355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фигль-Мигль » В Бога веруем » Текст книги (страница 7)
В Бога веруем
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:17

Текст книги "В Бога веруем"


Автор книги: Фигль-Мигль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

– Какая скука.

Ого! Зачем же так сразу? Нет, нет, он не об этом, он возвращается к прерванному – мы опоздали – разговору, и Мадам его прекрасно понимает и утвердительно сдвигает брови, выдыхая дым. Ммм… странное это определение цвета – пепельный, – у Мадам волосы вовсе не такие, как пепел: они светлее, ярче в луче солнца…

Итак:

– Какая скука, – сказал Негодяев. – Может быть, сделать его царем?

– В Эрмитаже многое нужно будет перестраивать, – отозвалась Мадам озабоченно.

Ого! Так-таки царем, президент, например, не катит? Негодяев тоже опешил, увидев действие своей шутки. Но он не был бы собою, если бы тотчас не улыбнулся и не стал предлагать различные, равно необходимые Зимнему дворцу усовершенствования. Ай, помогите, что будет с Зимним дворцом! Не спешите кричать, еще никто не знает, что с ним будет. Можно ли знать будущее? Мы прогнозируем, предполагаем, негодуем и трепещем от радости – хлоп, хлоп, – вылетают в Новый год из бутылок пробки, и будущее разливают по стаканам, бокалам, широким фужерам тонкого стекла, – и вот уже не будущее, а прошлое угрюмо урчит в животе. О будущем совершенно точно можно знать одно: когда-нибудь оно свалит нас в могилу. Почему мы и тренируемся, падая под праздничный стол. Жестокая это вещь – новогодние праздники.

Но сейчас лето, июнь, очень холодный июнь, но все равно окошко в студии Негодяева широко открыто – а счастливые прожектеры забились в пухлый сугроб одеял и шепчутся об архитектуре. Почему нет? Гораздо тягостнее было бы, шепчись они, допустим, о книжках. И в любом случае – с книжками или архитектурой – эти минуты лени, разговоров и смешков едва ли не самое трогательное в половом акте.

– В Эрмитаже многое нужно будет перестраивать, – говорит Мадам. – А ты, кстати, не хочешь поставить сюда нормальную мебель?

Ой, душечка, не надо! У Негодяева такая славная квартирка: хай-тэк забавно сочетается со всеми этими табакерками, тростями, кальянами и прочим; турецкий диван похож на выращенную природой полянку, лужок в горах – толстые корни, упитанная трава, распустившиеся цветы пепельниц. Это симбиоз? Возможно.

– И так хорошо, – говорит умница Негодяев.

Женщина пренебрежительно улыбается, но не спорит. Говорит она вот что:

– Хочешь у меня в Фонде работать?

В каком таком фонде? В обыкновенном. Слово “комитет” уже мелькало, так чего вы удивляетесь? Где комитеты, там и фонды – что непонятного.

– Потом, – говорит Негодяев. – Отдохни.

И он дует ей в ухо.

А откуда деньги в Фонде, не Евгений же собирал по копеечке? Да уж, не он; он, вы видите, занят мелкомасштабно. А в ФОНДАХ деньги берутся ниоткуда, сами из себя. Лежит сперва маленькая кучка – пухнет, пухнет, вздыхает, шевелится – и бум! будто злой хулиган бросил палочку дрожжей в очко школьного сортира – поперло. Никакой аудит над этим не властен, вообще никто. Ерунда! Ерунда?

Все на свете, включая откровенную ерунду, и, может быть, ерунда по преимуществу, имеет свои последствия. Летит себе бутылка с десятого этажа – пусть даже яблоко, – и в мире, среди людей, самый честный из которых заслуживает быть повешенным без суда и следствия, становится немного чище. Значит, бутылка и яблоко летели не зря? Вот именно. Вы сейчас, вероятно, поглядываете свободным глазом в телевизор (что там нового в новостях? ну надо же) и думаете, что у любого безобразия есть свои пределы – по крайней мере, излюбленные формы. Так, безобразия политические отливаются в формы брендов, трендов, пугал в костюмах и с широкими лицами, одних и тех же разнообразных слов, программ, угроз, заверений, невежественной и наглой лжи; безобразия экономические – в формы мошенничества, казнокрадства, прямого воровства и убийств; безобразия жизни общественной – это пестрый и причудливый, как содержимое помойки, ком из клипов, фильмов, литературных премий, спектаклей, лиц поп-звезд, лиц рок-звезд, лиц интеллигентов. Все это привычно, понятно, напророчено, подкреплено национальной идеей – а хотите знать, что лежит за пределами? Нет. А почему?


о нашей национальной идее

Потому что тяжело жить, зная, что все на свете – ерунда. В баре вашем… что там сейчас творится… нельзя ли заглянуть? Да Господи Боже, идем, конечно же! Пить надо больше, это вы правильно поняли. Сейчас-сейчас, нажремся чем-нибудь элитным – ром? текила? – до безобразия, поговорим о национальной идее – ведь это манихейство, как Святой Дух, животворит собой на Руси все что ни попадя; что есть наша национальная идея, как не саморазрушение (с попутным истреблением прочего шевелящегося), вражда к жизни, ненависть друг к другу. Вы, мы, Евгений, Аристид Иванович – все запрограммированы на смерть. Хотите сказать, что какие-нибудь американцы не умрут? Умрут, но по-другому. У них смерть – конец всего, что-то, обессмысливающее жизнь, у нас – итог или исполнение, без которого смысла в жизни не было бы вообще. Помните похоронные деньги наших старух, насколько все это серьезно? Мы живем с надеждой быть похороненными как положено. А это пожалуй что и неплохо… А, полегче вам стало? Наливайте, говорите. Пока трезвый, еще как-то стесняешься, но алкоголь не только язык развязывает, но и мысли, когда такое возможно. Мы торопимся – прихлебывая вино, захлебываясь словами, – торопимся сказать нечто непоправимо важное – тяжелые главные слова, – и едва все наконец сказано, стремглав летим в салат и хорошо, если умираем. Ну, еще по одной, не стыдитесь думать! Ой, ну почему мы такие несчастные? Мы не несчастные, мы неприкаянные. Мы живем с мыслью, что вряд ли что-нибудь изменилось в мире, если бы нас вовсе не было. Как это не изменилось бы? А татаро-монголы где бы тогда иго установили? Кто бы заманил в царство холода Наполеона? Проводил полевые испытания социализма? Победил во Второй мировой войне? Где бы всемирная литература раздобыла себе Достоевского, а армии всех стран – автомат Калашникова? Вы еще про балет забыли… да, может, и ига никакого бы не было… ниже татаро-монголов. Все равно мы круче всех! Правильно, наливаем! Пьем! Ой, ну какие же мы несчастные… А все Достоевский! Да, вот именно!.. а почему? Значит, не Достоевский, а татаро-монголы. Которых могло не быть? Да; но заметьте: только в том случае, если не было бы и нас. А раз мы есть – для нас точно припасена какая-нибудь дрянь. Вы думайте, что говорите: не мы же продуцируем всю дрянь на свете? Не мы, разумеется, но мы провоцируем ее появление – как человек, притягивающий к себе все мыслимые несчастья, понимаете? С трудом. Ну-ка еще глоточек. Все, что обходит другие народы стороной, или задевает слегка, или задевает больно, но единожды, нам достается сполна и бессчетно. Наметится в Азии великое переселение – они прутся по нашей территории! Выдумает немец лекарство от скорби – на нас опробуют! Приспичит разгребать говно в Афганистане – нас туда гонят! Приспичит Достоевскому родиться – так именно здесь родится и накаркает! Точно, это заговор. Наливайте! Но, вообще-то, в Афганистане сейчас американцы разгребают. Да, и так разгребут, что опять же все хлынет к нам. Ну почему мы такие несчастные? Пейте давайте, тут еще есть на донышке. На донышке, уже? Поспешили…

А все же куда спешил тот чел на Невском? Чел, который спешил не на свидание?

На пошатывающихся… да-да, шаркающей кавалерийской походкой прошел Евгений сквозь гробовое молчание в свою комнату. (Мадам называет это “кабинет”, и действительно, там есть все, что составило бы счастье какого-нибудь другого человека: огромный антикварный стол под зеленым сукном, огромный антикварный кожаный диван с высокой-превысокой спинкой, антикварные полки с антикварными книгами – полки такие хитроумные, что нужен навык не одного поколения, чтобы справляться с их дверцами, и книги столь затейливые, что и несколько поколений ученых читателей окажутся не в силах лишить потомков их доли трудов и открытий.) Евгений рухнул, завел глаза (ах, потолки старого фонда) и очнулся только следующим утром – правда, невероятно ранним утром – в устрашающе блистающей ванной, где он стоял босиком на девственном кафеле и смотрел в зеркало.

Реальность выплывает из обморока, как вокзал из тумана, или это сознание подобно поезду, который, набирая скорость, вырывается из густого облака дождя? Тот, кто только что видел себя в больном сне, увязает в нем, растерянно смотрит на изменившийся пейзаж – вешки, отчетливая тропинка, которой следовало держаться, чтобы не угодить в трясину, – и не понимает, как быть теперь, паровоз он или пункт прибытия. Именно в этот момент Евгений очнулся и посмотрел на себя в зеркало.

Это не человек, это странствующий труп в пижаме и с бутылкой пива. Еще и похмеляетесь, многоуважаемый. (Слабое удивление, когда Евгений увидел бутылку – и, точно, как могла эта бутылка попасть в его руку, – тронуло его губы.) Он смотрит без желания узнавать; это ли безжизненное зеркальное лицо принадлежит ему – или какое-то другое, – он не станет возражать в любом случае. Уже длинные, редкие волосы всклокочены – но это по-прежнему волосы, любые, никакие, чьи-то, его с таким же успехом, как чьи-либо еще. Глаз не видно, рот усох, пальцы прикасаются к щетине, перед губами появляется горлышко бутылки. Как из скляночки, в которой Психея вынесла на свет подземный стигийский сон, пьет Евгений бледную пену. И опять засыпает? Нет… может быть… Как бы там ни было, через несколько часов – в том же полутрансе, но уже не сомневаясь в своей идентичности – но, возможно, и сомневаясь, откуда нам знать, он стоит перед Аристидом Ивановичем, и Аристид Иванович вежливо придерживает для него дверь.

Когда Аристид Иванович здоровался с молодым другом, в голосе его прозвучало удивленное сочувствие. Они прошли в комнату. Старикашка поджал губы, вздохнул, надел очки и ловко раскрыл на нужной странице неведомо откуда появившуюся в его руке книгу.

“Знайте, – прочел он не глядя, – что то несчастье, которое называется меланхолия, не случается с мелкими и простыми характерами, но это несчастье почти героическое, и часто те, кто подвержен меланхолии, мужественно говорят истину, без оглядки ни на время, ни на устоявшееся мнение”.

Да, старичок принял похмелье за приступ таинственной неизлечимой болезни и соответствующе утешал. Кто знает, не был ли он прав – и что есть меланхолия, как не похмелье опьяненной иллюзиями души, – и что есть похмелье, как не мертвящая тоска тела. Через положенное время Евгению стало легче, и он простился – так серьезно, словно навсегда, – с гостеприимным хозяином. А чего это он нализался? Правда, правда, чего это он? Он простился и вышел в зной и душный ветер лета. Что, еще лето? Лето, притом уже жаркое лето. Можно добежать до фонтана, смотреть на небо и воду, лечь в парке на траву. Вы дремлете, а мы будем потихоньку рассказывать. Зной, душный тяжелый ветер – будем рассказывать наперекор всему.


первый сон Аристида Ивановича

Этим летом Мадам редко бывала дома, Лизу отправили на Мальту совершенствоваться, Негодяев уехал в Крым и не похоже было, что он оттуда когда-нибудь вернется – так давно он уехал и так упорно кто-то распускал о нем странные слухи, прислушиваясь к которым, Евгений то собирал, то распаковывал собственный чемодан. А Аристид Иванович, выведенный из терпения фантомом, который создал, попал в больницу. И первым делом запретил себя навещать.

Вот лежит Аристид Иванович в больничной постельке и видит сны. Видится ему, что в одно прекрасное утро приходит он в урочный час в Публичную библиотеку и вместо библиотеки обнаруживает там публичный дом. Швейцар стоит при входе. Ливрея на швейцаре сверкает всеми цветами счастья. Лицо полыхает. Аристид Иванович вглядывается и видит, что швейцарова личность ему не незнакома: это известный, как принято думать, писатель – единственный в родном городе писатель с представительной мордой и достаточным ростом, своего рода исключение из правила, по которому жизнь валит в литературу все, ни на что другое решительно не годное. И вот он стоит, лапа, в ливрее. (Сюртучок и цилиндрик.) И, глазом не моргнув, открывает Аристиду Ивановичу дверь. А тот входит, смущенно задумавшись.

Идет Аристид Иванович на свой этаж и видит: что-то не так. С одной стороны, это бесспорный бордель: ковры, атмосфера, вытащили из богатых кладовых и развесили веселенькие гравюрки, воткнули в вазы цветы, расположили мягкую мебель; вокруг дамочки, на дамочках – кружевное бельишко, лица у дамочек твердые, яркие, как у раскрашенных деревянных кукол. А с другой – бордель в Публичной библиотеке печально похож на Публичную библиотеку, гравюры хоть и непристойные, но слишком хороши, воздух густой, но остался в нем неистребимый привкус, запах бумаги, пыли, чьих-то тяжелых мыслей, впитанных стенами, которые впитывали, впитывали и в итоге, не утратив структуры стен, превратились также в каменную плоть метафизики. Пространство помнит все; и стоящий в укромном уголку диван – там, где стояли шкафы, шкафы, – словно приглашает лечь и почитать, а не что другое.

Персонаж сна, Аристид Иванович никем не замечаемым добирается до своего рабочего места. Новые трудности; его смиренный закуток превращен в комнатенку, в которую вселился трудолюбивый порок. Машинально Аристид Иванович садится на свой собственный стул (со стула он поднял, да так и забыв в удивленной руке желтенькие кружева) и смотрит на письменный стол – теперь это, разумеется, кровать, а не стол, но взор привычки и памяти прозревает в новой мебели неуничтоженные очертания прежней, – и чем дольше смотрит, тем отчетливее видит в совершаемом сейчас копию совершавшегося когда-то, какими бы разными ни были два этих занятия. Проститутка делает свое дело; на этом же месте Аристид Иванович десятилетиями делал свое. Как-никак, он всегда знал, что просидит еще сколько-то лет за этим столом, а потом помрет, и вместо него самого повесят на стену в той же комнате его портрет, и все пойдет по-прежнему. Как умная, но озадаченная собака, Аристид Иванович склоняет голову то в одну сторону, то в другую – пытается понять… а что значит “понять”? всего лишь приспособить, искажая, обрубая и растягивая, к собственному интеллектуальному опыту – и, наконец, пройдя хитрым путем ассоциаций, приспосабливает девку к известным ему человеческим типам, в ритме ее яростных движений находя сходство с работой собственной мысли, а ее самое уподобив рассвирипевшему перу. Ваши и наши сравнения застряли бы на уровне отбойного молотка – а Аристид Иванович вон чего. Ни вы, ни мы, ни кто-либо еще никогда не задавались, наверное, вопросом, о чем думает проститутка, пока трудится, а Аристид Иванович задался. И он подумал, что она могла бы думать – а ведь о чем-то, действительно, думает человек, выполняя привычную механическую операцию, отшлифованную опытом до автоматизма, думают о чем-то асфальтоукладчики, посудомойки, работники конвейера, – могла бы думать о множестве книг, в которых описано множество сходных ситуаций: бордели во всемирной литературе, это целая большая тема. (Книги – вот так фокус! – никуда не делись. Их просто растолкали по углам, затолкали под кровати, они там шевелятся, шелестят, пыхтят, чихают от пыли, выдыхают пыль.) Ей не обязательно думать. Но ведь скучно, наверное? Поверьте, девчонка не из тех, кто привык разгонять скуку мыслями. А где же —


второй сон Аристида Ивановича

Аристид Иванович! Аристид Иванович тем временем ускользнул, соскользнул в новый сон. Он видит дверь, готовую скрипнуть; из-за нее пробиваются свет и звуки: колючий свет, хриплые наглые звуки. Потом распахивается, вываливаются, и топот ног немногочисленных, но тяжелых катится по черным доскам прогнившего пола. Э, а не его ли это, собственно говоря, каморка? И не его ли собираются отсюда выкинуть – уже выкинули, – поспешно выносят на помойку какие-то узлы, баулы, связки, пачки, а что-то – блеснуло ясное серебро ложечки – прячут по карманам или, минуя помойку, куда-то волокут – уже бережнее, с новой осторожной ловкостью, как не чужое. И тут же хрясь спешащей ногой по каким-то тетрадкам! Шмяк по пачке ветхих писем (неужели раньше были такие странные голубые конверты). Хршшш – улетает, поддетое носком сапога, лейпцигское издание Горация. Аристид Иванович издает собачий звук. (Собачьим звуком римляне называли “р”.) Неужели он бросится – тщедушная тень, призрак, сон, приснившийся другому сну? Бросится под эти грубые ноги, на эти наглые кулаки – а что нога и кулак, ведь одного свинцового взгляда достаточно, чтобы его убить. Да, он бросается! Бог с ней, с ложечкой (хотя это единственное, что осталось от родителей). Бог с ними, с письмами (хотя это единственное, что осталось от молодости) – но Гораций… зачем вы так с Горацием?

Бесплотным телом призрака Аристид Иванович закрывает шершавые страницы, пытается отвести удар на себя. Способны ли бесплотные тела кого-то заслонить, чувствительны ли они к побоям, остается, пожалуй, невыясненным. Кто скажет нам, что происходит в час торжества злой занесенной руки? Старикашка мог бы, но промолчит.


третий сон Аристида Ивановича

В третьем сне Аристид Иванович читает газету. Он не может сказать, что именно тревожит его в крупных жирных – ах, до чего жирны! прилипают к пальцам! – буквах заголовков. Поди разбери, это проскрипционные списки или перечень представленных к правительственной награде. Попробуй опознай вот эту харю, сообрази, зачем она распубликована, в похвалу или в поношение, – и если в поношение, то кому, и если в похвалу, то что будет тем, кто не захочет равняться, и будут ли такие, которые не захотят, и в каком количестве, ну и прочее. В жизни Аристид Иванович отродясь никаких газет не читал, и в сновидении ему пришлось нелегко. Он боится трогать: беззащитную, без перчатки, руку того и гляди замарают газетные рожи плевком или поцелуем, и буквы уже зашевелились, оскалясь, и весь желто-серый лист, ожив, ворчит, и возится, и пухнет.

Аристид Иванович дует, стараясь перевернуть страницу, он орудует локтем, извивается, он ведет себя с этой газетой как с какой-то пакостью – это не дело. Можно и сдачи схлопотать. Что, уже? Пакость тоже изловчилась, подстерегла – хлестнула чистоплюя по лицу. Вот прекрасно.


четвертый сон Аристида Ивановича

Смаргивает Аристид Иванович и видит себя пожранным жерлом последнего, четвертого сна. Теперь это улица, это набережная Невы перед Медным всадником. Видит Аристид Иванович свинцовую осень, солдат – этих бесплатных грузчиков, волокущих тюки с бумагой, видит толпу, в которой ахают, смеются и едят чипсы, и видит себя самого, стоящего на коленях и без шапки.

Что делают с бумагой? Бросают в воду. А что это за бумага? Это Государственный исторический архив. И зачем это? Затем, что никому не нужная пыль занимает слишком много имеющего коммерческую ценность места. Так-таки взяли и выбросили, говорили же, что новое помещение дадут или, в крайнем случае, построят? Вот когда построят, тогда и дадут – и чего вы переживаете, неужели за двадцать или сколько там лет, пока будут строить, не накопится новой макулатуры. Не накопится, потому что сейчас все переводят на электронные носители. А! ну и чудно; значит, строить не понадобится. Да что с вами?

Стоя на коленях, не видя, не слыша, не чувствуя, Аристид Иванович прощается с жизнью. Прощаются его глаза, его кожа и волосы; его дыхание, перед тем как развеяться, судорожно трепещет. Руки уже умерли, ног больше нет, исчезло тело под одеждой, каждая нитка одежды тлеет и тает – и вот утомленные зеваки, расходясь, идут сквозь него, сквозь останки тумана, отталкивая, втаптывая и не замечая. Расходится толпа. Архив бросили в воду, и Нева несколько дней текла чернилами.

Потом эти же сны – но с вариациями – приснились ему еще и еще, и ничего, кроме снов, не стало. Он просыпался, чтобы заснуть, и засыпал, чтобы проснуться посреди кошмара, такого знакомого, но каждый раз открывающего новую ужасную грань или черту, подробности очередного уродства в теле все того же калеки. И так клочьями тумана, то ли во сне, то ли в бреду семь лет проплыли у него перед глазами. Э… Аристид Иванович что же, семь лет провел в больнице? Упаси Боже, к концу того же лета он уже был на ногах.

Но семь лет действительно прошло.


о числе семь

Прошло семь лет, именно семь, это очень важно. Потому что число семь у всех народов – мистическое. У египтян было семь священных планет, арабы клялись семью камнями, семь городов препирались из-за Гомера, семь лет проспал в зачарованном саду какой-то то ли святой, то ли рыцарь (Аристид Иванович вам скажет, что это был Давид Уэльский, идите спросите), и жизнь человека делится на семь периодов. (Знаете, что такое юбилей? Семь раз по семь лет.) Синяя Борода семь минут давал помолиться своим женам, вещий ворон свил себе гнездо на семи дубах, самурай должен успеть принять решение не больше чем за семь вдохов, характер меняется через каждые семь лет, член Энколпия в “Сатириконе” от страха умер семью смертями, кто убьет кота, тому семь лет ни в чем не будет удачи, и День Гнева – теперь мы вам это скажем – справляют в седьмую пятницу на неделе.

А также:

семь дней творения

семь мудрецов

семь спящих в Эфесе

семь смертных грехов

семь японских богов удачи

семеро против Фив

семиглавый зверь Апокалипсиса

семь небес

семь климатов

семь слоев адского огня

семь холмов Рима

семь свободных искусств

семь чудес света

семь скорбей Девы Марии

Семилетняя война

и выражения “седьмая вода на киселе”, “снять семь шкур” и “держите меня семеро”.

Древние насчитали семь морей (следы этих подсчетов отыскиваются в творчестве группы “Мумий Тролль”, см. трек “Девочка”) и семь составлявших душу чувств, которые зависят от семи планет. (Огонь оживляет, земля дает осязание, вода – речь, воздух – вкус, туман – зрение, цветы – слух, южный ветер – обоняние.) Варрон, в пересказе Авла Геллия, сообщает, что у ребенка молочные зубы появляются в первые семь месяцев по семь штук на обеих деснах, а выпадают на седьмом году. Ученые музыке врачи утверждают, будто артерии у людей пульсируют в семеричном такте, критические моменты во время болезней с наибольшей силой проявляются в дни, кратные семи, а те, кто вознамерился умереть с голоду, угасают на седьмой день.

И, кстати, семь лет прошло от эдикта Диоклетиана “О злодеях и манихеях” до его отречения.

Ну его, Диоклетиана, у нас-то какой год? Прибавьте семь к настоящему моменту. Это что же значит – уже будущее? Да, наверное. Ну и как оно там? Да все так же. Постойте, а что носят? Улыбку до ушей, вот что.

А как все изменилось за семь-то лет! Э… то есть ничего, дорогой друг, не изменилось. Хотите посмотреть на те же постаревшие лица – или сперва кинем беглый взгляд на общее положение дел? Вот уж вы-то не изменились по части беглых взглядов. Да? Да.


через семь лет

Ждут закона, запрещающего разнополые браки, а кокаин легализован и продается в аптеках, как на заре своей истории, и студенты со всего мира ездят подрабатывать не только на сборе апельсинов, но и на плантациях уже не страшных колумбийских наркобаронов. Ой, врете! Ладно, ладно, не врем, а шутим. Вы что, вправду думаете, что наркотики в конце концов не легализуют? Слишком большие деньги, расчетливый друг, проходят мимо государств и правительств.

Эти государства и правительства находятся в состоянии жестокой дружбы друг с другом и с профсоюзами, и глаза их не знают сна, жадные до наших денег. Некоторые государства развалились, некоторые народы продолжают деградировать и впадать в ничтожество, некоторые города остались только на картах, некоторые карты – пожалуй, с излишней предусмотрительностью – перекроены еще до чаемого раздела изображенных на них земель и территорий. Но доллар устоял.

Льются с неба дожди, падают с неба свет и снег, медленно оседают в воду континенты – а в мире людей, как прежде, происходит черт знает что. Главным образом – это понятно – лгут, убивают и грабят, но обо всем остальном сказать нечего, кроме того, что все остальное – загадка. Вот летят красивые самолеты. (Производство самолетов чертовски возросло.) Куда они летят, зачем и – главное – где и когда упадут? Вот клонируют крысок и кисок. (Некоторые безмозглые личности немедленно закричали: Долой! Не хотим!) Утвердилось мнение, что клонировать людей не более дурно, чем штамповать их пачками, как делает постиндустриальное информационное общество. Вновь в моде жанр утопии. Вновь в моде кэш. Все еще в моде андрогины. И еще, конечно, эти семь лет – как и любые другие – были отмечены ворохом некрологов.

Смерти на любой вкус падают с неба, как самолеты: смерти ясные, кроткие, смерти такие же тщедушные и хилые, как их измученные болезнью пациенты, смерти жадные, деятельные, властные, смерти на торопливых ногах и не спешащие, смерть в огне, смерть в воде, смерть в навозе. Когда в ногу со смертью идет жизнь, смерть почти не видна. Но если вы, допустим, поменяли среду и круг общения, а потом, через семь лет, начинаете выпытывать, кто да что, и оказывается, что многих “кого” уже нет – вы чувствуете оторопь, и небольшой, в сущности, срок разбухает для вас до размеров эпохи. Поэтому (чтобы вы лучше поняли, о чем речь) нам хотелось бы предъявить вам список покойников за отчетный период – или составьте список сами, понемногу беря от агнцев и козлищ и тех, кто еще молод. Предположим – только предположим, – что в перечень попадут Ельцин, Солженицын, Чубайс, Шнур, Марлон Брандо, английская королева, дядя Вася из квартиры напротив, – прежним ли останется мир? Мы стесняемся записывать в покойники еще живых, хотя Ельцин, Шнур и дядя Вася этого заслужили! Не стесняйтесь, мы же вам сказали: вновь в моде жанр утопии. В ноябре – солнце, в газетах – аналитика, домохозяйки читают Тацита, а должностные лица носят длинные волосы. Вы этим длинным волосам придаете какое-то особое значение, так?

Ну ничего не утаишь.


о длинных волосах

Еще первобытные народы прекрасно знали, что стрижка волос чревата опасностью потревожить дух головы, который может получить повреждения и отомстить. (А потом еще нужно будет похоронить или спрятать отрезанные пряди, чтобы не попали в руки врагов и колдунов.) Самый простой способ уберечься – не стричься вообще. (Фрэзер пишет, что вождь племени намоси на острове Фиджи, оказавшись перед необходимостью подстричь волосы, в виде предосторожности всегда съедал человека – что накладно, если племя маленькое.)

Когда Навуходоносор был отлучен от людей и одичал, волосы у него выросли, как у льва, а назареи (класс посвященных, к которому принадлежали и Самсон, и Христос) по доброй воле давали обет не стричь волос. Порою для нестриженых все заканчивалось печальнее, чем для стриженых, что видно на примере Авессалома, самого красивого и хвалимого мужчины в Израиле. Волосы с его головы весили двести сиклей (по нашим сложным подсчетам, примерно 3,63 кг, но на всякий случай подсчитайте сами: мы, руководствуясь богословским словарем, взяли сикль как серебряную монету весом в четыре римских динария по 4,54 г каждый), и этими волосами он запутался в ветвях большого дуба – “и повис между небом и землею, а мул, бывший под ним, убежал” – и, разумеется, тотчас пришли враги, посмотрели, да и убили.

Римляне называли комету волосатой звездой, а Трансальпийскую Галлию во времена Цезаря – Косматой Галлией. Попавший к сарматам и гетам Овидий с отвращением пишет, что аборигены не стригут ни бороды, ни волос, а зимою в их космах часто висят ледышки и звенят при движенье. А у парфянских царей волосы были длинные, но хорошо ухоженные.

Про Меровингов вы помните; стоило кого-то из них остричь, он автоматически лишался престола. В средневековой Европе верили, что зловредная сила колдунов таится в их волосах, и с ними ничего нельзя поделать, пока волосы целы. Потом был XVI век, XVIII – головы стали мыть значительно чаще, дважды в месяц, с длинными волосами соперничали парики. И, наконец, последние двести лет, когда длиною волос мужчины, фрондируя, выражали свой либерализм. У молодого Каткова – тогда шеллингианца – был хаер, как у Ленского. Длинные волосы (подумаешь, всего-то до плеч) страшно мешали ему работать, и он, занимаясь бумагами (Фенимора Купера переводил для Краевского на пару с Иваном Панаевым), беспрерывно откидывал их назад рукою.

Учтите, мы не спрашиваем вас, кто такой Катков. Не спрашиваете? Да ведь это —

Не спрашиваем! Нужно будет – сами посмотрим в энциклопедии.

Хорошо; скажем только, что Каткову его хаер приходилось помадить. Вот еще вопрос: помадить или не помадить? Завивать или не завивать? (Зри автопортрет молодого Дюрера: длинные завитые локоны из-под шапочки.) Может быть, лучше завязать узлом на макушке? (Зри японские картинки.) Или заплести в косу (зри китайские картинки), в две косы (зри фильмы с участием индейцев), в то, что на голове у Децла (зри MTV)? А хиппи, интересно, хаер помадили? Нет, они его просто не мыли. Получался эффект, как сейчас от модной пенки.

Ну и еще волосы не стригли и не стригут ситуативно, по обету: обет мести, или траура, или пока не сдашь все экзамены.


о коловратности

Вы не поверите, как мало изменилось за семь лет. Нет, разумеется, вы – и мы – и девочка Лиза – за эти годы прожили целую жизнь, обогатив свои коллекции воспоминаний новыми надеждами, новыми предательствами, новыми смертями. Но это частная жизнь, жизнь каждого, не востребованного телевизором – ведь как ни верти, компатриот сам по себе не является информационным поводом. А жизнь страны? Каким ничтожным кажется то, что было семь лет назад. А вот если семьдесят – то величественным. А семьсот – волшебным. Время, как вода, уходит сквозь песок и возвращается с неба. Время – круглое, как коловратность; такое наше геометрическое открытие. Круглое, как зло. Круг за кругом, и только где-то в подземных озерах времени скапливаются, набираясь по капле (вот мы представляем, как капли отрываются от большого плотного шара) боль и отчаяние – когда-нибудь потом их станет слишком много, они хлынут и затопят, что и зафиксировано в различных пророчествах. Нельзя ли попроще? Вы нас убить хотите, куда еще проще? Одно и то же зло циркулирует по принципу “круговорот зла в природе”, так? При этом некоторая его часть каждый раз идет на увеличение неприкосновенного запаса, ясно? В один дивный день заначку станет негде хранить, и она пойдет в дело, что тут непонятного. Так бывает? Бывает, бывает. Бывает, что и презервативы рвутся.

Время круглое, а пространство – кривое. Впрочем, пространство тоже круглое – как небо вокруг Земли. Все на свете круглое – это наше открытие № 2, – даже если притворяется прямым, кривым, горбатым, хаотично движущимся, исторически обоснованным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю