Текст книги "Лицеисты (СИ)"
Автор книги: Мальвина_Л
Жанры:
Исторические любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
У него бесенята во взгляде, что кажется теплее чашки с горячим шоколадом и крепче настойки, что раньше пил за ужином старый директор. У него непослушные шелковистые завитки на висках и на шее, а еще эти длинные пальцы, что с одинаковым умением и проворством ухватываются за эфес ли фехтовальной сабли, за перо ли в классах после очередной бессонной ночи, за грудь ли насмешницы-служанки в скромно завязанном под подбородком чепце.
Дядька Фома зовет его уважительно “барин”, и даже надменная княгиня Волконская смотрит с каким-то болезненным обожанием и, кажется, порывается затискать, как собственного отпрыска. Да вот только Пущин слишком резво сбегает – то на очередное свидание, то к новым проказам.
Иногда князь Горчаков думает, что не сдержится. Отбросит очередной томик французских стихов, от которых уже тошнит, и сожмет холеные ладони на тонком беззащитном горле. Или сгребет за шкирку и оттащит куда-нибудь с глаз долой – в один из темных неприметных уголков парка, в ротонду, где тот же Пушкин любит прятаться, корябая очередные стихи… и вытрясет всю душу из мелкого поганца.
– Ты такой Франт, Горчаков. Улыбнулся б хоть раз мне нормально. Серьезный, словно саблю свою заглотил.
И хохочет, соловьем заливается. А в глазах, мать его, бесенята. Прыткие, злые, веселые. Такие смешливые, что щекотно. Щекотно даже смотреть.
– Пущин, отстань ты от князя. Видишь, серьезный какой, умные книжки читает. Ты разве не знаешь, что в дипломаты метит? Никак будет канцлером Российской империи, куда ты со своими щенятами и рюшами попал, да и все мы…
Пушкин открытый, веселый. Треплет смуглой ладонью густые пряди мальчишки, а тот разве что не журчит от удовольствия, ластится к руке чужой, глаза прикрывает. Мелкий, охочий до ласки. Горчаков думает, что хотел бы удавить каждого, кто вот так рядом, кто смеет касаться, кто ворует взгляды и улыбки.
“Мой, хочу, чтобы мой. Хочу, чтобы только мне улыбался. Хочу, чтобы только за моей рукой так тянулся, чтобы рядом был постоянно…”
Пальцы безотчетно мнут хрупкие страницы бесценной книги, купленной в Лицей специально для Горчакова. Шедевр, образец дипломатической переписки. Документ, за который он, не раздумывая, отдал бы собственную руку. Но не сейчас, когда не помнит себя, когда смотрит насквозь, вглядывается в растекающийся за портьерами, за высокими окнами, за границей Дворцового парка закат. Смотрит, не видя. Не видя, не слыша, не воспринимая.
Только смех беззаботный шального мальчишки. Только пальцы друга в его волосах. Только ярость, что бьется в висках и колет кончики пальцев больнее рапиры. Пальцев, что уже уже готовы спустить курок дуэльного револьвера.
“Пушкин, не смей. Только не с ним”
Не понимает, почему в этот же вечер идет на поводу у тех фрейлин и после спектакля тащит Пушкина по изящно выведенному женской рукой на тонком листочке адресу. Темные комнаты, разъедающая рот и губы черника. Друг – сумасшедший поэт, исписывающий обнаженное тело хохочущей девчушки стихами, которые никто и не вспомнит к рассвету. Тяжелый, удушающий запах секса и пряных духов. Шею и плечи саднит от следов поцелуев девицы, но только лишь он опускает ресницы, и вновь перед ним то лицо.
Насмешник, красавчик, задира.
Александр Горчаков, ты попал.
Утром мальчик будет тихим и покажется даже грустным. Александр выдохнет, кутаясь в утренний туман, как в броню. Порадуется передышке. Колокольчик предупреждающе тренькнет, когда Иван оттолкнет руку Пушкина, за которой сам всегда до этого только тянулся. Потом рявкнет на Данзаса, нахамит уважаемому всеми Куницыну. Неловкий, чуть заикающийся от волнения Дельвиг спросит что-то вполголоса. Пущин вылетит прочь из классов, не удостоив ни одного ни ответом, ни взглядом.
– Что-то наш Жанно сегодня хмур и серьезен. Неужто кто-то из вас, господа, увел зазнобу у нашего общего друга?
Ирония, насмешка. Все шутка. Но едкий взгляд жжет необычайной для Пушкина серьезной тревогой, когда цепляется за Горчакова, не желает двигаться дальше. Как будто вот она – цель, что не мог отыскать будущий великий поэт, а для своих – попросту Обезьяна, насмешник.
Александр и бровью не ведет, закусывая губу. Ни улыбаться, ни хмуриться… и даже мускул дрогнуть не должен, потому что Лицей, потому что друзья, потому что Император, Россия. Потому что – вот оно, великое будущее, к которому руку только что протяни, и свалится в ладонь и карьера, и должность, и связи.
“Вперед, великий князь. Ты сможешь”
Ты должен.
*
– Ничего мне не скажете, сударь?
Пушкин умеет подловить, как никто. Притирает к стене в дальнем флигеле, ладонью – за лацканы форменного камзола. Дышит зло, тяжело. И взгляды-иглы, пронзают насквозь. Колют, царапают, под ногти ввинчиваются раскаленным железом.
– Пушкин, не надо. Не лезь.
Без предупреждения – сталь на сталь. И холодный ветер пронизывает тонкий батист, ветер треплет волосы, доносит с разных сторон выкрики друзей-лицеистов, возгласы профессоров.
“Что же это, пожалуйста, братцы?” – Ванька, Иван, обормот. И выкрики откуда-то из рощи у озера. И такая тревога в голосе, что впору смеяться, но звон стали перекрывает все. И ярость в глазах друга-врага хлещет обвинениями-пощечинами.
“Как ты мог, Горчаков?!”
“Ничего, я ничего не сделал ведь, Обезьяна. Я берег его, как умел. Уберегу, как сумею”.
– Не могу больше я, Сашка, – и почти падает, удерживаемый над холодной осенней землею сильными руками – конечно же не врага.
И острый клинок, рассекающий белоснежную ткань, и тонкий пронзительный выкрик. И тот, кто пахнет осенними листьями, свежим хлебом и домом, обхватывает поперек груди, жмется мордашкой куда-то в плечо. Так, что холодная ткань промокает в мгновение.
– Ты такой дурак, Горчаков. Я же за тебя испугался, князь.
И пальцами – в мягкие пряди. Так, как снилось. Так, как мечтал. Опуская от слабости (только от слабости, конечно) ресницы. Позволяя себе выдохнуть с присвистом, чувствуя, как стелется чужое (родное!) дыхание по коже.
– И когда же успел, шныряя за всеми юбками в Царском селе?
И правда хочется засмеяться, потому что иначе умрет или просто заплачет. Позор, неприемлемый для светлейшего князя.
– Говорю же, дурак, прости Господи твою душу.
И такое в голосе облегчение. И смех – как журчащий весной ручеек, как трели соловья летней жаркой полночью, как счастье, что пахнет ветром с залива. Ветром, что доносит едва слышное, нежное: “Саша”. Как музыка. Как… любовь.
========== Часть 2.1 ==========
Комментарий к Часть 2.1
https://pp.userapi.com/c852032/v852032867/12389f/b6OuwAGHeX0.jpg
Четкие штрихи ложатся на холст, где уже проступают очертания бюста, что “позирует” друзьям-лицеистам сегодня во время класса изящных искусств. Саша рисует, бросая редкие взгляды к окошку. Туда, где троица неразлучных друзей сгрудилась. Склонились голова к голове, а Пущин и вовсе язык от усердия высунул и хихикает каким-то словам, что нараспев твердит в вполголоса Саша Пушкин. Наверняка опять читает свои эпиграммы или сочиняет их на ходу. Одно только слово – Обезьяна, затейник.
Вильгельм отбирает охапку листков, что-то торопливо в них исправляет и пишет. Пушкин клонится к нему через стол. Не видит, как Кюхля вдруг замирает и на секунду прекращает дышать, когда кучерявая челка поэта невзначай скользнет по лицу, а ладонь накроет ту, что придерживает стопку бумаги.
– Нет-нет, друг мой Вильгельм, здесь совершенно не то. Ну послушай, какая же это рифма? Вот лучше сделаем так… – на них оборачиваются с укоризной, вредный Фискал сверлит внимательным лисьим взглядом из-за мольберта. Пушкин, спохватившись, еле-еле бубнит. Торопится, захлебываясь азартом и строчками, рвущимися с уст так упорно.
Ванька отодвигает друзей и сам что-то быстро-быстро черкает пером поверх всех их каракуль. Вновь взрыв веселого смеха. Как стая ярких бабочек, что вспорхнула с цветов за прудом.
Он, Горчаков, запечатает эту картину в своей памяти на долгие месяцы. Годы.
– Нет, братец, – твердит Обезьяна Жанно, – не жалей орденов. По Андреевской звезде каждому пририсуй. Смотри, а император… умора…
Пущин прыснет в кулак, пытаясь, видно, сдержаться. Бесполезно. Его улыбку, веселье не запереть под замок. Это все равно, что пытаться держать дикую птицу в неволе – она отыщет лазейку, протиснется сквозь железные прутья и взмоет высоко в небеса, и будет кружить у самого солнца. У всех на виду, на свободе.
Князь Горчаков кусает губу, не пуская улыбку на волю. Князь себя собирает в кулак и держит лицо, как того требует титул высокий и важный.
– Ха, Дельвиг, смотри! – встревает Данзас, засунув свой нос между Пушкиным с Кюхлей. – Тут император потолще тебя будет…
Фискал на другом конце класса почти что делает стойку, вскидывается, как для прыжка. Внимательный едкий взгляд метнется к окошку на стайку друзей, перемазавшихся чернилами, что черти в преисподней – сажей от адских котлов.
Кулак сожмется непроизвольно так, что треснет грифель, зажатый в руке.
– Ну и шутки у вас, господа… – процедит Горчаков надменно, бросая Обезьяне всего лишь один предупреждающий взгляд. Пушкин не глупый, он понимает и чуть пододвигается, заслоняя карикатуру собой. От греха.
Вильгельм зеркалит друга невольно. Он поджимает губы полоской и хмурится, пытаясь понять. Вот только Пущин – балбес, до сих пор беззаботно хохочет и, кажется, выводит уже на новом листе эпиграмму, “славящую” военные подвиги императора и двора.
Рисунок сам себя не закончит, и Горчаков возвращается к нему с какой-то даже досадой. Игнорируя все силящийся гул от окна. Как будто конница приближается издали по дороге.
Что́ им, балагурам, какой-то профессор Кошанский, что с минуты на минуту вернется в класс, чтобы проверить, как птенцы императора продвинулись в постижении изящных искусств? Что́ им злобные взгляды Фискала, который, верно, при первой же возможности донесет, а коли получится, непременно стащит улику, чтобы доказать, обличить?..
– Франт, ты чего там пыхтишь, как княгиня Волконская намедни? Рассекала по парку, ловила собачку, а позже отдышаться пыталась. Я испугался ужо – задохнется… Давай сюда, к нам, внеси свою лепту, – глаза у Жанно, как вишни, созревшие в царском саду. Темные, налитые соком.
Подмигивает бесхитростно… озорник. У Горчакова сердце бухается сразу в пятки куда-то и так заполошно, так громко стучит. Наверное, слышно и у дядек в сторожке. Закрыть бы глаза и придержать глупое вспотевшей рукою.
Все шутки тебе, Жанно. Все хихоньки, смех.
Князь вздергивает подбородок надменно и цедит, практически не разжимая зубов:
– Покорнейше благодарю, но я должен закончить рисунок. В отличие от кое-кого я лицей намерен окончить достойно…
– Да-да-да, и как же я мог позабыть? Вы ведь, князь, собираетесь всех нас заткнуть за пояс и стать очень важным… советником императора, может быть, дипломатом… Ох, братцы, что же мы делаем здесь? Самим присутствием своим оскверняем сего достойного мужа…
Иван веселится и издевается, он начинает кривляться. Он корчит такие забавные рожи, прячась Пушкину за плечо и считая, что Горчаков уже отвернулся, не видит.
Коли знал б ты, что смотрю на одного лишь тебя…
– Будет тебе, – дернет весельчака за рукав поскучневший вдруг Кюхля. – Занимается человек, и нам бы должно…
Александр рисует, стараясь больше не слушать. Александр в своей голове повторяет арифметику и одновременно латынь. Александр пытается вспомнить основы космологии и принципы логики. Александр безбожно портит рисунок, замечая, что рука на бумаге выводит не очертания бюста Сократа, а чей-то портрет. Чей-то совсем однозначный.
В клочки его, на полоски и кусочки помельче. Так, чтобы ни собрать, ни понять, ни душе…
– Франт… ну послушай, ты какой-то хмурый все время. Будто сильно зол на кого. Улыбнись? – Пущин перед ним как из под земли вырастает, заставляя отпрянуть и уронить попутно грифель, стул и мольберт.
Губы дрогнут в сконфуженно-милой улыбке.
Не смей. Пущин, просто не смей. Не смей забирать то, что еще меня держит. Я ведь рядом с тобой и так почти не дышу.
– Саш… ты не злись на нас горемычных. Пойми, мы не можем всегда вот как ты. Серьезно и педантично. Эти классы, ученье. Нам просто хочется веселиться и жить… Ведь жизнь-то уходит.
Пущин… Пущин, коли б ты знал. Коли я поведал б тебе хоть частицу того, что изо дня в день рвет меня на куски. Ты не стоял бы вот здесь так свободно, не сжимал бы ладонью плечо. Ладонью, которую так хочется стиснуть и прикоснуться губами к запястью… Распробовать вкус твоей кожи хоть так… Ведь большего ты никогда не дозволишь.
– Саш, ну что ты молчишь? – в глаза заглядывает чуть снизу. Красивый. Такой, что больно дышать. Больно жить, точно зная, как эти мысли греховны. Как преступно все, что он, князь, так часто видит во сне, просыпаясь от своего же горько-сладкого стона и бедрами вжимаясь в твердый матрас.
Не могу.
Я просто больше не вынесу, Ваня.
– Аль заболел? – с такою тревогой, от которой дико ломит в груди.
– Ваня, нет… – получается сипло, как старый, простуженный ворон. Прокашлявшись, он продолжает. – Нет, не болен [лишь только тобой]. Задумался что-то. Прости.
Пущин улыбается так лучезарно, точно этот рваный, скудный ответ – объявление какой-то безмерно радостной вести. Как давеча Малиновский принес – про крушение Франции и победу Российской империи над врагами.
– Сегодня у Пушкина день рождения, там Костя бутылку рома припас. А у дядьки Фомы есть настойка. Он обещал подарить с условием, что мы не будем буянить и не попадемся смотрителям на глаза. После ужина собираемся в Пирамиде. Ты с нами?
Пущин и ром? Поистине адова получится смесь.
– Жанно, право, я не…
– Саш, ну не надо! Ну что ты постоянно где-то там, в стороне, как чужой. Нам очень сильно тебя не хватает.
Нам?
– … мне.
И так глазам хлопает… будто очень хорошо понимает, что Горчаков ни в чем не сможет ему отказать.
Никогда.
– Так и быть.
Радостный вопль оглашает – уже – пустой класс.
Князь усмехается сдержанно, собирая перья, уголь, грифель, бумагу. Пущин вприпрыжку уносится прочь, громко выкрикивая имя лучшего друга.
Такой вот непоседа-мальчишка. Такой обормот.
========== Часть 2.2 ==========
Комментарий к Часть 2.2
https://pp.userapi.com/c637428/v637428352/489db/vyu4uxKUiBI.jpg
– Смею заметить, князь, что вид на Дворцовый парк, безусловно, хорош. Однако к классам подготовиться он ну никак не поможет. Дело, разумеется, ваше. Вот только профессор Куницын намедни сетовал директору на вашу возросшую рассеянность, князь.
Пушкин говорит ровно, даже задумчиво. Будто стихи про тоску сочиняет. Ни на миг глаз не подымет от книги, что занимает, кажется, все его внимание. Ведет пальцем по строчкам и на друга-лицеиста даже не смотрит. Откуда, спрашивается, он?..
Впрочем, Горчакову не очень и интересно. Горчаков отодвигает подальше жизнеописание императора Петра III, раскрытое в самом начале. Оконные створки чуть приоткрыты, и теплый ветер шевелит легкие занавески, разбавляя терпкие запахи книг, вдыхая свежие, щекочущие ноздри ароматы жизни в эту тихую, чинную комнату: стриженная трава, цветущие астры, а еще сладкий хлеб, которым Пущин любит подкармливать уток в ближайшем пруду – том самом, у которого прогуливаются фрейлины императрицы перед самым закатом.
– Князь?
– Пушкин, я в табелях – на верхней строке. А ты почти во всех классах – на задних рядах. Обо мне ли стоит беспокоиться, сударь?
Отсюда не видно, не видно настолько, как он бы хотел… или не хотел. Князю достаточно знать: вон там, у пруда, Иван Пущин с ворохом книг и бумаг, на той самой скамье. Не иначе, как поджидает фрейлину Ольгу. Или сегодня это будет селянка Анастасья – та самая, что прислуживает Волконской и позволяет тискать себя в парковых зарослях, как стемнеет. Плывет в смелых и жадных руках мальчишки, вскрикивает лишь испуганно, воздух ртом холодный хватает.
Пущин наверняка вернется в комнаты лишь перед самым закатом: с красными распухшими губами и все еще мутным, мечтательным взором. Повеса… А Горчаков до полуночи будет думать, что… представлять, как…
– Ты помешался, Франт. Помешался на нем…
Князь вздрогнет, как от розги вдоль спины наотмашь. И лицо пылает, как бывает, когда склоняешься низко к камину, тянешь озябшие пальцы с мороза, чтобы согреться, но обжигает…
– Не понимаю тебя, Обезьяна, – холодному высокомерию обучен с пеленок.
Тот, кто знает себе цену. Тот, кто расписал свое будущее поминутно. Тот, кто никогда не видел в нем, в этом будущем, шебутного мальчишки с горящими углями глаз, со смехом, бубенцами звенящим в пустых коридорах Лицея, на тенистых аллеях парков. И кожа… прозрачная, бледная. Кожа, которой так хотелось коснуться. Вскользь пальцами… вскользь немеющими губами…
– Из наших только Тося, наверное, не видит, как ты смотришь. И то потому, что не видит вообще ни черта. Да и сам Жанно, конечно, потому что ветер в голове и французские стихи.
…и девчонки.
А еще это “Oui, ma chèrie”, что иногда ночью выдыхает в подушку мальчишка, наверняка прихватывая зубами плотную ткань, наверняка вскидывая бедра или, напротив, вжимаясь ими в твердый матрац, представляя под собой белокожую деву… И Горчаков не может не думать, не представлять… Никак не получается отогнать от себя окаянные мысли-виденья. Закусывает губы до крови, а иногда больно сбивает костяшки о стену, чтобы избавиться, чтоб перебить…
– Придумал себе черти что…
И нет, не пытается отрицать или скрыть. Потому что и скрывать-то нечего, боже. Ведь горечь она только здесь вот, в груди, под ребрами, что уже давно будто стянуты шелковой лентой так плотно, что ни вдохнуть, ни улыбнуться, ни попробовать засмеяться. Никак.
– Саша, я беспокоюсь. Ты понимаешь, что это угрожает всему? Если дойдет до кого-то, будь то советник, кто-то из профессоров или надзирателей, дядька… а если из лицеистов? Это не только твоя репутация, Саша. Это и Пущин. Это весь наш выпуск, светлейший князь.
О чем ты говоришь, Обезьяна? Ведь все, что есть в моей голове, останется в ней же. Ведь я не посмею, я не смогу… я никогда.
… я все отдал бы за то, чтобы хоть раз… За него.
– Он очень красив. И ветреный, как девчонка. Иногда кажется, когда он смеется, ангелы на небесах замолкают, чтобы послушать. А может быть, он и есть один из них? Ангел, падший на землю, чтоб искушать… Я никогда такого не чувствовал, Сашка. Слышишь, Пушкин? Ни разу за все мои годы.
Он поражается сам себе и захлопнул бы рот, заштопал бы суровыми нитками, да вот только с губ уже слетело так много. Все, что клялся себе запечатать там, глубоко, не выпустить никогда. Наверное, и Пушкин шокирован: увидеть Горчакова таким распаленным, отчаявшимся, почти не в себе.
Горчакова, у которого такие бледные губы, и пальцы впиваются в край стола так, что слышится скрежет. И почему-то горький комок застревает в горле, и какая-то безумная жалость плещется в венах, потому что эти глаза, потому что…
Потому что Пушкин читает в его лице обреченность.
– Ты же не думаешь, что я дурак, Обезьяна? Что я сделаю нечто… скомпрометирую…
– Сегодня пополудни едва не скинул со ступеней флигеля Настасью, когда та вздумала посылать Ивану зазывные взгляды. Что будет в следующий раз? Утопишь в пруду? Горчаков, тебя ревность рассудка лишает. Боюсь, ты не можешь контролировать это.
Громкий треск эхом прокатывается под каменными сводами арки-библиотеки, когда перо в руках князя ломается пополам. Он трет остервенело скулы, будто пытается скрыть проступивший румянец, избавиться от малейших намеков на смущение. Свидетельства того, что прав Саша Пушкин. Позорно, до стыдного прав.
– Я справлюсь, Обезьяна. А ты не…
Ты не будешь трепать языком со своими дружками и фрейлинами, к которым порой пробираешься в койку. Не посмеешь, не скажешь никому о промашке, о слабости великого князя, потому что… Хотя бы потому что Иван Пущин – твой лучший друг.
– Мы же дружим с ним, Саша. И комнаты наши рядом, ты знаешь. Правда думаешь, что я бы смог или захотел? Совсем рехнулся со своими тут чувствами.
И кулаком в плечо, не больно, легонько, дружески. Как поддержка, как молчаливое: “Держись, Саша, держись”. Как призрачное объятие. Как рука, ухватившая над пропастью за ворот камзола. Как дуэльный револьвер, что в назначенный час палит в воздух – не в грудь.
Горчаков лишь кивнет, пытаясь вернуться к книге. Все тщетно, потому что никак не прогнать из головы этот облик, голос и смех. А еще длинные-длинные ресницы, что наверняка отбрасывают на щеки глубокие синие тени, когда он закрывает глаза, опуская голову на жесткую подушку.
*
– Эге-е-е-ей, библиотечные крысы. Все гранит науки грызете? Зубы же сточите, право!
Врывается в библиотеку через каких-то четверть часа. Неугомонный, лохматый, живой. У него глаза темные и блестящие, а еще припухшие губы. От ворота его камзола наверняка пахнет цветами, которые он таскал поутру с дворцовых клумб для очередной пассии.
Горчаков захлопывает книгу, понимая, что попытка выучить урок провалена окончательно. Пушкин хмыкает, бросая на друзей заинтересованный взгляд из-под полуприкрытых век.
– Какое солнышко теплое, братцы! Так и тянет – сдернуть камзол и рубаху – и в пруд. Так ведь дядька Сазонов уши открутит… А девушки, девушки, друзья мои, они ведь цветут и благоухают, как розы, и взор разбегается…
Он тараторит взахлеб, размахивая руками. У него румянец заливает белую кожу, у него звезды в глазах и кажется, что воздух вокруг серебрится от смеха. Он пахнет беззаботностью, счастьем, он пахнет любовью.
А Саша понимает вдруг, что нечем дышать. Трет горло, все дергает за верхнюю пуговицу камзола, пытается расстегнуть. Дергает, дергает, еще немного, и вырвет “с мясом”…
– Что с тобой, Саша?
Поток смеха и болтовни иссякает внезапно, и вот уже ладонь – на плече, вот уже глаза с беспокойством – в лицо. И тыльной ладони – ко лбу.
– Весь горишь. Заболел. Пушкин, черт неуемный, опять таскались купаться? Ведь говорил же… Не дергайся ты, князь, дай расстегну, задохнешься.
Ловкими пальцами – пуговицу, другую. Камзола, рубахи. В стороны – жесткий воротничок. И дышится легче, пока эти пальцы не касаются кожи. Вздрогнуть, от россыпи мурашек, от расширившихся напротив зрачков. Так, что прямо сейчас – в эти бездонные ямы. И ни один из лекарей не поможет, ни одна из заморских микстур доктора Франца.
– Д-душно тут что-то. С-спасибо, – и резкий отрывистый кашель, чтоб заглушить смущение в голосе, трепет. Чтоб спрятать, чтобы не понял.
– Спасибо?! Ха! Пушкин, Обезьяна, ты слышишь? Сам Франт меня благодарит! Впервые за все время, между прочим.
И осекается, уставившись на часто вздымающуюся грудь Горчакова. Словно тот долго-долго бегал по парку, а сейчас, того и гляди, рухнет без сил.
Губы пересыхают, когда взгляд мальчишки цепляется за них, зависает. Жарко так, что хоть сейчас – с берега в пруд. А можно и из окна.
– Так, что там нам велено было выучить к классу?
Пушкин давится воздухом – смеется беззвучно. Горчаков думает, как хорошо, что Пущин пока еще не добрался до трубки. Он ведь умрет, если увидит, как эти губы обхватывают мундштук. Рухнет под ноги военным трофеем.
– Прошу меня простить, господа.
Быстро, как можно быстрее – на воздух. Проветрить голову хоть немного, в последней надежде выбросить, забыть всю эту блажь, эту дурость. Как Пушкин забывает формулы на математических науках. Как Костя Данзас швыряет камешки в пруд.
Последняя надежда сохранить трезвый рассудок.
Последняя надежда остаться в живых.
Последняя.
…тщетная.
========== Часть 3. ==========
Комментарий к Часть 3.
https://pp.userapi.com/c639624/v639624352/259a3/8Zksha8Jv28.jpg
– Меня Иваном зовут, – шепчет торопливо, не переставая покрывать быстрыми поцелуями девичьи щеки.
Селянка краснеет, бормочет что-то неслышно, увернуться пытается. А у самой глаза сияют как звезды, такой в них восторг, обожание, нега. Конечно, один из птенцов императора. Сам Иван Пущин – любимец фрейлин и княгинь.
– Сладкая. Какая ты сладкая, Анастасья…
– Барин, да что же это… Пожалуйста, барин, увидят. Не здесь, не сейчас. Барин… Иван Иванович…
У него голова от нее кругом, и так тяжелеет внизу живота, и в висках – канонады залпов. Она пахнет весной и ромашками. Она такая маленькая и тонкая, что даже он переломил бы пополам без усилий. Она…
…она сжимается вдруг испуганной мышкой, отодвигается тихонько, за спину его пытается спрятаться. Горчаков появляется ниоткуда. Скорее всего, просто прогуливался по аллеям, думал свои странные думы. И вот…
– Барин, князь… Александр Михайлович, право…
У нее красные пятна на скулах вспыхивают ярче тех маков на поле за селом. Тупит взор и нервно дергает завязки съехавшего набок чепца.
– Свободна…
Резко и холодно, как кнутом гнедой вдоль ушей, чтобы ускорилась, не упиралась, чтобы не оскальзывала в мутной жиже осенних ухабов… Так и на лошадь не смотрят – будто и не девчонка, а безликий предмет. Кажется, книгам в библиотеке и тем Горчаков отдает больше чувства, скользя по корешкам длинными пальцами, задумчиво гладит, переворачивая страницы.
Вскидывает на друга-сокурсника обвиняющий взгляд, и кулаки сжимаются сами собой. И злость ударяет в голову, как молодое вино.
– Франт, да как ты посмел?
Всполохи застарелой боли в глазах слепят вспышками молний, отдаются в затылке рокотом прокатившейся грозы где-то вдали. Но князь лишь дергает бровью надменно, и холодная усмешка-оскал искривляет красивые твердые губы аристократа.
– Распыляешь себя по мелочам, друг мой Жанно. Вчера Мари, сегодня Настасья, потом – Ольга, кто дальше? Скажи, тебя не тошнит? Они же с каждым готовы, и пробу ставить негде.
Ледяное равнодушие льется из князя как поток чистейшей воды, хлещущей из-под земли. Такой, от которой ломит зубы и почему-то – сразу глаза. Ледяное равнодушие с хрустальными крупицами презрения, что острыми гранями царапают где-то в груди. Упрекают…
– Тебе не должно быть дела, Горчаков. Ты не отец мне, не брат даже, ты не…
– Я твой друг, ты забыл?!
Срывается на крик, и пичуги, воркующие в густых сплетениях ветвей над головами, испуганно замолкают и тут же взвиваются вверх, истошно визжа и хлопая крыльями. Князь морщится, стряхивая с камзола невидимые глазу былинки и другой призрачный мусор.
И на какую-то секунду мелькает мысль: что, если стыдится – этой вот вспышки, своей несдержанности, этого странного гнева?
Пущин не понимает. Не может разглядеть мотивов поступка. Не забота, не волнение и не тревога. Какие здесь опасности или бесчестье, боже? Всего лишь селянка, всего лишь невинная забава, каких столько было уже, а будет и того больше.
– Не понимаю, – признается, покаянно склонив голову, и челка падает на высокий лоб, застилая обзор. Князь сжимает губы плотнее, и, кажется, отдал бы сейчас полмира за трубку или добрый глоток крепчайшего рома.
– Ты и не должен. Просто… Иван. Уймись ты уже. Посмешищем станешь или дрянь какую-нибудь мерзкую подцепишь, не приведи…
Осекается на полуслове. Замолкает, трет устало виски, как будто бы нестерпимая мигрень разыгралась, как будто бы в голове шумит так, что даже собственных мыслей не слышно. И синяя венка на шее вздувается, пульсирует, бьется. Иван прячет руку в карман, ловя себя на странном желании – потянуться, коснуться, скользнуть кончиками пальцев по шее…
Он очень устал, князь Горчаков, думает Пущин, исподволь следя взглядом за скованным силуэтом. Словно его мучает что-то, гложет, грызет изнутри окровавленными клыками, язвами гнойными разъедает. А он терпит молча, не жалуется. Только вены все вздуваются уже на висках, а еще отчего-то ощутимо пахнет тревогой, что разливается в воздухе предвечерней прохладой, щекочет легким перышком шею, пускает по коже мурашки.
– Князь… Саша…
Не знает, что хочет, что должно, что позволено сказать вот сейчас, когда взгляд так туманен, отчаян. Когда твердые ладони ложатся на плечи и жгут даже сквозь несколько слоев лицейской одежды.
Отдернет руки, как от испуга. И всплеск изумления беззвучным возгласом застынет на округлившихся губах. Шарахнется в сторону с какой-то непереносимой мукой, которую не получится больше скрывать.
– Ты прав, я не должен. Прими мои извинения, Жанно. Классы бесконечные эти, и дома не очень спокойно. Матушка захворала…
Быстрый, короткий полупоклон. Развернется на каблуках, оставляя на песчаной дорожке глубокие борозды. Будто шрамы. Иван недоуменно моргнет раз, второй, глядя в удаляющуюся напряженную спину.
– Саша? Князь, да постой…
Догонит вприпрыжку, обхватит за плечи, как-то смутно отмечая, как каменеют под его пальцами мышцы.
– Случилось чего? Ну, хочешь, поговорим? Я – никому, ты же знаешь… Саша, я же вижу, с тобой творится что-то уже… Уже не первый день, не неделю. Сам не свой, и будто что-то гнетет постоянно.
Ухмылка горькая как полынь на губах. И взгляд точно лампадка, в которой погас огонек.
– Это пройдет, друг мой, мой милый Жанно. Когда-нибудь это пройдет.
Снимет руку с плеча осторожно, на мгновение дольше, чем нужно, задержит в ладонях прохладную мальчишескую кисть. Покажется, борется с желанием прижаться к пальцам щекою… Примерещится же такое.
Кивнет и снова быстро зашагает по тропинке оставив позади Пущина – опешившего и будто смущенного чем-то неведомым, чем-то смутно-тревожным, заполнившим изнутри неясными предчувствиями, надеждами…
Скроется за первым же поворотом, следующим за изгибами пруда. И только уставшее, затухающее солнце мелькнет напоследок червонным золотом в волосах князя.
Иван опустится на скамью, вглядываясь стеклянным взором в опустевший парк. Не заметит, как похолодает, как налетит промозглый ветер, как черные тучи сгустятся, притягивая небо к земле.
〜 Что же терзает тебя, светлейший князь?
Отчего же мне кажется, что самого главного ты не сказал? 〜
========== Часть 4. ==========
Комментарий к Часть 4.
https://pp.userapi.com/c840222/v840222352/c97a/VB1OOTH-qo0.jpg
Стены плывут перед глазами, и князь, пытаясь удержаться на ногах, цепляется за тяжелые портьеры, почти обрывает. Ругается невнятно сквозь зубы как дядька Сазонов, когда думает, что его не слышат. Вваливается в библиотеку, что по-сути – переход, соединяющий флигель-лицей со дворцом. Виснет на одном из шкапов, вываливая походя редчайшие книги на пол.
– Саш, Сашка, ох, Боже, да что же ты так, горемычный…
В этой части лицея темно в этот час, и последние отблески дремлющего дня просвечивают сквозь высокие окна золотисто-кровавым, окутывая комнату зловещими тенями. Переход во дворец не охраняют, и Пущин только надеется, что Горчакову не хватит дури вломиться…
– Саша!
– Пр-росто уйди с м-моих гл-лаз, – он и языком-то ворочает едва-едва, видимо, тот самый ром, который Тося припас для их праздника в эту субботу, а потом сбился с ног, разыскивая злосчастную бутыль, не дядька Фома прикарманил, а кто-то другой.