли даже скрестить шпагу со своим королем и принцами крови. Будучи в Лионе, на службе у Генриха III, Брантом слышал гордый ответ барона де Монбрена, главы дофинских протестантов. «Мы находимся в состоянии войны, – сказал он, – а когда я сижу в седле, я уже не признаю приказов короля». Заметим также, что в XVI веке слово «родина» было едва ли не пустым звуком; люди или совсем не знали этого отвлеченного понятия, или смешивали его с любовью к монарху, а ведь королями тогда были Карл IX и Генрих III.

Мнения Брантома о вещах и людях часто дают читателю повод сравнить его эпоху с нашей. Во всяком случае, не надо судить о поступках людей XVI века так, как мы стали бы судить о поступках современников. Мы не думаем, как это думают иные, что наши предки были гораздо лучше нас; мы не считаем также, что намного превосходим их с точки зрения нравственности. Нет, вероятно, народа, который меньше менялся бы, чем французы; их портрет, сделанный Цезарем, все еще схож, и если вспомнить время, предшествующее временам Цезаря и Посидония, то разве галлы, победители при Аллии, не были нашими предками? Чтобы опровергнуть самонадеянные утверждения Нибура, переделавшего на свой лад римскую историю, следует прочесть у Тита Ливия подробное описание взятия Рима. Древние летописцы, на которых он ссылается, не занимались сочинительством, а с величайшей точностью отмечали характерные черты нашего народа, который легко переходит от восторга к насмешке, от преклонения к ярости и брани. Разве не по-французски вел себя передовой отряд Брена, остановившийся в почтительном изумлении при виде престарелых сенаторов, сидевших в своих курульных креслах? Но тут прибежал молодой забавник, истый сын Лютеции, и стал дергать стариков за бороды. Остальное известно.

Мы встречаем у Брантома преемников этого дерзкого мальчишки, и потомство его еще велико. У французов есть хорошие и дурные стороны, но хуже всего, когда они остаются без руководителя, способного указать им благородную цель. В XVI веке Франции не хватало такого руководителя, и хотя в те времена не было недостатка в законах, никто не следил за их применением. Чувство неуверенности заставляло каждого заботиться о собственной безопасности, и это объясняет, не оправдывая их, большинство преступлений той эпохи. Иметь врага значило постоянно рисковать жизнью, и, чтобы избежать ловушки, каждый старался опередить противника. Дуэль, которая входила в моду, заменяя тяжбы и узаконенные королем побоища, могла бы вытеснить эту практику убийств. Но, как явствует из рассуждений Брантома, придворные казуисты были весьма снисходительны по части дуэлей, да и сам писатель, человек на редкость щепетильный в вопросах чести, не слишком осуждает дуэлянта, который всеми средствами обеспечивает себе победу. Ясно одно: в конце XVI века дуэлянты дрались не так, как они дерутся теперь – ради желания доказать, что честь для них превыше жизни; они дрались, чтобы отомстить врагу или отделаться от него.

Эта дикость нравов развивала неукротимую личную энергию; она порождала крепкие дружеские связи, но сводила на нет общественное мнение. Общество делилось на небольшие крепко спаянные группы, причем у каждой из них имелся свой покровитель. Нуждаясь друг в друге, и руководитель и руководимые не знали иного преступления, кроме того, которое могло повредить их товариществу. Считалось предательством покинуть виновного друга и чуть ли не долгом помогать ему в преступнейших предприятиях. Мы не говорим уже о дуэлях, на которые люди шли как на праздник вместе с секундантами и посторонними лицами, храбро убивавшими друг друга, хотя они и не были причастны к ссоре. Во времена Брантома самый захудалый дворянин мог найти при желании одного или двух приятелей, чтобы подстеречь на перекрестке человека и проломить ему череп. Окружавшие не находили в этом ничего предосудительного; самое большее, можно было услышать слова сожаления об убитом, а порой и похвалу отваге убийц, если они нападали на заведомого храбреца.

Сношения между Францией и Италией, оживившиеся в начале XVI века, также имели пагубное влияние на нравы. Говорят, что слава, которой пользовались итальянские вина, побудила наших предков галлов, изрядных пьяниц, перебраться через горы. Для французов того века Италия таила в себе и другие искушения. Прибыв в долину По, солдаты Карла VIII, Людовика XII и Франциска I были, по-видимому, не менее приятно удивлены, чем воины Брена. Они нашли там все соблазны, которые природа, искусство и утонченная цивилизация могут предоставить людям, жадным до наслаждений, тем более, что они приобщались к ним впервые. Сравнительно легкий язык, многочисленные диалекты которого незаметно переходят в диалекты наших южных провинций, способствовал установлению связей между победителями и побежденными. Италия стала поставщицей мод; туренские и нормандские дворяне носили шапки гвельфов и гибеллинов, заказывали доспехи в Милане, покупали лошадей в Регнии или Полезине, они строили лоджии в своих северных замках, рискуя погибнуть там от холода. Это зло было еще не слишком велико, но восторженные поклонники всего итальянского переняли вскоре даже нравы тех, кого они взяли за образец. Между тем на Апеннинском полуострове царила страшная неразбериха, власть принадлежала там злодеям и хитрецам. На Италию обрушилось величайшее бедствие, которое только может испытать страна, – она стала полем битвы варваров и защищалась лишь с помощью чужеземного оружия. Итальянцы обладали всеми пороками рабов и кичились этим. Их политические деятели учились искусству управлять народами, проявляя величайшее почтение к логике и величайшее пренебрежение к морали. «Все люди злы, – говорили они. – Было бы глупо вести себя с ними так, словно они честны. Главное – быть хитрым и не попадать впросак. Если вам нужно отделаться от докучного человека, отправьте на тот свет и его семью, дабы над вами не тяготела угроза мести; отделайтесь от них в один и тот же день; каково бы ни было число жертв, важно одно – нанести удар…» Кроме Макиавелли, в Италии были и другие политики, вероятно, не столь красноречивые, зато прекрасно применявшие его теории на практике; то были мелкие тираны, которые нанимали убийц и занимались химией для приготовления ядов. Впрочем, люди умные, покровители искусств и литературы, они управляли своим маленьким двором с восхитительной изысканностью и великолепием. Таковы были итальянские принцы и синьоры, с которыми столкнулись наши французы. А так как мы все прощаем разуму, то мы пришли в восторг от этих чудовищ из-за их пленительного обличья. Примером тому служит славный Рыцарь без страха и упрека, избравший дамой своего сердца весьма порочную особу, а именно – Лукрецию Борджа, герцогиню Феррарскую; он всегда носил ее цвета – серый и черный и любил ее рыцарски, платонически. Не все французские рыцари были столь наивны, как герой Баярд, многие вывезли из Италии более вещественные воспоминания, чем воспоминания о платонической любви. С ними случилось то, что случается в наши дни с первобытными соседями европейцев: желая приобщиться к цивилизации, они восприняли неведомые им доселе пороки.

Общение с итальянцами заметно поколебало и веру наших предков, простую, искреннюю в своей непосредственности. Такие римские первосвященники, как Александр VI и Юлий II, оказались для нее более опасными противниками, чем Лютер и Кальвин. Большинство французов сменило старые верования на новые суеверия, но под влиянием итальянских философов-скептиков образовалась небольшая группа вольнодумцев, которая, вооружившись разящей галльской насмешкой, внесла полное смятение в умы.

Входя в соприкосновение в результате войны, два народа обмениваются не столько добродетелями, сколько пороками, – ведь плохому легче подражать, чем хорошему. Но чужеземные влияния бессильны уничтожить национальный характер, и он всегда проявляется под личиной, заимствованной по собственной прихоти или по воле случая. Как ни старались наши политики изучить Макиавелли и применить на практике уроки, преподанные им в «Государе», минутная оплошность губила плоды многодневных стараний. Терпение и осторожность, страстность, ненависть и хитрость – эти добродетели и пороки итальянцев были нам чужды. Честный пикардиец или парижанин, побывавший по ту сторону Апеннин и Альп, привозил с собой acqua tofana [339]  [339]Сильный яд.


[Закрыть]
и стеклянные стилеты. Обидевшись на шутку соседа, он принимал его за врага и вытаскивал из сундука эти орудия смерти. Но прежде всего он разражался угрозами, оповещал о своих намерениях весь квартал, и, однако, вечером недруги забывали обходить углы улиц alia largo [340]   [340]Подальше (итал.).


[Закрыть]
, как советует Бенвенуто Челлини; они встречались среди бела дня, дрались с остервенением или шли в ближайший кабачок опрокинуть вместе стаканчик.

Заядлый путешественник и ярый поклонник иностранных дворов, Брантом сделал все возможное, чтобы привить себе изящные пороки, и все же остался французом старого закала, наделенным всеми недостатками своей страны и своей провинции, в сущности, славным малым, хотя и несколько равнодушным к добру и злу. Для нас, ищущих в произведениях Брантома правдивую картину нравов XVI века, эта беспечность имеет свои преимущества – она служит залогом достоверности его портретов.

Следует сказать несколько слов о стиле, или, точнее, о языке Брантома. Он писал, по его словам, как бог на душу положит, отнюдь не стремясь к изысканности, и, вероятно, считал себя, как и многие французы, способным сочинять книги, не будучи литератором. На наш взгляд, он пользовался языком, принятым при дворе, двор же вел почти кочевой образ жизни, его посещало множество иностранцев, и словарь придворных кругов был богаче и менее чист, чем в более позднюю эпоху. Говоря о влиянии Италии, мы не упомянули о ее воздействии на французский язык. Всякий грубый, примитивный диалект жадно заимствует слова более культурного, отшлифованного языка. XVI век произвел революцию во французском языке. Эрудиты вводили в него множество латинизмов и даже эллинизмов, чуждых галльскому духу, тогда как воины приносили из-за Альп массу новых слов, по большей части искаженных, – из которых образовался своеобразный жаргон, тотчас же усвоенный светским обществом. Потребовались здравый смысл и насмешливое остроумие таких писателей, как Рабле и Анри Этьен, глубоко проникших в классическую древность и в то же время живших среди народа – превосходного хранителя языка, чтобы преградить доступ этому двойному нашествию педантства и варварства.

К своему итальянизированному французскому языку Брантом примешивает еще обрывки испанских фраз, а главное, множество гасконских и перигерских слов, ибо ни путешествия, ни пребывание при дворе не отучили его от детских привычек. Гасконское наречие далеко не самое легкое в литературном наследстве Брантома, и мы не вполне уверены, что оно всегда было правильно понято.

Проспер Мериме. «Брантом».

Перевод О. Моисеенко. Собр. соч. Т. 5. М. 1963.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю