355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кшиарвенн » Долгий сон статуи (СИ) » Текст книги (страница 9)
Долгий сон статуи (СИ)
  • Текст добавлен: 1 ноября 2018, 16:30

Текст книги "Долгий сон статуи (СИ)"


Автор книги: Кшиарвенн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Он был свободен, и ему свободному снилось море. Теплое – и все же навевающее сладкую прохладу; могучее и дарующее силу, но ласковое, как котенок. Море его рождения.

Но как ни был глубок его сон, он проснулся за миг до того, как в двери щелкнул замок.

Наверное, было бы легче, если бы она по-настоящему испугалась, подумала Женя. Легче, потому что не думалось бы ни о чем, кроме собственного испуга – ни о маме и том, как она будет переживать, ни о Лайосе и том, что с ним сталось, ни о Пате. Все место мыслей занимал бы испуг.

Но после первого накатившего ужаса все свелось к такому абсурду, что от страха почти ничего не осталось. И скульптор Фетисов на злодея не тянул, и статуи его, хоть и ожившие, особого ужаса в Жене не вызвали. Разве что от извивающейся и быстро скрывшейся в траве серой руки ей стало очень не по себе.

– А вы эту руку для чего делали? – неожиданно для себя спросила Женя. Фетисов передернул плечами – видно, не ожидал от нее вопроса, – и с расстановкой, словно припоминая слова, ответил:

– Хотел лепить Поэта.

Рука, на вкус Жени, была нисколько не поэтической – слишком длинное предплечье, слишком выразительный бицепс, а пальцы очень тонкие и длинные, как паучьи лапки. Правда, Женя отдавала себе отчет, что как в поэтах, так и в скульптуре она разбирается не очень.

– Какого поэта? – решила она уточнить. Фетисов снова раздраженно дернул плечом.

– Поэта. Руки получились, а лица найти так и не смог. Думал я через руки пробиться к лицу, но нет, и в этом потерпел я неудачу.

Ползающая рука Поэта, подумала Женя. Звучит, как сценарий плохого ужастика. Или как описание сна. И Фетисов вдруг показался ей похожим на персонаж ее детских снов – Человека-С-Тростью. Этот Человек, длинный, худой и весь какой-то вихлястый, часто снился ей после того, как они уехали от отца. В этих снах были синие лунные ночи, и Человек шел параллельно c ней по пустой улице, одновременно пугая и заставляя горло сжиматься от жалости. На Человеке, припомнила Женя, всегда была мягкая шляпа и длинный шарф, несколько раз обмотанный вокруг шеи. Весь он – и лицо, и одежда, – был невнятного цвета, то ли серого, то ли беловато-синеватого, как лунные лучи. И только шарф был ярко-полосатым. Человек шел вдоль улицы, почти вровень с Женей, не отставая и не обгоняя, держась шагах в трех в стороне, звучно постукивая своей тростью по мостовой. Он все время что-то говорил, но речь его была столь вычурной и напыщенной, что Женя никогда не могла запомнить и слова. Чем ближе подходили они к углу улицы, тем сильнее сжималось жалостью Женино сердце. А на углу всегда происходило одно и то же – Человек-С-Тростью вдруг словно подпрыгивал на месте, вытягивался на глазах, худел, тоньшел и, наконец, превращался в большой стержень для авторучки. Стержень пару мгновений висел в воздухе, а потом падал, разбрасывая эхо по пустым улицам сна. На этом месте Женя всегда просыпалась, едва не захлебываясь слезами.

Она смотрела на Фетисова, и скульптор казался ей таким же несчастным, совершенно безнадежно несчастливым, как Человек-С-Тростью, будто и ему безусловно светило превратиться в стержень для авторучки. Фетисов несколько раз бросал на нее пристальные взгляды, пытался высмотреть в ней нечто для себя важное, и Жене подумалось, что ему было бы легче и спокойнее, если бы она по-настоящему боялась.

– Господин Фетисов, – спросила она, стараясь, чтобы голос дрожал, как надлежит, от испуга, – а я вам зачем?

Некоторое время скульптор молча изучал взглядом ее лицо, будто стараясь решить для себя, достойна ли она ответа. Наконец, видимо, признав ее достаточно напуганной, заговорил:

– Когда сами творцы оценивают свои творения – это неправильно. Творения должны говорить за себя, собственным полным голосом. Всю жизнь я мерял себя достижениями древних. Всю жизнь тянулся за ними, тщась догнать. В последний год, с того самого дня, как нашел я мраморное изваяние лежащего, жизнь моя превратилась в ад – мучительные попытки создать нечто, превосходящее найденное в земле... Довольно! И если уж привелось творениям быть сравненными – пускай они померяются силами...

Видя, что Женя ничего не понимает, он резко поменял тон.

– Я хочу, чтобы тот, кто вышел из древней статуи, померялся силами с моим творением. Древний поэт сказал – “по плодам их узнаете их”...

Женя никогда не считала себя особо начитанным человеком, но ей подумалось, что сказал это вовсе не древний поэт, а уж скорее это цитата из Библии. И, конечно, ползающая рука, оказавшаяся рукой Поэта, и безумные глаза Фетисова уж никак не вязались с этой фразой.

– По плодам! – взвизгнул скульптор. – Пусть станет окончательно ясно, кто больший художник – я или тот неизвестный, ваявший из мрамора.

Фетисов присел. Лицо его подергивалось; гипсовый гном ростом с четырехлетнего ребенка подошел к нему. Женя заметила, что гном старается хоть чуть-чуть коснуться руки скульптора, и даже остававшиеся в ней крупицы страха растворились, будто сахар в горячем чае. Жить и мучиться невозможностью – таковой была участь Фетисова. Жить, будто с отрубленными руками, когда есть желание творить, но не достает... Женя не знала, каким словом обозначить то, чего не достает Фетисову. Была ли это воля или верное направление, или некая искра божья? А может, и все вместе. Она видела каменного гиганта, очень похожего на Лайоса, но все же лишь похожего. Творцом статуи, тем, а, вернее, той, которая превратила некогда жившего человека в статую, дав ему призрачное мучительное долголетие, была Богиня. Фетисову не одолеть Богини, отчетливо осознала Женя.

Ее спустили с обрыва в высохшее озерцо, дно которого было покрыто сыпучим сухим песком. Выбраться оттуда самой у Жени не получилось бы, даже если бы она имела такое намерение. Но наверху, на обрыве Женя видела бессонных каменных – или бетонных, она не знала, – стражей, а потому даже не попыталась удрать. Ночь была теплой, а песок достаточно мягок, потому, засыпая, Женя почти не ощущала неудобств. До нее доносилось бормотание Фетисова – тот разговаривал сам с собой; временами из невнятицы прорывались отдельные слова и обрывки фраз. “...призываешь ... придет не тот кого зовешь... спасение ... не в слабой твоей воле... вновь стать человеческим обмылком... вот оно ... твое воинство... безмолвное, неуязвимое и молчащее, как камень...” Богиня никогда не делала блага никому, кроме себя – такой была последняя, уже на границе глубокого сна, связная мысль Жени.

– Ты не имеешь права его допрашивать, Жора, – мягко, но решительно проговорил Алекс. – Он несовершеннолетний.

– Допрашивать – не имею, – не оборачиваясь кивнул Вольман. – Я всего лишь прошу его помочь.

Пат же успокаивающе прикрыл глаза. Он словно разом повзрослел – хотя теперь Алекс вообще не был уверен, был ли это действительно некий перелом в парне или просто обнажилась спрятанная до поры-до времени настоящая его суть. Воина и советника.

– Разрешите? – раздалось от дверей. И в кабинет, сопровождаемый румянощеким лейтенантом, вошел высокий молодой человек. Тот, о котором Алекс только читал в поэмах, в чьем реальном существовании не были уверены ни большинство ученых, ни сам Алекс.

Он встал у стола – до дрожи неуместный в этой обшарпанной комнатке с казенного коричнево-желтоватого цвета стенами, с круглыми пластиковыми часами над столом. Алекс смотрел на него во все глаза, с почти неприличным вниманием. Затерявшийся между двух времен, слишком чужой и здесь, и там. Там – сын богини, обреченный на свою судьбу уже самим своим рождением. Здесь – пришедший требовать свое, то “свое”, которое ему не принадлежало никогда и уже тем более не принадлежит теперь.

И все же он сейчас был единственным, способным укротить разбушевавшийся ужас.

Пришедший почти не обратил внимания на то, что с него сняли наручники. И Алекс ощутил поднимающуюся волну ненависти и ревности – очень уж живо представилось, как вот этот вот человек в совсем другом далеком времени отправляет на смерть Пата... Патрокла, его, Алексового, Пата. Отдает свои доспехи – будто снимая с себя личину. Застегивает под подбородком Пата ремешок своего шлема, помогает надеть поножи, оправляет перевязь с тяжелым мечом...

Что-то говорил Вольман, а Пат переводил его слова приведенному, и легла на стол, развернувшись с сухим шелестом, карта, и трое склонились над столом. Все это напоминало военный совет – да, по сути, это и был военный совет, и Алекс чувствовал себя на нем чужим. Передо мною живой носитель мертвого языка, мысленно сострил Алекс. Он пытался ловить звуки чужой речи, которой обменивались Пат и высокий (называть его тем именем, которое вчера вечером произнес Пат, у Алекса не получалось даже мысленно), но не мог уловить почти ничего знакомого. Фонетически этот язык лишь крайне отдаленно напоминал древние языки, которые Алекс изучал – словно обрывки, ошметки полузнакомых букв на вытертом палимпсесте. Но дело было даже не в языке. Эти трое людей – сыщик, “непримиримый борец со злом”, как шуточно аттестовали когда-то Вольмана на одном из сабантуйчиков, и двое воинов были сейчас одной командой, несмотря на пролегавшие между ними моря и океаны времен, границ и различий. И в этой команде ему, Алексу, не было места.

– Хорошо. Так и сделаем, – Вольман оттолкнулся от стола обеими руками и выпрямился. – Но вы, Ольховский (избегает называть Пата по имени, отметил Алекс), и ты, Ал, останетесь. Я не имею права привлекать гражданских к столь опасной операции.

– А он? – Алекс указал на высокого.

– Это я-то гражданский? – одновременно с ним возмутился Пат.

– Здесь – да, – отрезал Вольман. – Притом еще и несовершеннолетний. Пожалуйста, – он протянул Алексу и Пату пропуск, на котором поставил замысловатую завитушку. Вопрос Алекса Вольман оставил без ответа.

Пат не поспевал за быстрыми шагами Алекса. Уже второй раз он спрашивал, куда они идут, но ответа не получал. И лишь на третий одинаковый вопрос Алекс невнятно бросил:

– Идем искать, где у нашего дракона хвост.

Понятнее от этого не стало. И выходящая на пустырь улочка понятности не добавила. А когда Алекс углубился в высокие заросли колючего татарника, Пат и вовсе перестал что-либо понимать. Между тем Алекс достал маленький керамический горшочек – Пат узнал одно из кашпо, в которые в гостинице ставили чахлые кустики бегонии, – и принялся самым тщательным образом осматривать раздорожье трех тропинок, которые сходились в самых густых зарослях татарника. Правда, высокие колючки были тут аккуратно и заботливо отодвинуты и подвязаны.

– Хорошо, что не было дождей, – бормотал Алекс. Пат вдруг всем собой ощутил наступившую вокруг тишину – неправдоподобную, невозможную. Затихло все, и даже легчайшее покачивание колючих головок татарника остановилось.

– Богиня... – кто или что исторгло из него этот подобный стону зов, Пат не знал. Но это было сильнее его, древнее этого города и возрастом равнялось занимающемуся рассветом небу. – Радуйся, Матерь Богов многославная, с добрым потомством! – шептал Пат на древнем, забытом всеми языке забытые же давно слова.

Алекс лишь мельком глянул на него и продолжил свои поиски. Очень скоро он наткнулся на, видимо, то, чего искал – обложенный камнями очаг.

– Вот он... хвост... – Алекс пристроил свой горшочек на землю, грохнулся на колени в пыль и принялся щепотью набирать черно-серую жирную золу и ссыпать ее в горшочек. Пат стоял над ним, все еще охваченный тем же ощущением цепенящей тишины, шепча одни и те же древние строчки на забытом языке. Это было сейчас необходимо, это было залогом того, что и земля, и небо, и колючий татарник, и само место это отпустят их с Алексом живыми и невредимыми.

– Теперь скорее! Жорка и остальные не могли далеко уйти, – крикнул Алекс, когда они выбрались из колючек на более широкую дорогу. Пат больше ни о чем не спрашивал – если Алекс предпринимает что-то для защиты Вольмана и тех, кто был с ним, значит, так должно. Больше не было ни отравляющей ревности, ни сомнений, ни колебаний. Любовь – это когда тебе ничего не нужно от человека. Лишь знать, что он жив, здоров и ходит по одной с тобою земле.

Пат находился во власти все того же размягчающего душу чувства, когда Алекс, вглядывающийся в убегающую вперед них дорогу, издал невнятный возглас. И Пат вслед за ним разглядел поднявшуюся вдруг столбом пыль, расслышал крики и звуки выстрелов...

Они ожидали опасности, были к ней готовы – но не к такому. Корибанов и Пашутин даже не успели взять оружие наизготовку – враги появились будто из-под земли. Безглазые уродцы, большие и чуть поменьше, в рост человека и совсем маленькие, надвигались, казалось, со всех сторон. Пули рикошетили от гипсовых и бетонных тел, откалывая куски и оставляя щербины, но и пули не могли повредить этим существам.

– Товарищ майор, разрешите... гранату? – расслышал Вольман крик Пашутина. В поднявшейся пыли он смог разглядеть только Лайоса, от которого одно из существ отбросило конвоира. Вольман понял, что Лайос освободился от наручников – один из небольших истуканов вдруг взлетел в воздух, подброшенный неимоверно сильным швырком. Какова же силища у этого парня, в каменном чучеле килограмм сто пятьдесят, а то и все двести, подумал Вольман, – если оно, конечно, не пустотелое. Бессилие их пуль убеждало в обратном.

Он выстрелил в упор, прямо в голову одного из безглазых уродов, и услышал отчаянный вопль Пашутина. И тут произошло что-то странное – истукан, успевший сломать лейтенанту руку, вдруг мелко затрясся, задрожал, будто внутри него случилось маленькое землетрясение. Остальные же замерли на месте, в разных позах, будто парализованные. Напавшая на Пашутина статуя замерла и словно потемнела. И больше уже не двинулась. Остальные же ожили, будто по команде “Отомри!” А за утратившим теплившееся в нем подобие жизни истуканом Вольман увидел Алекса Куретовского. Тот, словно древний сеятель, широко размахнулся и сыпанул в одного из нападавших черно-серым порошком. И с этой статуей случилось то же, что и с первой – дрожь, вибрация и второй истукан стал безжизненной серой громадиной.

– Жорка, уходите!

– Ал, сзади! – Но сзади Алекса прикрывали – Ольховский, выкрикнув что-то невнятное, осыпал тем же порошком пытавшегося подобраться к ним высокого лысого уродца, похожего одновременно на Цицерона и Ленина. И Цицероно-Ленин тоже застыл на месте, только правая кисть его, перебитая тремя выстрелами, отлетела в сторону, теряя пальцы.

– Откуда тут гражданские? – раздался начальственный рык Корибанова. И тут рвануло – Пашутин каким-то образом выдернул чеку, но не успел бросить гранату, и она разорвалась у его ног.

Вольману казалось, он смотрит глупый, плохо поставленный боевик – черно-оранжевое рычащее пламя, разметавшее ошметки плоти и куски гипса и бетона. Окружившие Пашутина истуканы приняли удар на себя. Взрывом их опрокинуло, выщербило, разбило, волной отбросило и людей. Но, как оказалось, люди опомнились быстрее. Алекс, удержавшийся на ногах, загреб горстью оставшийся порошок и, подскочив, принялся посыпать упавших истуканов. Ольховский делал то же самое с двумя оставшимися стоять. И статуи замирали, утратив способность двигаться, становясь снова обычными мертвыми изваяниями.

– Пашутин... лейтенант... – Корибанов, грязный, весь в пыли и гари, всматривался в рассеивавшееся облачко, оседавшее на кустики выжженой солнцем травы и головы застывших статуй. – Я не давал приказа... не давал...

Конвоировавший Лайоса сержант тоненько подвывал, смотря прямо перед собой безумными глазами. Вольман опустил дуло “макарова” в землю и пару раз пощелкал курком, хотя и знал достоверно, что расстрелял всю обойму. Собраться, скомандовал он себе, сопли подобрать. Это еще не конец.

– Хвост дракона... – пробормотал подошедший к нему Алекс. Георгий вопросительно взглянул на него. Это была не первая его операция, далеко не первая. И человеческие жертвы – он приучил себя не думать о них до самого конца. Потом, когда все закончится, он будет скорбеть, будет думать... Но конец, судя по всему, был еще далеко.

– А где... – Вольман завертел головой. Пат Ольховский, вынырнувший откуда-то сбоку, также искательно оглядывался.

– Акелайоооос! – крикнул он.

– Там остались еще... эти твари? – спросил Георгий. Почему-то вопрос адресовался к Ольховскому. Тот молча кивнул.

– Как минимум один.

Ольховский отошел за истоптанный людьми и нелюдьми круг и стал напряженной вглядываться в желтовато-серую землю.

– Это его следы, – указал он. Вольман же заметил неподалеку резиновые шлепанцы. Их сбросили, чтобы они не мешали бегу.

====== 9. Смертельный пентатлон ======

Она пыталась найти в себе жалость, пыталась отыскать скорбь по погибшему брату – но внутри воцарилась пустота. Как писали в старых барометрах – Великая Сушь. Сухо, пусто и голо, и лишь мысль о дочери вспыхивала в мертвой пустоте.

Клеопатра шла по еще прохладной асфальтовой улице – босая, в одном легком платье. И это не казалось неправильным – напротив, идти босой, без стягивающих кожу и душу прически, макияжа и прочих атрибутов рутинного будня было сейчас единственно возможным. Она шла за своей дочерью.

Сверхъестественная уверенность, с какой она шла спасать дочь от чудовищ, которым в ее привычном мировосприятии и места-то не было, и то трезвое соображение, что нельзя в этом полагаться на органы правопорядка, не только не враждовали между собой в сознании Клеопатры Викентьевны, но напротив, помогали и дополняли друг друга. Вместе они составляли что-то вроде железобетона, но что там было каркасом, а что – цементом, Клеопатра не давала себе труд понимать.

Перед ней проходили картины, описанные Женькой в ее электронном дневнике – сухая красная земля, облачка бело-розовой пыли от тяжелых деревянных колес неуклюжих повозок, и разливающаяся надо всем этим давящая, глушащая все звуки жара. Это походило на дурной тяжелый сон, да что там – на целый сонм кошмаров. То Клеопатра видела свою Женьку, в белом в пол одеянии восходящей по бесконечной каменной лестнице, и сердце ее рвалось на части от горя, бессилия и безысходности; то видела Женьку на берегу моря, среди колонн, возносящую ладони в жесте приветствия неведомому божеству; а то дочь шла вдоль покачивавшихся у берега старинных кораблей с высокими носами – “медноклювых судов”, почему-то подумала Клеопатра. Шла вместе с высоким воином в бронзовом нагруднике.

Плоть против камня. Живое против мертвого. О кудрявой девочке, жизнь которой зависела сейчас от его победы, он забыл в тот самый миг, когда взглянул в пустые глаза своей каменной копии. И увидел в них ту самую плещущую ало-багряную тьму, в которую когда-то, невообразимо давно смотрел, ощущая, как каменеет его собственное тело. Кровавую тьму глаз Темной Богини-Охотницы.

Эти глаза впервые взглянули на него из дыма, застлавшего алтарь, на который должна была пролиться кровь царской дочери. Он так и не понял, что так разгневало богиню – возможно, то, что он попытался встать на пути ее воли, или то, что он был сыном морского божества...

Глаза в глаза, и мгновение растягивается, плывет над потрескавшейся от жары сухой землей. Ни звука.

Может ли его боевое умение соперничать с твердостью мертвого камня? Может ли его полубожественная быстрота соперничать с нечеловеческой же быстротой каменного воина? И достаточно ли будет первого и второй для того, чтобы завершить то, что не удалось ему когда-то?..

Легкое движение прерывает их неподвижность – движение сухого песка, который закручивается маленьким смерчиком и опадает с шелестом змеиной чешуи. И они бросаются друг на друга.

Алексу кросс никогда не давался. А уж теперь, после их с Патом забега к трем сходящимся тропинкам, после того, как они одолели истуканов... Алексу казалось, что сердце его сию секунду выскочит откуда-то через горло или вовсе разорвется.

– Ал... – Вольман, похоже, понял его состояние, – как ты это сообразил?..

Можно чуть-чуть сбавить темп. Пат, сейчас их собака ищейка, тоже, видать, нуждался в небольшой передышке. Как и Корибанов, и сержант.

– У каждого ритуала есть открытие и закрытие, – едва переводя дух, переходя с бега на легкую трусцу, пропыхтел Алекс. – Иначе говоря, голова и хвост дракона. Помнишь, я говорил тебе о жертвоприношении. Очевидно, кровью несчастных собачек Фетисов и оживил своих истуканов – это была голова дракона, то, ради чего и проводился ритуал. Но зола, сожженный прах жертв также является честью ритуала. Который может обратить его вспять.

– Ну что ж, подытожим, – снова влезая в шкуру следака, сказал Вольман. Он подладился под темп Алекса без труда, и Куретовский хорошо понимал, что щуплый с виду Жорка намного выносливее его самого. – Была статуя. В статую влюбился некий Александр Ольховский, – Вольман выразительно взглянул на Пата, – отчего и наложил на себя руки. Далее некто эту статую захаранивает...

– Возможно, по приказу матери того, старинного Ольховского, – вставил Алекс.

– Возможно. Захаранивает на много-много лет. Извлекает ее из-под земли Фетисов, наш неудовлетворенный гений...

– Сооружает бетонную одежку, присобачивает плакальщицу и посылает на конкурс.

– С конкурсом не выгорает – кстати, зря, этот гранитный атакующий монстр, что стоит в вашем парке, выглядит чудовищно, – заметил Вольман. Алекс продолжил: – Плакальщицу дезавуируют...

– Алиса, не говори слова только потому, что они красивые и длинные, – пробормотал явно наглеющий Пат. Он не отрывал взгляда от пыльной дороги. Алекс помимо воли улыбнулся.

– Согласен, слово не совсем удачное. Разбивают.

– Разбивают, а то, что осталось, заточают в музейный подвал. Где со временем его обнаруживают некие достойные молодые люди, – Вольман мотнул головой в сторону Пата. – Но еще до этого господин Фетисов, мучимый творческими порывами, решает потягаться с неведомыми творцами статуи и делает свою, по образу и подобию так сказать... – Вольман задумался. – А вот дальше начинается чертовщина.

– Она же и продолжается, – пробормотал Алекс. – Что там видно, Патрокл?

– Озеро... они на берегу сухого озера!.. – И юношей словно выстрелили из рогатки – он почти с места рванул вперед таким темпом, что сразу оказался далеко впереди. И этим подхлестнул остальных. Даже вымотанный забегами Алекс, стиснув зубы, ускорился – Пат добежит скорее всех, Пат будет там один! И ужас от этой мысли словно вдохнул в него новые силы.

Каменному не хватало скорости, но удары его были сокрушительны. Все труднее было уходить от них, все безнадежнее казался бой. Силы иссякали, уходили как вода в песок. Вода... губы пересохли, хотя бы глоток воды!

И это пришло само, родилось в нем – давно забытое, высушенное было, вытравленное временем... временами. Он с силой оттолкнул противника, на мгновение поднял голову к набирающему жаркую голубизну небу. Небо было иссушенным, таким же иссушенным, как земля, без капли влаги. Тогда он воззвал к стихии, не знающей удержу, не знающей пощады, сильной и в рождении, и в смерти. Той, которая была колыбелью всего живого – и которая породила его мать.

И в ответ на его призыв накалившийся уже солнцем воздух вздрогнул. Он снова бросился в бой и не видел, как на урезе неба заклубились тучи, вспенились, как хребты высоких волн, и даже ударившее жгучее солнце не смогло помешать им. Тучи вспухали, как надутые спелым ветром паруса кораблей, росли и раздувались, наступали на синеву неба.

Но ни он, ни его противник не видели этого – бой поглотил их, закружил, обеспамятел.

– Акхелайо-о-о-с!

Отзвук голоса – любимого, родного, который он сразу узнал – отдался в ушах призывом боевой трубы. И, навалившись, он всей силой, – и своей, и той, что вливалась в него со стремительно темневшего неба, из клубящихся туч, – прижал своего каменного двойника к сухой земле. Он не обращал внимания на удары каменных кулаков и локтей, на пинки, почти не чувствовал боли, не слышал тонко завывшего человечка, который и кинул каменного в бой – он все давил и давил, вжимая статую в землю, ощущая, как что-то жгучее перетекает из камня в его тело, делая сильнее и сильнее. Давил и давил. Пока не почувствовал, что каменное существо под ним словно окоченело. И замерло – безжизненное, бесполезное. Мертвое.

Вольман видел, как победитель, в котором он узнал их задержанного, медленно поднимается на ноги, как отрешенно смотрит на поверженного противника. Ахилл... Теперь Вольман отчетливо понимал, что как бы сумасшедше это ни звучало – это правда. Тот самый. Он встает – медленно, как в рисованном фильме растет дерево, поднимаясь, распрямляя ветки... А потом поднимает глаза и обводит взглядом их, Фетисова. На Фетисове, ломавшем в отчаянии руки, его взгляд остановился – и прежде чем кто-либо успел что-то предпринять, Ахилл кинулся к скульптору. Со сверхчеловеческой силой и яростью он схватил Фетисова за ноги, раскрутил, будто пустой мешок, а потом швырнул – и крик злосчастного скульптора поглотил грозный рокот надвигающихся туч.

“И вот сжигает землю всю Арес-плясун,

Ведя свою кровавую мелодию”,

– раздельно, будто находясь под гипнозом, проговорил Алекс, стоящий чуть поодаль. Но Вольман на него не смотрел – он смотрел на Ахилла и старался сфокусироваться. Чтобы осознать – точно ли он видел то, что видел? Точно ли пробегали по рукам, плечам, всему телу Ахилла синеватые искорки, точно ли он сделался вдруг выше, чем был, и как-то мощнее. Точно ли зажглись алой берсерковой яростью его глаза. Точно ли он стал вдруг до ужаса схож с тем серым бетонным чудовищем, с которым только что сражался...

Но решить этого для себя Вольман не успел – Ахилл кинулся к Алексу. Рефлексы оперативника сработали раньше, чем Вольман сумел оценить опасность – пальцы сами вырвали из кобуры “макарова”. Он успел порадоваться, что по пути вставил запасную обойму, он даже успел прицелиться – но откуда-то сверху упал сине-белый тонкий язык молнии, ударил с точностью хирургического скальпеля, выбил пистолет... Вольмана отбросило в сторону, он ошарашенно уставился на бурлящее тучами небо, опасаясь пошевелиться. Он мог только смотреть.

Смотреть, как на пути одержимого яростью Ахилла возник Пат Ольховский. Пат... Патрокл, сказал себе Вольман. Патрокл, казавшийся сейчас почти хрупким перед Ахиллом, который был выше его более чем на голову.

Вольман не понимал того, что сказал Патрокл – но сами слова были сейчас неважны. Патрокл заклинал, заговаривал зверя, поселившегося в теле Ахилла. И показалось капитану Георгию Вольману, что даже тучи бросили клубиться и двигаться в небе, остановились и замерли, ожидая, чем же закончится этот разговор. Стало тихо-тихо.

И тут хлынул дождь.

– Акелайос... – различил Вольман. Он видел, как лицо Ахилла исказилось, как он оттолкнул Ольховского и в неуловимо стремительном выпаде схватил Алекса за горло. “Гусовский Сергей Иванович... Малкович Владимир Викентьевич...” – имена, словно бегущая строчка на экране... Тех людей он убивал так же. Это, видно, понял и Пат, по-бульдожьи вцепившийся в руку Ахилла. Вольман вскочил на ноги.

Вдруг Ахилл медленно отпустил горло Алекса и, будто пушинку, стряхнув Ольховского, сделал два шага назад. И остановился, едва заметно поворачивая голову из стороны в сторону, то ли прислушиваясь, то ли принюхиваясь, силясь уловить, расслышать что-то недоступное слуху Вольмана.

Эта песня... Тогда, тогда давно эта песня вернула ему спокойствие, утишила боль... И сейчас он вновь слышал ее – выпеваемую неверным, слабым женским голосом.

Она никогда не верила в него-чудовище, как верили другие. В убийцу, в того, кто наслаждался кровью и смертями. Он не получал никакого наслаждения от чужих смертей – но убивать он умел лучше других. И это пугало – всех, кроме нее.

Она никогда его не боялась. Почти... никогда. Разве что когда он только очнулся здесь, в этом странном мире, выломился из каменного кокона, она испугалась. А от ее испуга ему стало неожиданно больно. И каково же было облегчение, когда этот ее испуг прошел, и они почти вернулись к тем легким дружеским разговорам.

Нет, он не будет, не должен стать чудовищем!

“Куда ты?”

“Постой!”

Что-то из этого, наверное, Пат должен был крикнуть. Остановить бросившегося прочь Лайоса. Но что-то не давало остановить убегавшего, и Пат притворился перед самим собой, что ему просто не до того – он помог подняться Алексу, поминутно спрашивая, все ли в порядке, изображая беспокойство и заботу. Хотя знал, чувствовал, что с Алексом все в порядке. Но быть с Алексом сейчас означало избежать ненужного и болезненного, обозначить – наглядно и понятно. “Расставить приоритеты”, сказал кто-то в голове Пата голосом школьного преподавателя математики.

– Да что он...

Пат рывком поднял голову – Вольман указывал на место недавнего боя. И Пат тоже увидел, что противник Ахилла медленно поднимается с земли. А сам Ахилл вдруг словно ослабел, утратил ту нечеловеческую мощь, которую излучала еще вот только что его высокая, мощная фигура. Да и мощи особой Пат сейчас не видел – Ахилл выглядел сейчас вполне обычным спортивным парнем. Без какой бы то ни было божественности.

– Черт меня подери... – голос Вольмана едва не терялся в гулком, жадном шорохе густеющего дождя. – Упал на эту каменную... и их обоих как будто пронзило молнией.

– Он отдал свою силу статуе, – чужим каким-то, будто надтреснутым голосом произнес Алекс. – Отдал, чтобы не стать таким же...

“Чтобы остаться человеком”, – мысленно поправил его Пат, с захолонувшим сердцем следивший за возобновившимся сражением.

Ахилл теперь едва сдерживал выпады противника, и Пат вдруг понял, что сам вздрагивает от боли каждый раз, когда каменные кулаки и локти врезаются в живую плоть. Фетисовский истукан теснил и теснил Ахилла к обрыву. Тому обрыву, куда сам Ахилл швырнул скульптора.

Все чувства, все ощущения ее были сейчас необычайно обострены. И Женя неожиданно для себя почти до слез обрадовалась дождю. Она чувствовала, что песок под ее ногами стал плотен и прохладен. Она теперь не ощущала страха, который охватил ее, когда в песчаную ямину кубарем скатился Фетисов. Ей вдруг стало жалко скульптора, и та злость, которая охватила ее, когда она услышала, как скульптор описывал в красках, что же произойдет с нею, Женей, если Ахилл окажется от поединка со статуей, бесследно прошла.

Дождь будто прогнал всю тяжесть, разбил, разрушил все то, что душило иссохшую землю. Освободил ото всего заскорузлого, высохшего и ненужного. Дождь умывал и смывал. И Женя была этому рада. Ее охватило сейчас то же беспечное чувство свободы, которое она помнила по своим “снам о древних временах”, как она это мысленно называла.

Ты был львом и оленем, ты из гордого племени


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю