355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фигль-Мигль » В Бога веруем » Текст книги (страница 2)
В Бога веруем
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:17

Текст книги "В Бога веруем"


Автор книги: Фигль-Мигль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

И что там было такого? Ничего, просто люди, жильцы окрестных домов. Это, разумеется, были уже другие дома – осанистые и спокойные, как построившие их купцы и вельможи. Как парадный Петербург. Здесь было то, это; здесь жил такой-то, и к такому-то заходили в гости такие-то, жившие неподалеку (там тоже висит табличка). Дома с имперским прошлым снаружи и евростандартом внутри, снабженные эркерами, тарелками спутникового телевидения и иногда колоннами; каменные дома, где-то среди которых затерялся и дом, выбранный женой Евгения, потому что если новострой безлик, то и в архитектуре старого города есть некоторая обезличенность общего благородства; как неразличимы со стороны гопники, так же однообразны люди из хорошего общества. А что теперь называется “хорошим обществом”? Это, наверное, господа, отучившиеся в вузе, которые не плюют без нужды на алтарь и под ноги, а в разговоре с женщинами избегают грубых слов – и если бы им объяснили, что, разговаривая с женщинами, нужно вставать, они охотно бы исполняли этот безвредный обряд, увидев в нем, возможно, вызов или отпор феминизму. И они собирались в этом баре? Они или такие же, как они; в конце концов, все люди – на одно лицо, в каком-то смысле. Это в каком же?

Да, так что было такого в этом баре? Ничего, просто люди. Легкий пыл, вольный разговор, смешки и насмешки. Обмен тщеславия. И пьяные скандалы? Увы, да.

Бывал, например, фрондер, по Щедрину: почтительно, но с независимым видом лающий русский человек. Бывал либеральный буржуа, по К. Леонтьеву: прямо из свинопасов. Бывали шаловливые мизантропы, проводившие дни в библиотеках, а ночи в кабаках; любознательные старички, взволнованные лоботрясы; рассуждающие, серьезные и завистливые молодые люди литературно-художественного склада… Бывал странствующий узник совести, чей благородный, белый и немного ожиревший в последнее время облик пронимал даже лоботрясов, веривших в добродетель только в крайних случаях. (Сколько грусти и высокомерия было в этом господине, в какую задумчивую и осмысленную лень он погружался всякий раз, немножко поговорив то ли о политике, то ли об этике.) Бывали поборники свободы и ревнители ярма (клоповодство, фаланстеры, возвращение апостольских времен) – и те, кто (в чаянии означенных мероприятий) в ужасе разбежались по кабакам и стали ждать, что будет – и тот, кто всегда любил развратничать и пить вино. Бывал, наконец, очень славный и сведущий человечек, знаток словесности и напитков, считавший своим долгом неназойливо оповещать мир о каждой прочитанной им книжонке – и, если пили херес, он читал доклад “Роль крепленых вин в английской классической литературе”, а если пили водку, – доклад “О влиянии кабаков в России на творчество капитана Лебядкина”. Он был маленький, смешной, лысеющий, с высоким, но хриплым голоском и взглядом скорее робким, чем спокойным. Вздернутые на лоб большие очки придавали ему вид библиотекаря или прозектора из заурядного фильма. Еще у него была склонность к заиканию, склонность к робкому франтовству и склонность к фривольным шуткам, редко удачным – они были слишком учеными, чтобы быть понятными. Его все любили. Хотя, может быть, оборот “все любили” – всего лишь эвфемизм для “никто не уважал”. Только злые люди умеют заставить с собой считаться.

А почему нужно именно заставлять? Просто потому, что никто не станет по собственному почину думать о добродетелях ближнего. А почему, неужели это так сложно? Нет, но неинтересно, а кому-то и неприятно. Среди тех, кто любит думать, большинство думает о себе и мироздании, а о ближних – только в связи с обидами, которые ближние нанесли их самолюбию. Так что одни, выходит, дураки, а другие – подонки; чью добродетель предпочитаете? Вот те раз! Чего ж вы ругаетесь? А чего было спрашивать, если не любите правду? Да кто же знал, что вам что ругань, что правда – все едино. Да? Верно. Но знаете, что нужно делать, когда вино откупорено? Как что – пить. Ну вот, ну вот! А когда вино течет, слова плавают.

Ну так и в чем там дело, с креплеными винами? Ах, вам не понравится, если мы начнем пересказывать. Для этого нужен особый дар – способность опьяняться больше Шекспиром, чем хересом: вместе с герцогом Кларенсом захлебываться мальвазией – из рук Бена Джонсона брать канарского вина хмельной бокал, а с Чарльзом Лэмом сидеть над премудрым, политичным портвейном – находить на страницах книг пятна, оставленные мадерой, и малагой, и кларетом. (Славный кларет, впрочем, не крепленое, а сухое.)


о хересе

Он говорил. Он улетал. Херес устремлялся ему в голову, разгонял все скопившиеся в мозгу пары глупости, мрачности и грубости, окрылял мысль; речь текла с языка густым золотом амонтильядо. Лектор прихлебывал из стаканчика, и слушатели узнавали много интересного о скуповатых героях Филдинга, угощавших избранных шампанским, а гостей поплоше – честным портвейном, и о простоватых героях Смоллета, запасавшихся к обеду большим количеством крепкого пива, флипа, рома, бренди и также барбадосской водой для дам. Что за барбадосская вода? Кто же вам теперь это скажет? Но мы подозреваем: что-то вроде джин-тоника вот в этих голубых и белых банках. Фи!


о пойле

Слушатели плыли по безбрежному океану, полному цветущих островов, поющих голосов, видений. Они видели толстых веселых господ, которые, предлагая чего-нибудь вкусного, наливают гостю полный стакан ратафии. (Тоже какое-то модное в XVIII веке пойло. Кстати, пойло, по Бульвер Литтону, это горячее пиво пополам с джином.) Дамы жеманились, музыканты бренчали и пиликали, преследуемый музами поэт убегал в веселый дом, скрипели широкие дубовые лестницы. В ход шел и южноафриканский херес пополам с чем-то, называемым “олд фальстаф джин”, и упоминаемое Байроном “подобие пунша в стиле регентства, из мадеры, бренди и зеленого чая, так как простой воды туда не полагается”. Круглые пластиковые столики бара делались мраморными-премраморными, стриженые головы обрастали пышными париками. Когда лектор, в упоении, переходил на какой-то диковинный английский, становилось совсем хорошо, и кто-то кричал браво. Потом начинался протокольный, сиречь форменной, бардак. Лечение алкоголизмом. Портвейн в наших местах – это, понимаете ли, скорее церемония, чем наслаждение.

Вот здесь, между хересом и водкой, Евгений познакомился со своим будущим лучшим другом. Которого тоже, простите нас, звали Евгением и который сам по себе ничего особенного не представлял.

Это как же? Да так – сам себе быдло, сам себе господин, эти-то стихи вы помните? У него были кудри, кольца на пальцах, ядовито-сжатая речь и подолгу не мигающий взгляд (признак отсутствия стыда). А как была его фамилия? Ну вот, опять. Зачем вам, дорогой друг, понадобилась фамилия этого проходимца? Чтобы не путать, понимаете, а то выйдет неловко, когда не вполне ясно, о котором из двух Евгениев идет речь, и потом, здесь же присутствует жена, если и она будет путаться – то есть перепутает —

Хорошо, извольте. Мы не знаем его фамилии, но у него был поэтический псевдоним. Ах, так он пишет стихи? Ни в коем случае, никогда. Просто он придерживался того мудрого мнения, что на стихи, как на мертвых, можно списать все издержки жизни. А псевдоним был такой: Негодяев. Евгений Негодяев? Совершенно верно.

Есть имена, которые звучат, как заклинания, как названия драгоценностей: Иоанн Ангел – Георгий Маниак – Приск Панийский – Лев Грамматик – Фома Манихеянин – Симеон Магистр Логофет – и Скилица – и Продолжатель Скилицы – и даже псевдо-Продолжатель – в общем, откройте именной указатель “Византийского временника”, ведь что может взволновать больше, чем молитва неведомому богу, на забытом языке, когда воображение в непонятном нащупывает подразумеваемое, как нащупывает оно корни в утратившихся формах глаголов и существительных старославянского языка.

Наоборот, чтобы не попасть во власть неконтролируемого обаяния слов, трезвые писатели XVIII века (глупо думать, что они были глупее нынешних) вколачивали сведения о печальных несовершенствах героя в его имя – Скотинин – или Развратин – или Кривосудов, – милосердно избавляя своего читателя от необходимости быть полем битвы между обаянием и моралью. Уже имя, как органически приросший к герою позорный столб, являло всю энергию его низости, и современники, таким образом, побеждали диалектику, а последующие поколения – мучительные раздумья на тему “Что хотел сказать автор”.

А что сам Негодяев хотел сказать своим псевдонимом? Фу, фу – да ничего. Он просто хотел пошутить – покривляться, или он любил видеть кислые улыбки на лицах людей серьезных и здравомыслящих, или видел в своем лице кумира непримиримых подростков, или, скорее всего, потому, что сам не чувствовал себя негодяем. Характер несложный, но трудный.


об именах

Имя живет своей жизнью. Это оно находит себе покровителей и святых, место на скрижалях… в проскрипционных списках, впрочем, тоже. Ну что такое человек без имени – вздор, фитюлька, игра природы, прохожий. А имя без человека – пожалуйста, сколько угодно, даже когда от того ни костей не осталось, ни исторической памяти. Лежит где-нибудь на дне словаря – как на дне моря – как на дне души – где-то там, в подонках. Как говорит один странный апокриф: “Я имя голоса и голос имени”. Человек! Где здесь человек?

В детстве вы обязательно думали: почему это людей так много, а имен так мало? Можно ведь перепутать (вы сами об этом сказали): Федот, Федот, да не тот. А может быть, вы знаете эту тяжелую ненависть к чужому человеку, нарядившемуся в любимое имя, как в дорогую краденую одежду, и еще сто и двести чужих, кидавших жребий о клочках и лохмотьях, разодранных обносках единственного бесценного наряда. Отвратительные люди. Вовсе не нужные. А! лишние люди! Помним-помним. Не один Евгений писал в школе эти дебильные сочинения.

Какие сочинения писал в школе Евгений – навсегда, по-видимому, останется тайной. Мы вправе предположить, что его мать берегла выцветшую тетрадку и там были Рахметов, лишние люди или – скорее всего – прописи, потому что родители склонны хранить именно первые тетрадки своих детей, опрятные, простодушные, с невинными ошибками труды еще нетвердой, еще старательной руки. Если бы не вызванная переездом на новую квартиру жестокая расправа с хламом, эта тетрадка, пережив воспоминание о себе, и сейчас бы лежала в укромном углу антресолей, в пачке старых журналов и открыток. Не хотите, кстати, полистать старые журналы? Вам что, в детстве выписывали “Мурзилку”? “Мурзилку”, а как же. А потом “Пионер” и “Юный натуралист”. А нам еще “Юный художник”. И что, рисуете? Нет, конечно.


об именах рыцарских мечей

Имя живет своей жизнью и вдыхает жизнь в того, кто его носит. Знаете, у рыцарских мечей были имена. Как звали меч Роланда? – Дюрандаль. (Благочестивый меч, в рукоятке собраны мощи на любой вкус: и нитки из плаща Богоматери, и волосы святых, и даже зуб апостола Петра.) А Руджеро досталась Бализарда (беспокойный меч, “что ни удар”, то покойник на земле”), сделанная злой феей на погибель Роланду. У Зигфрида была Бальмунг, у Эдуарда Исповедника – Кертана, у короля Артура – Эскалибур (по одной этимологии – “толстопузая”, по другой – “руби сталь”), у Ланцелота – Арондит, у Ринальдо – Фруберта, у сэра Артегаля – Хризаор (“меч добрый, как золото”), у сэра Бивиса (это не тот Бивис) – Моргли, у Оджьера Датчанина – Совейн, у Фритиора – Энгервадель (“миротворица”; этот меч сиял в военное время и тускнел в мирное), у Сида – Тизона и Колада (причем Коладу он добыл – это такой рыцарский сленг – у графа Раймонда Беренгария Братоубийцы, а Тизону – у царя Букара, разрубив этого Букара напополам Коладой), а Отвиту, бородатому королю лангобардов, король карликов Альбрих подарил Россу, сиявшую всеми цветами (что-то об этом есть и у Вагнера). Да что там! даже у Антония (тот, тот) и Парацельса были мечи (Филиппа и Панацея), хотя первый жил задолго до рыцарей, а второй – несколько позже.

Фу, фу! Задушите! Ничего, погодите, потерпите, мы на пороге важного открытия: ведь все эти мечи – женского рода, вы заметили? Мы-то морочимся – кто такая Прекрасная Дама? – а прекрасная дама вот она, всегда под рукою. Зачем бы Тристану понадобилось класть меч между собой и Изольдой, когда все так славно сложилось? Правильно, меч ревновал – я, дескать, с тобой рядом буду спать, а эта дура – на краю постели; у вашего собственного супружеского ложа разве нет таких историй? А зачем Сиду понадобился меч номер два? А затем, что у Колады крест и набалдашник железные, рукоять – деревянная с белой кожаной обмоткой, а у Тизаны и эфес серебряный, украшенный замками и львами, и клинок с золотой надписью – променял мой Сид дурнушку на красавицу.

А как приходит время умирать, так и начинается: возьми, – сказал король, – добрый мой меч Экскалибур и брось его в воду. Кто-то просит похоронить его меч вместе с ним; Роланд, получив смертельную рану, пытается разбить Дюрандаль о камень… И как, разбил? Нет, разбить не разбил, а зашвырнул в отравленный ручей. А вот Тизана, говорят, хранится в Королевской оружейной палате в Мадриде – Сид эти мечи менял, как обычных женщин, и относился к ним, соответственно, проще.

Ну вот, значит, у мечей и у женщин были имена, и это все осложнило. Имя одушевляет, с душой всегда проблемы. (Поэтому у Замятина вместо имен номера, и у уголовных дел тоже.) Мы принадлежим своему имени, мы даже опозорить его не в силах, как не позорит героя камердинер. (Так было не всегда: афиняне запретили давать рабам прославленные имена, чтобы эти имена не запятнать.) Хоть Прекрасный – хоть Сталин – хоть Бродский – все равно Иосиф, и что, где же позор? Это имя позорит нас, если захочет. (А римляне, напротив, аннулировали какое-то запятнавшее славный род имя.) Ни один хладеющий язык не повернется пролепетать имя нежное Матрены, будь это хоть трижды историческая правда. Почему нет, если это правда? Мы сказали “историческая правда”. А правда настоящая изложена в поэме “Полтава”.

Ага, значит, есть имена, которые не звучат, как названия драгоценностей. Вы так долго объясняли, и такую ерунду. Кстати, а вот все эти писки и спицы – они кто были такие?


о Византии

А ведь и верно – они тоже кем-то (это мы знаем точно) и когда-то (это можно уточнить) были. Монахи, епископы, сановники Византийской империи, ученые и трудолюбивые маньяки – сами видите, что от них осталось. А от вас, дорогой друг, и того не останется. Спасибо на добром слове, но что это вас повлекло в Византию? Лучше бы о Меровингах еще рассказали. Ага, так вам стало интересно! Боже, кому это может быть интересно? Просто, раз уж вам необходимо нести вздор, придерживайтесь чего-то одного, а если свалить в кучу кабаки, рыцарей и Византию (отвратительное явление, между прочим), получатся гнилые понты и перелицованный Брокгауз. Ну чего вы дразнитесь, мы же его того, творчески переосмысляем. И вы ведь не будете читать Брокгауза на сон грядущий – а может, и следовало бы – это довольно невинное занятие, если представить, чему люди посвящают часы досуга. И что такого исключительно отвратительного в Византии – да, глаза людям выжигали, то-се – теперь их очень гуманно сжигают напалмом полностью, зато, наверное, было красиво и пышно, а прогресс, похоже, в том и состоит, что хорошее ушло, а плохое осталось. Воз и ныне там, разве что вместо воза грузовик застрял все в той же канаве. Но вы Византию браните, если вам не покатило: душа бранью облегчается.

Вам не нравится наше намерение свалить все в кучу. Но если хорошенько перетрясти Брокгауза и прочие книжки, и все, что оттуда выпадет, сгрести воедино, как раз и получится картина жизни, ведь это все есть в жизни, понимаете, не только в специальной литературе. Это как же? Ну вот, представьте, едет кто-нибудь в троллейбусе. Его толкают, обижают, убивают в нем душу, а он думает, скажем, о Приске, одном из сорока мучеников, утопленных Лицинием в Севастийском озере в 320 году (и ведь он их не просто утопил, а загнал в озеро и держал там, пока они не обледенели; это вам ничего не напоминает из патриотического воспитания прежних лет?). Или он смотрит телевизор – и опять его обижают и убивают, – а он припоминает, что Логофет – такое красивое яркое слово, – всего лишь должность, должность хранителя патриаршей печати, что-то вроде канцлера. Был бы у нас канцлер вместо этой рожи, думает он, может быть, и замысловатые козни были бы вместо коммунальной склоки. И ему уже не так страшно.


о паззл

И жизнь складывается – ну вот как паззл – из раздробленного, утраченного и мнимого; из ржавых слов, истлевших понятий, ветхих идей; из былого, которое становится будущим; из всего, что существует, видимого и невидимого, поблекшего и неизменного. Никуда это не делось – проросло корнями имен даже в наше мрачное и гуманное варварство – и куда, вот интересно, могло бы деться, если тысячи лет, безостановочно, продвинутая часть человечества читает одни и те же книги, добавляя к ним, согласно своему разумению, новые, – читают и читают, пишут и пишут – и, наверное, неспроста.

Нельзя сказать “меч” и не вспомнить его имени, не вспомнить всю сопутствующую ученость, которую так хочется – во что бы то ни стало вывалить на безвинную голову читателя. Но ведь у вас, в конце концов, есть выбор. Можете похерить наше отреченное в смысле жанра сочинение и обратиться к тем, кто вывалит вам на голову свое говно.

Вот Евгений и его друг Евгений, принарядившись, идут по улице. Нарядный город открыт, как глянцевый журнал, на самой яркой из страниц – самой привлекательной – агрессивной – сияющей, и друзья сияют, и осеннее солнце слабым отсветом журнального глянца ложится на меховое пальто одного и красный пилот другого. (Какие прекрасные длинные волосы у Негодяева.)

Так-так, значит, вы сказали “друзья”. Когда это ваш герой – и зачем – успел подружиться с человеком по фамилии или под псевдонимом Негодяев, какие именно события (несомненно, предшествовавшие нарядному ноябрьскому дню) вы опустили или упустили из виду? Нет, событий еще не было, мы все рассказываем по порядку. А если вы хотите поподробнее узнать о том, что зовется дружбой, что ж, сами виноваты.


о дружбе

Значит, мы сказали “друзья”. Какими словами описать этот дар богов? Вот так, например: “Со скуки мы подружились”. Или так: “Мы подружились, хотя ничего не знали друг о друге”” Или с психологией: “Я подружился с ним в ту пору, когда все его избегали”. Или с Достоевским: “Вся эта ваша дружба есть только взаимное излияние помоев”. Обмен тщеславия, безделья. Какой рифмы вы ждете, дорогой друг? Друг мой, вы сейчас попали в самое больное место вашим дружеским пальцем.


о том, что деньги не горят

Евгений и его друг Евгений идут по улице. Принарядившись. Может быть, они принарядились для встречи с приятелями – или поедут сейчас к женщинам – или поедут в ресторан датской кухни “Гадкий утенок”. Что, хороший ресторан? Нам-то откуда знать, хороший он или нет. Задавайте вопросы попроще. О писках и спицах? Вот именно.

Они идут и о чем-то разговаривают. О чем, интересно? Наверное, о какой-нибудь ерунде – женщинах или датской кухне. Но если вам интересно, давайте послушаем.

– Ты зачем жег деньги? – спрашивает Негодяев.

– Это не я, – говорит Евгений на всякий случай. Спохватившись, он улыбается, что-то обдумывает, так быстро, как только может, и наконец признается: – Мне всегда хотелось посмотреть, как они горят.

– И как?

– Не очень, – бормочет Евгений. Он отворачивается, насколько это возможно на ходу, уходит в теплые глубины своего пальто, даже его дыхание прячется в воротник. О чем он сейчас думает? Может, он думает, что не из-за чего было поднимать шум, у него не хватило духу развести большой пышный огонь. Жалкая кучка купюр на круглом стальном подносе почадила и скорчилась в комок вонючей грязи; вероятно, в нынешних деньгах столько добавок и слоев защиты, что они уже не горят как положено. Нужно было поехать на природу, запалить костер в обрамлении пейзажа – все такое густое, осеннее, туман вместо неба, неожиданно отчетливые стволы поодаль, неожиданно насыщенные мрачные краски, – запалить там костер и смотреть, стоя в сторонке. Деньги, хоть и без большой охоты, сгорели, поднос он выбросил, купил новый. Теперь приходится отвечать на вопросы.

– Сами по себе они никуда не годятся, – говорит Негодяев. – Но ты мог купить на них что-нибудь такое, что действительно хорошо горит.

– Это не то же самое.

– Ну и что?

“Ну и то”, сказали бы мы. По лицу Евгения бегут, как при смене освещения, блики, и что это такое – мысли, быстрый бег задетых чувств, действительно освещение, – до первых слов определить невозможно. Если это рябь на воде, то что под водой и что привело воду в движение: ветер, рыбки. Водятся ли там рыбки? Где? В той воде, разумеется, в неживой, негустой, вообще никакой – но тронутой рябью – воде, так похожей на человеческое лицо. Евгений молчит.

– Не понимаю, – говорит Негодяев, доставая сигарету, – на что ты жалуешься.

– Я не жалуюсь.

– Не понимаю, чего ты хочешь.

– Ничего, – говорит Евгений удивленно. – У меня все есть.

(Из этих слов следует, что наш скорбный друг путает желаемое с необходимым, а необходимое – с правительственным идеалом потребительской корзины: чуть меньше лукошка, чуть больше бледной старческой руки, протянутой за подаянием.)

– У тебя не может быть всего. У тебя для этого слишком много денег.

– Не понимаю.

– Зато твоя жена понимает.

– Она умнее меня, – говорит Евгений покорно.

– У тебя шнурок развязался, – говорит Негодяев и улыбается.

Вот так. Они, короче говоря, идут. Мы бредем следом. В витринах столько всякого сверкающего дерьма, что хочется зажать нос. Витрина супермаркета, распухшая ветчиной и апельсинами, сменяется вывеской турфирмы и чучелом крокодила нечеловеческой красоты. Хочешь на Канары? – спрашивает Негодяев, заинтересованно посматривая на крокодила. Нет, – говорит Евгений.

Далее следуют “Мир часов” (у меня одни уже есть, говорит Евгений), бутик (тряпки и тряпки), “Цветы”, нотариальная контора (оба раза Евгений говорит “успеется”) и книжная лавка, которую по недосмотру еще не перепрофилировали (зачем это?). Да покупают не потому, что нужно, а если понравится, говорит Негодяев с досадой. И действительно, вокруг столько прекрасных, новых, теперь доступных предметов – мечты и соблазны на любой вкус выставлены за сияющими стеклами, – не для того это великолепие, чтобы рожу воротить. Телевизор и рекламные щиты уже давно рассказали о смысле жизни: живите, жирейте, покупайте, “что бы ни случилось завтра, с диванами вопрос решен”. И что плохого? Ничего; просто странно наблюдать, как смысл жизни меняется вместе с модными фасонами: сейчас опять в чести клеши и любовь к родине (напополам с любовью к диванам), а что будет стильной штучкой завтра? Попробуйте вспомнить, каким был Невский пятнадцать лет назад – без щитов, без растяжек, без пленительных витрин, – стоишь на площади Восстания и видишь Адмиралтейство плюс весь проспект: серый, скучный, стерильный – или (другими глазами) серый, простой, строгий. Кому – провинция, кому – высокая классика, но и то, и другое всего лишь декорации; человек либо совпадает с декорацией, либо нет. В первом случае он радуется, во втором скорбит и прославляет декорацию предшествовавшего – или будущего – спектакля, но жить, подлаживаясь к постоянно меняющемуся, – значит стать декорацией самому.

А как лучше для любимого города? Э, вы о любимом городе не беспокойтесь: подлецу все к лицу. Не такой это город, чтобы пострадать от каких-то паршивых растяжек или ими же украситься. Нам больше нравится сейчас – аляповато, вульгарно, витально, брутально, перорально, с наивной наглостью, наглой наивностью, каннибализм как высшая степень простодушия – но и пятнадцать лет назад было неплохо: пустынно, просторно (летом в воскресный день), и покой как где-нибудь на раскопе, в извлеченном из-под земли, из-под пепла городе, и аборигены, например, Коломны, как ящерицы, приникают к раскаленным камням домов и набережных, и так тихо над каналами, так невообразимо далеко небо – так далеко, что не разглядишь; идешь, идешь, пока не увидишь путеводную звезду, райски приманчивую скромную вывеску, одну на сто верст другом. Бутик? Турагентство?

Нет, говорит Негодяев, просто кабак. И друзья, неожиданно оказавшись на пороге излюбленного бара, толкают дверь и поспешно входят.

А что это за вопли такие в баре? Дайте нам протиснуться – дайте посмотреть – ну-ка, посмотрим —

Ага, все ясно. Знатоку крепленых вин разбили рожу. Вот мы видим, как течет из носа кровь на дрожащие губы. Его усаживают на стул, держат за руки, но он молчит и отворачивается, и у тех, кто стоит вокруг, вид взволнованный и самодовольный. Что здесь происходит? – спрашивает Негодяев и не получает ответа.

Ему не ответили; ну и прекрасно. Что происходит, что происходит – в жизни, кроме разговоров о книгах, присутствует также и сама жизнь.

Кто-то плачет в углу; этого кого-то, по его мнению, сильно обидели. Многоуважаемый, говорим мы, что за ребячество. Избили вас не сильно, и даже ногами не били – во всяком случае, преднамеренно. Мы не видели, что здесь разыгралась за сцена – без сомнения, бессмысленная и безобразная, но отнеситесь же к ней адекватно, рожа не стекло – заживет. Вот и ваши приятели – мастера сожалеть и злословить – подтверждают, и у мизантропов наготове примеры, у фрондеров – обличения, у старичков – поучения, у лоботрясов – модный жестокий романс “Мне бы в небо”, а странствующий узник совести хоть немедленно напишет петицию в высокий Страсбургский суд.

Но он только отворачивается. Бедный, бедный.

Возвращаясь с похорон, Евгений расхандрился.

Упс! Погодите, а кто умер? Ах, мы не сказали? Ну вот тот самый, любитель хереса и Шекспира. Как же так, ведь его избили не сильно? Правильно, он и умер не от побоев. А от чего? Фу, от ерунды. Пришел домой и удавился. Удавился? но почему он это сделал? Наверное, из чувства самосохранения.

Они никогда не сбываются – эти ужасные большие надежды. Посетитель изо всех сил стучит кулаком по прилавку, требуя, чтобы его обслужили, – и наконец ему приносят, только не выпивку, а сразу счет. Клиент озадачен, озабочен, потрясен наглостью. Его рука разжимается – и в ней ничего нет.

Все-таки это не повод. Не причина, вы хотели сказать; поводы всегда случайны, и важное значение им придают только те, кто не любит истинных причин, этих глубоководных закономерностей жизни. Значит, у жизни все же есть закономерности? Разумеется, хереса бутылку и хером по затылку – разве это не закономерность? Фу! Ах, оставьте это: народную мудрость легко презирать, пока с нею не столкнулся.

Что бы ни случилось в этом прелестном маленьком баре – на столиках там нарисованы географические карты, на стенах висят литографии морей и парусников, из окон видны фрагменты ветреного тревожного заката, ведь это закат в городе, пронизанном и окруженном водою, с верфями и огромным портом, – что бы ни случилось, не случилось ничего. Вы избили и вы сжалились, если рядну народной мудрости предпочесть гностическую пышность. Так получше?


об индейцах гуахиро

Все-таки это не повод и не причина, такие огорчения до петли не доводят, иначе кто бы в родном городе посещал бары и любовался закатами. Как знать; и можем ли мы расчислить силу чужих огорчений? Испытывая гнев, стыд или огорчение, индейцы гуахиро иногда вешаются, это этнографический факт. Было ли свойственно бедному удавленнику желание быть индейцем – или, наоборот, чего-то у него не было – чего-то очень нужного, – теперь не спросишь, и так даже лучше: еще А. А. Блок учил не приставать к мертвым с вопросами, это нетактично. Так что давайте простимся (все же печально, когда тебя хоронят поздней осенью, вы не находите? последние листья облетают с окруживших раскопанную могилу деревьев, полетела на крышку гроба желтая жидкая грязь), простимся с повешенным и поговорим о веревке.

В литературе вешаться как-то не принято – это не вполне благопристойно, понимаете, подлая смерть. Можно попробовать застрелиться – утопиться – заразиться тифом – броситься под поезд – броситься на какие-нибудь баррикады – уехать в Персию, наконец. (Веселенькая у нас литература, что скажете?) Прекрасных способов самоубийства много (не говоря уже о дуэли и всегда действующей армии), и читатель вправе поморщиться, когда ему предлагают в виде веревки насилие над эстетикой. (А что? это, говорят, очень приятная смерть.) Скажете тоже, пошел и удавился. Мы ведь знаем, что такой человек, как, например, Ставрогин, мог повеситься исключительно по воле своего злобного автора. Вот и толкуйте о полифоническом романе.

Что такое полифонический роман?

Ох-ох. То же самое, что общечеловеческие ценности, историческая родина или геополитика – бессмысленное популярное словосочетание. Как будто автор вовсе не тиран над своими героями, и их голоса – не его голос, и никому он не помогает, ничью свободу слова не душит – не роман, а английский парламент. Господи Боже, мыслимое ли дело, чтобы гражданин Ставрогин хоть пальцем дотронулся до своей драгоценной особы! А Раскольников? Ля-ля, перед ним сияла заря обновленного будущего! То-то читающая молодежь до сих пор пишет на двери легендарного чердака: “Мы с тобой, Родя”.

Так чья там рука держит обрывок веревки?


об уплате налогов

Рука разжимается – и в ней ничего нет. Евгений расхандрился; ему было грустно и гадко, и он уже ничего не понимал. Он и раньше понимал не особенно глубоко и много, но раньше не было необходимости – кто он такой был, и что менялось от того, понимает он что-то или нет. Так что, значит, теперь он считает, что кем-то стал? Он вынужден так считать, и если в каком-то смысле он прежний кто попало, то в еще каком-то – вовсе нет. У него вон костюм, жилплощадь с видом на вечное, любящая жена, прелестный ребенок и даже шенгенская виза. Он потребитель, клиент, абонент, владелец, господин, гражданин, в конце концов. Что значит “гражданин” – он что, налоги со своего сокровища платит? Э… а и платил бы!

Да, будь это так просто и не столь неприятно. Ведь мирные обыватели – потребители, абоненты и т. д. – от природы всем сердцем склоняются к законопослушанию, но уповают, что и закон, со своей стороны, некоторые приличия наблюдать будет, а не так, что каждый, у кого хоть какая-нибудь бляха есть, норовит дать тебе этой бляхой по морде. И не только уповают, но любят при случае выгадать или хотя бы не прогадать и чуть ли не требуют, чтобы они, например, налоги, а им взамен – респект. С какой радости? Ни в одном учебнике гражданская доблесть и положенный ей респект не увязываются с налогами. Приятно и почетно умереть за родину – вот как учебники трактуют, а про налоги там в лучшем случае сказано, что они не пахнут, и если можно откупиться от родины отсутствием дурного запаха, то уже без доблести и респекта на сдачу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю