412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ле Чи Ки » Запах медовых трав » Текст книги (страница 15)
Запах медовых трав
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:19

Текст книги "Запах медовых трав"


Автор книги: Ле Чи Ки


Соавторы: Буй Хиен,Нгуен Нгок,До Тю,Нгуен Тхи Кам Тхань,Хюи Фыонг,Ма Ван Кханг,Ву Тхи Тхыонг,Фам Хо,Хыу Май,Нгуен Тхе Фыонг
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Здесь, на берегу, молодой парень должен проститься со своей женой. Она стала его женой совсем недавно. Как знать, суждено ли им встретиться вновь? Давно уже миновала прекрасная пора ранней осени. Жена заботливо отряхнула песок с его колен. Они уселись на большом камне. Муж заслонил ее от солнца широким, крепким плечом рыбака и задумчиво сказал:

– Демаркационная линия пройдет как раз через наши родные места.

– Я знаю.

– Знаешь… А что ты еще знаешь?

– Знаю, что нашу общину разделят надвое. Одна часть наша, другая – их. Я останусь здесь, у них. Когда демаркационной линии не станет и ты выполнишь свой долг, ты вернешься.

– А если это будет нескоро?

– Скоро… нескоро… Я буду ждать, даже если ты вернешься нескоро.

Молодожены смущенно засмеялись. Во все времена любовь страшилась разлук. Но настоящая любовь не боится ничего. Муж понимал это, но не мог выразить словами: он лишь ласково теребил обшитый золотой ниткой край женской кофточки, потом спросил:

– Твоя родня что-нибудь наказывала?

– Мать велела передать, что желает тебе добраться благополучно. А еще она сказала, что после того, как ты уйдешь, нам с твоей матерью надо перебираться отсюда в Хойан, там будет полегче. В Хойане у меня полно родни, у моей матери найдется лишняя кровать, а здесь, около самой демаркационной линии, жить будет тяжело.

– Не пора ли нам домой?

– А когда ты отправляешься?

– Скоро я должен быть в своей части.

– Тогда надо идти. Поешь на дорогу и пойдешь.

Оба снова засмеялись. Он смеялся громко, как смеются рыбаки, привыкшие к неумолчному шуму моря. Звонкий смех жены, казалось, улетал вдаль и замирал где-то очень высоко. Она положила руки на колени мужа и задумалась, разглядывая цветы софоры, которая раскинула свои плети на песке. Потом потянулась босой ногой к засохшему цветку, зажала его пальцами ноги и сорвала. Сухие лепестки разлетелись, подхваченные ветерком.

Муж с удовольствием ел, не забывая подкладывать еду жене. Напоследок он принес ей большую вязанку хвороста, а потом уж отправился в путь.

* * *

Господин лейтенант, начальник поста номер четыре, отдал богу душу. Он был посмертно произведен в капитаны. На крышку его гроба положили новенькие погоны. Пожилой священник-американец с гладко выбритым подбородком окропил гроб святой водой.

Череп усопшего был раскроен тяжелой подставкой для керосиновой лампы, сделанной из корпуса снаряда, – в таком виде его нашел местный священник и оттащил в церковь.

Вечером по радио на том берегу закончилось чтение писем к родственникам и как всегда зазвучала музыка.

Когда ее обвинили в том, что она вьетконговка и что она вела подрывную работу? Кам и не подумала что-либо отрицать. Она давно уже знала, что с приходом вьетнамских коммунистов исчезнет эта демаркационная линия, вернется ее муж и у нее тоже будет малыш, вроде того, который читал по радио письмо к своей матери.

Но потом ей пришло в голову, что она не должна молча принять их обвинения. Она окинула их презрительным взглядом и сказала так, как могут говорить только истинно свободные люди:

– Я вовсе не коммунистка! И мой муж не толкал меня на подрывные действия. Но разве только вам позволено расправляться с другими? Я тоже могу убивать. Это все, что я хотела сказать.

Они били ее до тех пор, пока она не потеряла сознание.

Даже в полузабытьи она отчетливо помнила тот последний день и прощание с мужем на берегу моря.

Ее бросили в джип и повезли на расстрел в Куангчи. Они даже не дали ей посмотреть в последний раз на родные места. Река, пристань, доносившаяся с того берега музыка, полная могучей любви к жизни, цветы, детские голоса… вся эта земля, ставшая сейчас пограничной зоной, и эта прекрасная осень посылали ей свой прощальный привет. Прощальный привет человеку, соединившему себя с родиной узами неодолимой любви.

Перевод И. Глебовой.

Нгуен Тхе Фыонг

РАССКАЗ БЫВШЕГО АКТЕРА

На свет я появился в деревне Тхыонглао, в темной клетушке, примыкавшей к конюшне богатого помещика. Моя мать была когда-то актрисой, славившейся на всю округу. Завороженный ее красотой и чудесным голосом, помещик купил девушку, чтобы сделать ее наложницей, но потом, боясь своей ревнивой супруги, отдал бывшую актрису в жены конюху.

Так поженились мои родители. Я всегда с жалостью думал, что минуты счастья, которые моей матери было суждено познать, протекли возле этой конюшни. Она рассказывала, что пела от радости, когда узнала, что носит под сердцем ребенка.

– Когда я пою, – говорила она мужу, – мне становится легче.

Как-то вечером родители принялись рушить рис, и моя мать стала напевать народные песни, она и не заметила, что возле дверей собралась толпа. Помещик тоже слушал, спрятавшись в кустах, но госпожа помещица заприметила его там, и ему пришлось с конфузом отправиться восвояси. А моему отцу злая женщина сказала:

– Передай жене, чтоб не смела больше устраивать здесь лицедейство. Иначе я прогоню вас обоих прочь.

С тех пор моя мать не осмеливалась больше петь так, как прежде, а если и затягивала песню, то пела негромко, вполголоса. Она нередко напевала, убаюкивая меня. Отец обычно, вспоминая об этом, добавлял:

– Поистине, в крови ее горел священный огонь.

Я знаю от отца, что она не пропускала ни одного представления, если в нашу деревню забредала бродячая труппа. Взяв меня на руки, она шла смотреть представление, а когда труппа уходила из деревни, мать целыми днями ходила задумчивая и грустная.

Единственной радостью была для нее любовь к отцу. Эта любовь заставляла ее без жалоб и сетований до самой смерти (а умерла она, когда мне минуло шесть лет) переносить самые тяжкие унижения, какие только выпадают на долю прислуги.

Я очень смутно помню лицо моей матери, но я никогда не забуду ее голоса, не забуду, как она пела, баюкая меня.

Именно в эти минуты, я думаю, она передала мне тот самый священный огонь, который пылал в ее крови: с самого раннего детства я любил разрисовывать себе лицо и петь. Мы жили все там же, при конюшне, и отца часто не бывало дома целыми днями. Однажды, вернувшись с поля, он застал меня с венком из цветов на голове: я пел, указывая пальцем на стрекозу. Это я разыгрывал, по-своему конечно, знаменитую роль безумной Ван из спектакля, который я недавно видел. Отец долго наблюдал за мною, а потом невнятно пробормотал что-то. Мне послышалось, что он сказал:

– Как хорошо, что у меня сын, а не дочка.

– Когда я вырасту, непременно пойду в актеры, как мама, – ответил я твердо.

Отец посмеялся над этим, он счел это детским увлечением:

– Разве это дело, быть актером? Сынок, зачем тебе такое ремесло?

Но детское увлечение стало жизненным призванием. До шестнадцати лет я жил с отцом. Но однажды я сбежал из того дома при конюшне. Мимо нас проходила бродячая труппа, я не удержался и примкнул к ней.

В своих странствиях с реквизитом за спиной я нечасто вспоминал о своем отце. Однажды острый запах конского навоза вдруг напомнил мне о доме, и я всем сердцем пожалел отца. Но возвращаться к нему мне не хотелось. Через три года я узнал, что он умер. Но я не посмел вернуться в деревню, не посмел прийти на его могилу и надеть траур.

Я стал актером народного театра тео. Скитаясь по деревням, я исходил всю страну. Вскоре благодаря голосу, который я унаследовал от матери, стала расти моя известность. Теперь моим именем называли те труппы, в которых я играл, выступая, конечно, в заглавных ролях. Сирота, человек безо всяких привязанностей, я находил радость только в своем искусстве. Так было до того дня, пока я не полюбил Ныонг, молодую актрису, она тоже играла главные роли.

Как описать вам Ныонг, какой она была в то время? Это совсем не трудно. Бикь, наша дочь, – точное повторение своей матери. То же лицо, то же очарование, тот же пленительный голос: мне всегда казалось, что Ныонг передала ей все самое лучшее.

Ей было всего двадцать лет, когда она умерла, мать моей Бикь, моя жена, первая актриса. Я любил ее безумно. Не знаю, способны ли нынешние молодые мужья любить так, как любили мы. Но мы не тратили время на то, чтобы изливать друг другу нежные чувства. Наша любовь проявлялась только в маленьких знаках внимания, которые согревали сердце. Для меня не было большего удовольствия, чем подрисовывать брови моей Ныонг перед спектаклем. А я только позволял ей завязывать повязку мне на голове перед тем, как выйти к зрителям.

Бикь родилась через год после свадьбы. Сейчас ей двадцать. Месячным ребенком она начала вместе с нами бродячую жизнь.

Для меня это было счастливое время. Мы любили наше искусство, любили друг друга и нашу дочку. Мы уже начали подумывать о том, чтобы скопить немного денег и съездить в деревню Тхыонглао, зажечь благовония на могилах моих родителей. Да, это было прекрасное время…

Беда настигла нас годом позже, когда Ныонг еще кормила грудью малышку Бикь. Несколько вечеров подряд мы давали представления в деревне Нгаукбой, как всегда с успехом. Но вот однажды после спектакля к нашему старшему пришел местный начальник тонга[69]69
  Тонг – административная единица в старом Вьетнаме, включавшая в себя несколько деревень.


[Закрыть]
:

– Вы кончаете свои представления здесь, но вам придется задержаться у нас, потому что ваша певичка Ныонг будет прислуживать, петь и услаждать гостей на пиру, который я устраиваю для богатых и влиятельных людей деревни. Ты слышал? Я собираю гостей завтра вечером.

– Но мы не поем на пирах и не привыкли прислуживать и услаждать гостей, – возразил я ему.

Начальник тонга смерил меня презрительным взглядом.

– А это, видно, и есть муж певички? – спросил он нашего старшего.

– Да, почтенный.

– Скажи, что ему нечего бояться. Из-за того, что его жена споет у меня, от нее не убудет.

И он захохотал. Его смех до сих пор еще звучит у меня в ушах. Я хотел было вздуть негодяя, но наш старший знаком остановил меня.

– Эти люди здесь всевластные повелители. Нельзя с ними держать себя гордецом. Беда, если они затаят на нас обиду.

Но я ни за что не хотел, чтобы жена пела на потеху этим людям. Ныонг всю ночь не спала и вздыхала.

– Если я не пойду к ним, они устроят нам какую-нибудь подлость, – говорила она.

– Ну и пусть. Ты понимаешь, что тебе нельзя идти туда?

Мне на ум пришла история жизни моей матери, она не давала мне покоя.

А наутро нам было приказано без разрешения властей не покидать деревню. Этот приказ служил предупреждением: неприятности будут еще серьезнее, если Ныонг не подчинится желанию начальника тонга. Бежать было нельзя. Мне пришлось скрепя сердце согласиться.

У меня перед глазами и сейчас еще стоит лицо моей жены, когда она передавала мне девочку, перед тем как пойти в дом к начальнику тонга. Мертвенно-бледная, с подведенными бровями, она вся была немое страдание.

И когда она двинулась вслед за стражником, которого прислал местный правитель, в ушах у меня зазвучал голос моего отца, его горькие слова:

– Разве это дело, быть актером? Сынок, зачем тебе такое ремесло?

Тысячи мыслей и сомнений одолевали меня, пока я с девочкой на руках ожидал возвращения жены. Я не находил себе места и тревожился тем больше, чем старательнее мои товарищи пытались скрыть свое беспокойство. Наконец, не в силах совладать с собою, вместе с одним из друзей я пошел к дому начальника тонга. Подойдя ближе, я услышал ее голос, Ныонг пела. Я постучал в ворота, но никто не открыл: видно, люди притворились, будто ничего не слышат. Ограда, окружавшая усадьбу, вздымалась высоко, словно стены крепости. Мне не оставалось ничего другого, как ждать.

Ныонг вернулась только под утро, когда запели петухи. Взглянув на нее, я сразу понял, что стряслась беда. Она остановилась в дверях и молча посмотрела на меня. Ее платье было разорвано, волосы спутались.

Я обмер. Ныонг, очень бледная, сделала несколько неверных шагов, взяла девочку на руки и, ни слова не говоря, села рядом со мной. Потом вдруг разрыдалась.

– Теперь я… я не могу смотреть тебе в глаза.

Мне и позже никогда не приходило в голову хоть в чем-то винить ее. Я сидел как потерянный, а она рыдала на моем плече. Потом я поднялся и взял нож. На испуганные крики Ныонг сбежались актеры, они пытались удержать меня от какого-нибудь отчаянного поступка.

А я побросал все театральные костюмы на землю и стал с остервенением резать, кромсать их на куски:

– Проклятое ремесло! Теперь все, все кончено, навсегда, навсегда!

Остался цел только платок с расшитой золотом каймой, с которым Ныонг обычно появлялась перед зрителями. Она схватила его и, зарыдав, спрятала в нем лицо.

Едва рассвело, мы отправились в горы, хотя товарищи из труппы не хотели нас отпускать. В пути Ныонг подхватила тропическую лихорадку. Приступ свалил бедняжку, и нам пришлось укрыться в заброшенной караульной вышке. Малышка Бикь, оставшаяся без молока, плакала и требовала грудь. Ныонг то и дело теряла сознание, ее голова лежала у меня на плече. Иногда она приходила в себя и шептала:

– Дорогой, вот и пришла моя смерть.

К вечеру Ныонг попросила, чтобы я дал ей подержать нашу дочку. Она даже пошутила, обращаясь к девочке:

– Ты никогда не будешь играть на сцене, как твои папа и мама, нет, не будешь, дочурка?

А потом она обернулась ко мне:

– Я, наверно, противна тебе, – она слабо улыбнулась.

Я схватил ее за руки и стал целовать пряди волос, упавшие на лицо.

– Храни его, – проговорила она, протягивая мне платок с золотой вышивкой. – Это единственное, что у нас осталось от нашей актерской жизни.

– Ты, наверно, хочешь есть? – спросил я. – Сейчас я сбегаю в деревню за похлебкой.

– Нет, нет! Не оставляй меня, я ничего не хочу, – испуганно сказала она и добавила: – Мы будем работать на рисовых полях в Тхайнгуене. Ты знаешь, как я ловко сажаю рассаду. Наша дочурка ни в чем не будет нуждаться.

Она еще бормотала что-то о том, как мы будем жить, но вдруг глаза ее затуманились. Она изо всех сил сжала мне руку, слезы брызнули у нее из глаз:

– Милый! Я умираю… Я чувствую, как у меня холодеют ноги…

Это были ее последние слова.

Итак, вслед за матерью из жизни ушла моя жена. Казалось, тот самый священный огонь погас навсегда. Наши песни умерли на задних дворах конюшни, в заброшенных хижинах, открытых всем ветрам.

Я похоронил Ныонг возле дороги, какие-то сердобольные крестьяне помогли мне, а потом я двинулся дальше, в горные края, с дочуркой Бикь за спиной. Там мне удалось наняться в батраки. И только революция перевернула нашу жизнь. Я ушел в Народную армию, а малышку Бикь удочерила моя рота.

Чем больше взрослела дочка, тем сильнее походила она на свою мать. И не только внешностью. У нее были те же вкусы, тот же характер, тот же голос и тот же священный огонь в крови… Она начала петь почти сразу же, как только научилась говорить. И она стала актрисой, она играет главные роли в армейской театральной труппе. В пятьдесят четвертом году, когда мы уходили сражаться под Дьенбьенфу, я передал ей материнский платок.

– Храни его: это память о твоей матери, о твоей бабушке и о твоем отце, если… если случится так, что я не вернусь.

Но я вернулся. А Бикь осталась актрисой. Видя, что я часто грущу, она мне говорит:

– Женись, отец! Ты не должен вечно жить прошлым.

Но я думаю иначе. Я убежден, что нельзя забыть той ночи, когда я искромсал ножом свои театральные костюмы, и того, что было потом. Это надо помнить, чтобы оценить то, что принесла нам революция.

Перевод Н. Никулина.

СТАРЫЙ ДРУГ

Порыв холодного осеннего ветра распахнул окно, и в теплой комнате вдруг повеяло свежестью. Чаунг вздрогнул. Он дотянулся до окна, закрыл его и опять уютно развалился на новеньком диване. Потом мельком взглянул на часы. Казалось, рабочий день только-только кончился, Чаунг всего лишь успел поужинать, и вот вам, пожалуйста, уже почти семь вечера. Он взял толстый еженедельник и стал лениво перелистывать. Глаза его были устремлены на журнальные столбцы, а мысли заняты совсем другим. К половине восьмого ему опять надо быть у себя в учреждении. Без него там у них ничего не получится, без него будет не совещание, а так, одна видимость… И всюду нужен глаз да глаз. А что поделаешь? Иначе у самого на душе не спокойно. Попробуй только ослабить поводья, там такое пойдет…

Из другой комнаты послышался голос жены.

– Ут, посмотрите, пожалуйста, – говорила Ван домработнице, – не поспел ли чайник, заварите чай и подайте Чаунгу. Да, и еще, вымойте ноги малышу. Я пока котелок отскоблю, рис варила сегодня на таком сильном огне, что если сразу не отчистить, потом и вовсе не отдерешь.

Уловив в голосе жены нотки нежной заботливости, Чаунг почувствовал, как ощущение какого-то душевного уюта переполняет все его существо. Он отложил журнал и еще раз взглянул на часы. Протянул руку к пачке душистых сигарет, взял одну, размял в пальцах, закурил. Благоуханный дым облачком растекся по комнате, повис у оконного стекла, запутался в занавесях из цветного шелка.

Чаунг залюбовался белым дымком, витавшим в шелковых складках. Глаза его затуманились. Что такое счастье, если не такие вот осязаемые мелочи? Этот ласковый женский голос, в котором звучит забота о тебе, этот занавес из тонкого шелка, этот тихий уютный вечер после трудного рабочего дня… Вчера, беседуя с журналистами, послушал, как эти парни рассуждают о счастье, и даже не по себе стало. Право же, пустая болтовня… Что они знают о счастье? Пусть философствуют себе на здоровье, а я скажу вам, что счастье должно быть конкретным и ощутимым, как любой рабочий план. Осточертело это глупое умничание и разные красивые слова. Чаунг прищурил глаз, глубоко затянулся сигаретой и чуть-чуть улыбнулся уголком губ. Это был верный признак, что он доволен. И это довольство тихой радостью разлилось в его душе. Он снова прислушался к голосу жены:

– Ут, не забудьте потом повязать мальчику шарф, а то уже начинаются осенние ветры. И уговорите его, пожалуйста, лечь в кроватку пораньше, меня вечером не будет.

Тут Чаунг вдруг вспомнил, что сегодня концерт. После обеда прислали пригласительный билет для него и жены, они собрались было ехать вдвоем, а тут вдруг это совещание, и теперь Ван придется пойти одной.

С улицы донесся голос из репродуктора… Чаунг рассеянно слушал последние известия о событиях в Южном Вьетнаме. Что-то вдруг спугнуло его мечтательное настроение. Он погасил сигарету и собрался было встать, но тут в комнату вбежала Ван. Рукава кофты она закатала, обнажив белые мокрые руки. Он взял эти руки и привлек ее к себе.

– Переодевайся скорей, а то опоздаешь.

– Раз ты не идешь, я тоже останусь дома.

Чаунг молча залюбовался женой. На овальном лице изящными дугами темнели брови, которые так гармонировали с милым носиком, тонкими губами. Ван была хороша кроткой и неброской красотой. Она по-прежнему была красива, хотя со времени их свадьбы прошло немало лет.

Чаунг обнял жену и крепко прижал к груди.

– Ну не капризничай, у меня дела. Поедешь на концерт одна, не пропадать же билету.

Ван сняла руки мужа со своих плеч, прошлась мимо зеркального шкафа, поправила прическу и повернулась к Чаунгу.

– Что ж, пусть будет по-твоему. Но в таких случаях принято наряжаться, а мне это как-то не по душе. Мне больше нравится, когда мы в субботу просто сами покупаем билеты и идем в театр, чувствуешь себя свободно, не приходится все время быть начеку. Ладно, я сейчас оденусь.

Чаунг бросил на нее долгий взгляд:

– Подожди меня, дорогая. С минуту на минуту подойдет моя машина, мне ведь на совещание. И тебя кстати подвезу. Не придется добираться на велосипеде, крутить педали.

– Нет, нет, – отозвалась Ван. – Я лучше пройдусь пешком.

Чаунг сдул табачный пепел с рубашки:

– Ты все боишься слухов да пересудов. Зачем обращать внимание на такую чепуху? Мы заслужили, чтобы пользоваться благами больше, чем иные. Это досталось нам не даром…

Ван промолчала. Может, она в чем-то несогласна с ним. В последние годы, особенно с тех пор, как супруги перебрались в Ханой и Чаунг получил высокий пост, у Ван время от времени вдруг появлялось какое-то смутное несогласие с мужем.

Ван открыла шкаф, вынула красивое платье аозай[70]70
  Аозай – длинное платье с разрезами по бокам от пояса. Обычно его надевают в ансамбле с белыми широкими штанами.


[Закрыть]
из дорогой ткани, надела его и залюбовалась своим отражением в зеркале.

– Милый, а ведь это платье очень идет мне, правда? Но я почему-то стесняюсь его надевать. Не привыкла, видно.

Она вынула из шкафа шерстяной шарф и протянула его Чаунгу:

– Возьми, пожалуйста, уже холодает.

Чаунг старательно закутал шарфом шею. Надел свой обычный наглухо застегивающийся китель. Стоя перед зеркалом, пригладил воротник, теперь они оба сразу отразились в большом зеркале. Его массивное квадратное лицо с чуть поредевшими бровями и холеной белой кожей казалось солидным и внушительным. Он взглянул на жену. Ее фигурка оставалась почти такой же тонкой и стройной, как и в двадцать лет, когда она работала в комитете женского союза того самого района, куда случайно назначили Чаунга. За годы, прошедшие после войны Сопротивления, Ван немного пополнела, но кожа сохранила свой прежний чуть свинцовый оттенок. Сегодня, в этом наряде, она казалась еще привлекательнее. И почти исчез, не бросался больше в глаза этот самый чуть-чуть сероватый оттенок кожи. Чаунгу пришло в голову, что никогда еще он не видел Ван такой красивой. Он порывисто обнял жену и поцеловал в щеку.

– Милая, припудрись, – сказал он.

Ван попыталась было высвободиться из объятий мужа:

– Что с тобой? Прямо сумасшедший, едва не задушил. С тебя штраф…

– Штраф так штраф, я готов заплатить, – засмеялся он.

Ван тихонько прижала ладони к щеке мужа.

– Полно. А то смотри – дождешься у меня, будет наказание…

Раздался стук в дверь, Чаунг тотчас выпустил из объятий жену, быстрым шагом подошел к дивану, уселся и притворился, будто поглощен журналом.

– Войдите, – громко сказал он.

Домработница Ут, робко приоткрыв дверь, просунула голову и едва слышно, заикаясь, сказала:

– Извините, к в-вам гость.

Чаунг машинально взглянул на часы: они показывали три минуты восьмого. Он посмотрел на жену:

– Гость? Кто-нибудь из знакомых или чужой?

– Чужой, – отвечала Ут.

– Чужой? Странно. Кто же это: мужчина или женщина?

– Мужчина. Я никогда его раньше не видела. Похоже, что он прямо с поезда. За спиной мешок, а в руке плетеная клетка с голубями. Я сказала, что вы заняты, и велела ему подождать на улице.

Чаунгу все это явно не нравилось:

– Хм… Плетеная клетка с голубями? Хм… Может, вы скажете ему, что дома никого нет?

Ван повернулась к мужу:

– Давай сначала узнаем, кто пришел, ведь время у нас еще есть. Машина пока не приехала.

Чаунг рывком отложил в сторону журнал:

– Ладно, Ут, пригласите его.

* * *

Чаунг одернул свой наглухо застегнутый китель с отложным воротником, еще раз взглянул на часы и вышел в гостиную; там он расположился в кресле, обтянутом кремовым штофом. Он опять сделал вид, что углубился в чтение, лицо его приняло холодное, официальное выражение, но в прищуре глаз угадывались тревога и раздражение.

Раздался стук входной двери, смех, по дорожке, усыпанной галькой, зашуршали сандалии.

Дверь распахнулась, и в комнату ворвался свежий, прохладный воздух. Из темного дверного проема шагнул мужчина лет тридцати в полинявшей простой крестьянской одежде черного цвета, в руках он держал клетку с голубями, за плечами болтался матерчатый мешок. Мужчина на мгновение остановился, пристально посмотрел на Чаунга, потом радостно рассмеялся и шагнул прямо к нему:

– Ха-ха-ха! Небеса! Так вот где я застукал тебя, дружище.

Чаунг поднялся, на его лице было написано недоумение и промелькнула тень неудовольствия столь вольным обращением. Чаунг подошел к гостю, с достоинством протянул руку и вымолвил ледяным тоном:

– А-а, здравствуйте…

Незнакомец схватил белую, холеную руку Чаунга, сильно и грубовато тряхнул и, не дожидаясь приглашения хозяина, потащил его прямо во внутренние комнаты:

– Ха-ха! Ну вот, наконец-то! – говорил он, с трудом переводя дух. – Признаться, сперва я тебя не узнал. Но я решил: на этот раз во что бы то ни стало разыщу старого друга. А женушка моя, право же, пророк. Я было не хотел брать с собой голубей, боялся, не найду тебя. А женушка все свое: бери-бери, вдруг повезет, найдешь его, будет гостинец из деревни. Дело-то, понятно, не в ценности, а дорого, что от старого друга.

Чаунг продолжал с недоумением вглядываться в гостя. Вроде бы что-то знакомое есть в этом лице… В самом деле, очень знакомое… Эти чуть-чуть раскосые глаза, и густые черные, как будто подведенные углем брови, этот большой рот, эти крупные крепкие белые зубы, этот громовой голос, которым бы только приказы отдавать. Все это удивительно знакомо. Ясно, что перед ним кто-то из старых знакомых, но кто именно, Чаунг припомнить не мог. Поэтому он, строго поглядывая на гостя, отвечал лишь вежливыми междометиями:

– А-а, о, да…

А гость продолжал без передышки:

– Так вот, я эту клетку взял. И не ошибся. Конечно, у тебя здесь всего хватает, но это же гостинец из деревни. Завтра поджарим, полакомимся. Их надо обработать, потушить хорошенько на медленном огне, добавить бобов, вкусно будет, просто на редкость. Известно, работа здесь у вас в этом Ханое тяжелая…

Чаунг указал на кресло:

– Пожалуйста, прошу садиться, отдыхайте…

От этих слов гость еще больше развеселился:

– Ну и ну! Ты со мной обращаешься точно с высоким гостем: «прошу», «пожалуйста»… Слушай, вот что… В Ханое воздух нечистый, не то что у нас в деревне. Тебе надо брюхо набивать хорошенько, тогда будешь работать как следует на благо народа. Правильно я говорю?

Гость снял с плеча матерчатый мешок и положил на стол, а клетку поставил на пол, даже не заметив, что он выложен красивой кафельной плиткой:

– Вон они тут, голубчики. Теперь им тепло. А то порода эта холода совсем не терпит. Завтра я тебя таким блюдом угощу…

Две морщины резко обозначились на лбу у Чаунга – мозг его напряженно работал. Он старался отыскать в памяти имя этого человека и не мог. В годы, когда приходилось работать в разных районах, друзей было не перечесть. А гость, видно полагая, что хозяин узнал его, все говорил, все радовался. Чаунг, успокоившись, сидел рядом. Он то посматривал на часы, то в окно, то вставал и заглядывал в соседнюю комнату, стараясь показать гостю, что он очень занят и у него нет времени. Выражение его лица все время менялось. То на нем читалось недоумение, то оно становилось холодным и официальным, как бы предостерегая гостя от чрезмерной фамильярности. Ведь их могут увидеть люди, возможно и подчиненные Чаунга, а в их присутствии любая фамильярность была бы непристойной. Чаунг всегда старался быть с людьми сдержанным и холодно-корректным. Он полагал, что при его высоком положении это самый лучший способ обращения. Если кто-нибудь начинал «тыкать» его по старой привычке, Чаунг умел осадить такого невежу и взглядом или словом дать понять, с кем он разговаривает… Но вскоре на лице Чаунга опять появилось выражение растерянности. Странный гость со своей громогласной веселостью и непосредственной наивной болтовней оказался непробиваемым. Чаунг попытался принять строгий вид. С непроницаемым лицом он разлил чай и, подавая маленькую чашечку гостю, учтиво сказал:

– Прошу, выпейте чаю. Извините… Как вас звать?

В чуть-чуть раскосых глазах гостя вспыхнуло на миг изумление, потом он расхохотался и что есть силы хлопнул хозяина по плечу.

– А, вон оно что! Так ты, значит… ты меня не узнал, дружище? Я Хоай. Забывчив ты, я посмотрю. Хоай из Тханьфаунга! Теперь вспомнил?

Гость посмотрел своим ясным взглядом прямо в глаза Чаунгу. И Чаунг в самом деле вдруг вспомнил. Ах да… Хоай, Хоай из Тханьфаунга… Когда-то, десять с лишним лет назад, Чаунг был низовым партработником в Тханьфаунге, тогда он обедал и ужинал в доме Хоая… Картины тех лет всплыли в памяти Чаунга. Тогда его, молодого работника, перевели в освобожденный район. Шла война. Он нашел пристанище в доме Хоая. Тот тоже был низовым кадровым работником. Почти сверстники, они стали закадычными друзьями, несмотря на то, что Хоай был потомственным крестьянином, а Чаунг горожанином, да и образования Хоаю не хватало. Суровая война Сопротивления сгладила эти различия. Мать Хоая считала Чаунга сыном. Сначала Чаунг говорил ей: «вы», «уважаемая», но потом стал звать ее мамой, как и Хоай.

Чаунг поднял глаза и всмотрелся в сидевшего перед ним человека, поредевшие брови его изогнулись. Знакомые издавна черты вдруг явственнее проступили в облике старого друга, который сильно изменился: похудел и постарел. После десяти с лишним лет разлуки, после таких перемен в своей жизни Чаунг почти совсем забыл этого человека. Дружба Чаунга с Хоаем, наверное, была тоже искренней, но для него она осталась чем-то заурядным и преходящим, как и все обыденное. А для Хоая встреча с Чаунгом оказалась самым глубоким впечатлением жизни, которая прошла в деревне за живой изгородью из бамбука, – Хоай помнил его и никогда не забывал. Чаунг все вглядывался, подняв брови, в опаленное солнцем лицо Хоая. Да, но зачем этому крестьянину вдруг понадобилось добираться до него, Чаунга? Может быть… И вдруг все прежние воспоминания исчезли. Чаунг быстрым взглядом окинул друга. М-да… В наши дни это вполне обычное дело. Не привела ли к нему гостя какая-нибудь просьба? К примеру, он может попросить, чтобы Чаунг пристроил его где-нибудь в городе. Очень, очень возможно. Или по меньшей мере… Чаунг не стал додумывать, что по меньшей мере. Ясно, что с этими старыми друзьями нужна прежде всего осторожность. Как бы то ни было, его нынешнее положение, его высокий пост заставляет держаться совсем иначе, чем прежде. Решив так про себя, Чаунг не пожелал проявить радости и после того, как узнал друга. В подобной ситуации попробуй проявить излишнее радушие, потом не оберешься хлопот. Однако Чаунг все же отбросил маску суровой холодности и с деланной теплотой проговорил:

– А-а… да, Хоай… Вспомнил. Ну вот, чай…

Старый друг снова рассмеялся, показывая свои крупные, но белые и блестящие зубы.

– То-то. Я не сомневался, что ты меня сразу признаешь. В деревне женушка мне говорила: мол, смотри, друг тебя не признает, ты там со стыда сгоришь. Я ей, понятно, ответил: Чаунг не такой парень, мы с ним как родные братья. А женушка говорит: ведь уже десять лет с хвостиком минуло, тебя наверняка давно уже забыли. Я ответил ей, что посмотрим, чья возьмет. И поехал.

Фу, как нескладно выражается этот тип, какую околесицу он несет… Чаунгу стало не по себе от того, что старый друг сидит в его доме. Он почувствовал себя как человек, которому вдруг приходится ни за что ни про что терпеть неудобства. Чаунг многозначительно взглянул на часы, желая, чтобы гость это заметил. В ту же минуту у ворот послышался автомобильный гудок. Ворота распахнулись, и вскоре в комнату вошел шофер:

– Прошу вас, машина подана.

Чаунг нерешительно посмотрел на старого друга, улыбнулся краешком губ:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю