Текст книги "Разоренный год"
Автор книги: Зиновий Давыдов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Шли долго, по дороге и без дороги, пробираясь между тлеющими головнями и наметенными сугробами. Всюду еще летала копоть, черными точками оседая на снегу.
В одном месте им попались навстречу несколько поляков. Долговязый пан, шедший впереди, остановил их, взял из рук Воробья коробушку, погремел ею и вытряхнул из нее все содержимое на снег. Выбрав себе из Андреянова инструмента два немецких напильника, долговязый носком сапога отбросил далеко прочь железную коробушку и пошел своей дорогой дальше, весело переговариваясь со своими товарищами.
Воробей побежал за коробушкой, а Сенька стал собирать разбросанные на снегу щипцы и клещи. Петр Митриев стоял молча в распахнувшейся шубе и качал головой. Бородка его при этом тряслась и глаза слезились.
Старик привел ребят в глухой тупичок близ церкви Спаса-на-Песках. Там, в стороне от людной улицы, у него был маленький домик за сосновым тыном, укромно притулившийся под горкой. Домик чудом уцелел от пожара – может быть, потому, что с подветренной стороны, откуда шел огонь, не было поблизости почти никакого строения.
В этом домике и вековал свой век Петр Митриев вместе со своей старушкой и с дворником – пожилым, молчаливым человеком, которого звали Аггеем.
Две взрослые дочери Петра Митриева были давно выданы, обе в Нижний Новгород. Они жили там: Наталья Петровна – с мужем и детьми, Марфа Петровна – бездетной вдовой. Обе изредка пересылались с отцом и матерью вестями, которые по дружбе проносил в обе стороны нижегородский вестник Родион Мосеев.
Старик постучался у ворот своего домика, и дворник Аггей отпер ему калитку. Петр Митриев провел ребят в поварню, где вкусно пахло свежеиспеченным хлебом, снял там шубу и присел на лавку.
– Сгорели мы, Евпраксея Фоминична, – сказал он, обратившись к жене. – Как есть, дотла. Были мы купцы, а стали гольцы.
Евпраксея Фоминична прикрыла стол со свежеиспеченными хлебами чистой холстиной, поморгала, вздохнула и не сказала ничего. Она только посмотрела на Воробья и Сеньку, потом перевела глаза на мужа.
– А это, Евпраксея Фоминична, – стал объяснять Петр Митриев, – соловьи-воробьи. Молодший, Сеня, потерялся в суматохе, теперь отца с матерью не сыщет. А отца его я знавал – у зарайского воеводы в кузнецах жил. Ну, а этот, востроглазый, – это есть сущий воробей, такая ему и кличка.
– Это как же так, Петр Митрич, сущий? – удивилась старушка. – Воробей сущий?
– Ну, воробей, соловей – всё, мать моя, едино. Воробьева батьку паны саблями порубали; сирота, вишь. Пускай соловьи-воробьи хоть до теплого солнышка поживут у нас. Помилосердствуй, Евпраксея Фоминична: дай ребятам умыться и напитай. А я их стану уму-разуму учить.
– Твоя воля, Петр Митрич, – поклонилась Евпраксея Фоминична мужу. – Ты в доме своем хозяин. А и я так думаю – приютить сирот, так это хорошо.
Когда ребята, умытые и накормленные, пошли вслед за Петром Митриевым в светлицу, они остановились на пороге в полном изумлении.
Вся светлица состояла из одних чудес.
На печных изразцах были изображены охотники, пахари, жнецы, музыканты, скоморохи, львиные морды и оленьи головы. В простенке стоял старенький, украшенный перламутром органчик. На подоконнике щурился на выглянувшем солнышке необыкновенной дородности золотисто-рыжий кот. На круглом столике в углу большая стеклянная чаша, в ней плавали крохотные рыбки. В медной клетке, подвешенной к потолку, заливался ярко-желтый кенар. А по стенам были развешаны часы и качались маятники – одни торопливо, словно боясь куда-то опоздать, а другие медленно, ровно, чинно, уверенно: тук-тук, тук-тук; вправо… влево; вперед… назад…
В довершение всего часы стали бить, и почти все в одно время. Светлица сразу наполнилась звоном, хрипением, кукованием и звяканьем. А дедушка Петр Митриев расхаживал по жарко натопленной светлице в домашнем кафтанчике и потирал руки.
– Ну-кась, соловьи-воробьи, такие-сякие! – кричал он, силясь перекричать все разнородные звуки, которыми вдруг наполнилась светлица. – Воробушки в коробушке. Ась, чего?
И остались «соловьи-воробьи» жить у Петра Митриева в поварне, приходя каждый день к нему в светлицу дивиться на его чудеса.
УЧЕНЬЕ – СВЕТ
Когда малый, ходивший у Пожарского в бубенщиках, вернулся из Москвы в Троицкий монастырь ни с чем, Арина метнулась было сама бежать в Москву искать Сеньку. Но ее удержал Федос Иванович:
– Куда ты, голубка, побежишь? На кого Андреяна покинешь? Сенька коли жив, так будет жив. Ну, а коли…
Федос Иванович не договорил. Он хотел сказать: «Ну, а коли нет Сеньки в живых, так и в Москву бегать незачем». Хотел сказать, но вовремя удержался. Вместо этого сказал:
– Сыщется твой Сенька. Вот сердце мне говорит, что сыщется. Великое дерево буря ломит, а малая былиночка цела бывает. Тебе, Арина, теперь об Андреяне надобно думать. Не заживемся мы тут – ни князь, ни люди. Чуть передохнём – и потянемся в Мугреево. Не мешкая, до вешней распутицы…
От взора Арины не укрылось, что людей в монастыре за последние два дня сильно поубавилось. Федос Иванович стал тишком да исподволь рассылать их по княжеским вотчинам пахать, сеять и ждать, что князь прикажет.
«Верно это: скоро ехать и Андреяну», – решила Арина, выслушав уговоры Федоса Ивановича.
– В Мугреево, – молвила она вслух. – Скоро…
– Да, Арина, скоро, – подтвердил Федос Иванович. – Чаять надо – до полой воды. А ты, Арина, чшш! Знай помалкивай.
Сказав это, Федос Иванович внимательно посмотрел вокруг и пошел прочь, поминутно оглядываясь. А под вечер он разыскал Арину в толпе женщин и шепнул ей, чтобы она нынешней ночью не ложилась. Как стемнеет совсем, пусть соберет свой узелок и выходит к больнице.
Арина так и сделала.
У больницы ждало двое розвальней в простой, крестьянской упряжке. Монахи вынесли Андреяна из больницы и уложили в розвальни на рядно поверх свежей соломы. Потом обе упряжки тронулись с места и остановились у палат, где находился Пожарский.
Поддерживаемый Федосом Ивановичем и Ионой-врачом, Дмитрий Михайлович, заметно хромая, вышел на крыльцо. На Пожарском поверх шубы был мужицкий армяк; на голове – баранья шапка. У Дмитрия Михайловича хватило сил спуститься с крыльца, но внизу он качнулся от слабости. Монах-силач, одетый в ямщицкий тулуп, подхватил Пожарского, поднял на руки и опустил в пустые розвальни на матрац, накрытый рогожей.
Глава монастыря архимандрит Дионисий, высокий, красивый монах, и другой – келарь, ведавший всем монастырским хозяйством, Авраамий Палицын, проводили князя Пожарского до монастырских Красных ворот.
У Красных ворот суетился с зажженным фонарем всего только один привратник. Погромыхивая ключами, он отпер ворота, и двое розвальней выехали из монастыря.
Впереди – Иона-врач с князем Пожарским и монахом-силачом, служившим возницей. Следом, не отставая, шли розвальни, в которых лежал Андреян. В ногах у него устроились Арина и Федос Иванович. Старик правил лошадью. Арина сидела к нему спиной и не спускала с Андреяна глаз.
Путь лежал на восток. Путь был труден и долог, потому что монахи везли Пожарского не по большой дороге на Стромыню, а глухими окольными проселками. Розвальни пробирались через отягощенные рыхлым снегом чащи либо ползли с ухаба на ухаб бескрайним полем с синей полоской неба на горизонте. В затерянных в сугробах и чапыжнике деревушках останавливались на дневки и ночевки. В Мугреево приехали на пятый день. И тотчас Федос Иванович послал в Зарайск за княгиней Прасковьей Варфоломеевной.
Монахи остались в Мугрееве: Иона-врач – лечить Пожарского, а заодно и Андреяна; а силач в ямщицком тулупе слонялся без дела, дожидаясь конца лечения, чтобы доставить отца Иону обратно в монастырь.
Тем временем Воробей и Сенька, ничего не ведая, продолжали жить у сердобольного Петра Митриева и во всем с ним согласной Евпраксеи Фоминичны.
В домике у Петра Митриева было множество затейливых тайничков, где еще не перевелись мучица с крупкой и солонинка и соль. Хозяйственный старик рассчитал, что всего этого хватит на него с женой, на дворника Аггея и на «соловьев-воробьев» еще месяца на два. На долю Аггея придется добрый кус и тогда, когда он один останется стеречь домик Петра Митриева у Спаса-на-Песках. А сам Петр Митриев, вместе с Евпраксеей Фоминичной и «соловьями-воробьями», как откроются реки и сойдет полая вода, погрузится на струг. И поплывут они по Москве-реке и по Оке; будут плыть и плыть, доплывут до Нижнего Новгорода на Волге и там сойдут на берег.
Дочери давно поджидали стариков из оскудевшей Москвы в Нижний Новгород, где еще хватало всякого изобилия. Родион Мосеев, нижегородский вестник, приезжая в Москву, даже останавливался теперь у Петра Митриева. И как прежде, в благополучное время, так и теперь, в разоренный год, сносился Петр Митриев через Родиона Мосеева с обеими своими дочерьми.
Родион Мосеев, разъезжая по всему замосковному краю, знал много из того, что творилось в то время на русской земле. Они запирались с Петром Митриевым в светлице, и старик, приложив к уху ладонь, жадно слушал рассказы всезнающего Родиона.
От Родиона Мосеева узнал тогда Петр Митриев, что жив князь Пожарский. Думали, пал князь Дмитрий Михайлович в сече за русскую землю либо в плен его взяли; ан жив, только поранен сильно, и лечит его добрый лекарь из троицких монахов – Иона-врач.
И еще рассказывал Родион – очень ожесточились русские люди против польских панов за то, что паны Москву спалили. И есть уже в Нижнем Новгороде среди народа такие толки, чтобы объединиться всем, всею землею, и грудью стать за край отцов. Собираются в Нижнем на площади мясники, хлебопеки, шорники, алмазники, книгописцы и держат совет, как бы помочь родине в роковую годину. А больше всех в этих делах, сообщал Родион Мосеев, всегда выказывается нижегородский мясник Козьма Минин.

Петр Митриев слушал, прямо-таки затаив дыхание. Он уже не очень тужил о том, что были они с Евпраксеей Фоминичной купцы, а стали гольцы. Старик верил в лучшее будущее – в то, что придет час, когда ни одного захватчика не останется на русской земле.
Так бежали дни и недели; уже лед прошел по реке, и разлилась она огромным озером по низкому луговому берегу. В ожидании спада вешней воды Петр Митриев достал однажды свои железные очки из очешника, раскрыл большую книгу, взял в руки указку и кликнул своих «соловьев-воробьев».
– Ну-кась, такие-сякие, – сказал он им, – хватит вам слоны слонять! Я за вас буду в ответе. Ученье – свет, а неученье – тьма.
И велел смотреть в книгу, всматриваться в буквы, запоминать каждую по ее стати и осанке. И твердить вслух их названия:
– Аз, буки, веди, глаголь, добро…
С тех пор почти не проходило дня, чтобы Петр Митриев не усаживал Сеньку с Воробьем рядом с собой за стол, где лежала раскрытая книга.
Окошко во двор было распахнуто, и туда из светлицы, вместе с боем часов и пением кенара, вырывались голоса Петра Митриева и его юных учеников. Все трое вместе дружно повторяли:
– Аз, буки – аб; аз, веди – ав. Буки, аз – ба; веди, аз – ва…
Но, расшалившись к концу урока, ребята принимались кричать:
– Аз – алажки, буки – букашки, веди – валяшки…
Ко дню, когда приспела пора грузиться на струг, ребята уже порядочно разбирали по складам.
ПЛАЧ О ПОГИБЕЛИ РУССКОЙ ЗЕМЛИ
Все лето прожили Петр Митриев и Евпраксея Фоминична со своими «соловьями-воробьями» у вдовой дочери своей Марфы Петровны.
Дом у Марфы Петровны был просторен, сад и огород сбегали по крутому берегу прямо к Волге… Сенька и Воробей поливали огород, пололи гряды, таскали из ближнего леса хворост вязанками и раз по десяти в день купались в реке. Петр Митриев продолжал учить их грамоте и наставлять уму-разуму. Что он будет делать дальше со своими питомцами, Петр Митриев пока и сам не знал. Время было неясное. Как определится жизнь на русской земле, было неизвестно. Все зависело от того, одолеет ли русский народ своих заклятых врагов. Ну, а пока что для Сеньки и Воробья в большом доме Марфы Петровны дело всегда могло найтись.
Сам Петр Митриев терпеливо ждал… Старик верил, что русский люд прогонит пришельцев и снова устроится русская земля.
По средам и субботам Петр Митриев, прихватив с собой Сеньку и Воробья, отправлялся на базар.
На базаре теперь не столько торговали, сколько судили и рядили о том, как помочь государству русскому, которое разорилось вконец.
Петр Митриев, походив по базару и прикупив того и сего, кончал тем, что останавливался у мясной лавки Козьмы Минина, где бывало особенно людно.
В Нижнем Новгороде Петра Митриева уже знали: московский купец, торговал в Москве в кузнечном ряду, умеет грамоте, старик достойный. Козьма Минин, управлявший в своей лавке среди бараньих туш и бычьих голов, приветствовал Петра Митриева, как только тот появлялся на пороге:
– Московскому купцу Петру Митриеву честь и место!
И придвигал гостю скамейку.
Петр Митриев усаживался и, улыбаясь, щурил глаза.
– Московскому купцу… – повторял он, тряся бородкой. – Да, были мы купцы, а стали гольцы.
Козьма Минин швырял в угол топор, которым рассекал говяжьи части, и отвечал:
– Не так, Петр Митриев. Надо: стали мы гольцы, а будем купцы. Вот как надо!
Подобно Петру Митриеву, Козьма Минин тоже верил в окончательную победу русского народа над польскими панами.
Так прошло лето. Снова в золото оделись белые березы, и огненно-красным стал наряд у осин. Засиделся сегодня Петр Митриев в лавке у Козьмы Минина, а когда возвращался с ребятами, уже засумерничало.
У Ивановской башни Петр Митриев заметил суматоху. К воротам подъехал всадник, и из приворотной избушки выскочили городовые стрельцы. Они бросились к всаднику, схватили под уздцы коня:
– Кто таков? С чем едешь?
Стрельцы поступили по наказу, так требовала служба.
– Родион Мосеев я, – ответил всадник. – Еду из Троицкого монастыря с грамотой к нижегородским людям.
Стрельцы и так узнали своего Родю, Родиона Мосеева, который считался в Нижнем Новгороде бесстрашным человеком. Несмотря на смутную пору, Родион по-прежнему беспрерывно сновал по всем дорогам, расходившимся в разные стороны от Нижнего Новгорода. И через вестника своего, через Родиона Мосеева, нижегородцы и теперь сносились с другими областями русского государства.
– Проезжай, Родя, – сказал приветливо стрелецкий десятник. – Сейчас тебе рогатки прочь сдвинем.
Пока стрельцы снимали рогатки у ворот, Родион Мосеев окликнул Петра Митриева:
– Здорово ли, Петр Митриев, живешь? Вот из Сергиева скачу.
– Из Сергиева? Чай, ты и в Москве бывал? – спросил Петр Митриев. – Ну, как там домишко мой? Аггея видел?
– Нет, Петр Митриев, в Москву сей раз не заезжал.
– Что ж так, Родион?
– Вот, – показал Родион на свою беличью шапку: – грамота у меня тут. Сказал троицкий архимандрит: скачи, говорит, не мешкай, никуда не заезжай. Верно, завтра в соборе читать будут эту грамоту. Приходи, коли что, завтра в собор, Петр Митриев!
– Да уж приду, Родион, приду.
– Ну, прощай, Петр Митриев. Скачу дале.
– Скачи, скачи, Родион.
И Родион с драгоценной грамотой в шапке поскакал знакомой улицей к Преображенскому собору.
Не было человека в городе, который уже на другой день не прослышал о привезенной Родионом грамоте. И чем идти на базар, где по воскресеньям бывал особенно оживленный торг, народ уже с утра потянулся в Нижегородский кремль, на Соборную площадь.
Петр Митриев пришел очень рано, но вряд ли старику удалось бы пробраться в собор, если бы не Сенька и Воробей. Ребята так работали локтями, что проложили дорогу и себе и дедушке Петру Митриеву.
В соборе было очень душно от множества людей и от бесчисленных свечек и лампад. Сиял иконостас, весь в позолоте, и невидимый хор певчих гремел где-то наверху. Когда служба отошла, на кафедру поднялся соборный протопоп Савва Евфимьев. В руке у него была грамота, которую накануне привез из Троицкого монастыря Родион.
– Господа и братия, – сказал протопоп, прежде чем приступить к чтению послания Нижнему Новгороду от троицких монахов. – Господа и братия, горе нам, горе! Пришли дни гибели нашей. Погибает наше русское царство. Польская шляхта, паны польские замыслили русское государство наше разорить. Кто не заплачет и не обольется слезами?
И протопоп развернул грамоту.
Петру Митриеву почти ничего не было слышно. Заметив в руках у протопопа развернутый лист, Петр Митриев начал кое-как проталкиваться вперед. Старика и ребят, которые были с ним, все же пропустили, и они очутились у самой кафедры.
Протопоп подождал, пока все успокоится, и стал читать притихшей толпе:
– «Паны выжгли государство русское, Москву разорили, людей перебили, бесчисленную кровь пролили. Все до конца разорено и поругано…»
Народ в соборе наконец не выдержал. Вздохи и плач отдались под гулкими сводами храма.
– Горе! – слышалось со всех сторон.
– Погибла Москва, царствующий город!
– Гибнет русское государство!
Нижегородцы были подавлены в этот час общей великой бедой. Все они плакали о погибели русской земли.
Петр Митриев, стоя у самой кафедры, еще крепился. Но вот дрогнул у него волосок-другой на кончике бородки, и из глаз покатились обильные слезы.
Глядя на Петра Митриева, заплакал и Сенька.
А Воробей, поморгав глазами, только стиснул зубы и сжал кулаки.
КОЗЬМА МИНИН
Но тут из толпы к помосту, на котором стояла кафедра, пробился мясник Козьма Минин.
Не было человека в соборе, который не знал бы Козьмы Минина Захарьева-Сухорука. Незнатного рода, но большого ума, Козьма Минин был недавно выбран в Нижнем Новгороде земским старостой.
– Братья! – обратился Минин к сгрудившимся в соборе землякам своим. – Не пожалеем ничего, чтобы помочь русскому государству. Начнем первые! Какая же великая хвала будет всем нам от русской земли, когда от такого малого города, как наш, произойдет святое дело спасения родины! Я знаю: только примись мы за то, а и другие города к нам пристанут, и мы избавимся от ига чужеземцев…
Петр Митриев, полагая, как все глухие, что говорит шепотом, вдруг выкрикнул на весь собор:
– Дело говоришь, Козьма!
Все взоры устремились к Петру Митриеву.
– Кто таков? – пронеслось гулом по собору. – Старец как будто не здешний и не окольный…
– Купец московский Петр Митриев, – отвечали те, кто встречал старика у Козьмы Минина в лавке. – Марфы Петровны Кичигиной родной батюшка.
– A-а… Вишь ты как! Из белокаменной.
А Петр Митриев, не слыша ничего и не замечая, что Сенька дергает его за рукав, продолжал:
– При мне Москва горела. Великий город лежит распростертый. Ветер разносит пепел. Шляхта в Московском Кремле пирует, потешаясь над сиротскими слезами. Вот они – сироты московские, вот, вот!
Старик совсем разошелся. Он подтолкнул Воробья и Сеньку, но так, что оба мальчугана сразу очутились на помосте, над которым возвышалась кафедра. Так они и выстояли на помосте, пока Козьма Минин не кончил своего призыва к нижегородцам объединяться и ополчаться, чтобы постоять за землю отцов.
– Надо нам всем быть в соединении и за русское государство стоять, – говорил и народ, выходя из собора.
– Неужто русскому человеку ходить под польским королем!
Огромная толпа заполнила теперь Соборную площадь. Минин, увидя, сколько людей собралось здесь, вскочил на пустую бочку из-под лампадного масла и снова обратился к своим землякам.
– Братья! – разносился зычный голос мясника Минина по всей площади. – Не пожалеем ничего! Отдадим все, чем владеем, для спасения нашего царства!

– Братья! Отдадим все, чем владеем, для спасения нашего царства!
Он рванул на себе зипун и выдернул из-за пазухи свой здоровенный кошель. Кошель этот был так туго набит серебром, что оно даже не брякало. Минин развязал кошель, опрокинул его, и серебряные монеты, звеня, ринулись водопадом в оказавшееся подле бочки пустое ведро.
– Братья! – кричал Минин, вытряхивая в ведро все содержимое кошеля, без остатка. – Ничего не пожалеем! Отдадим все!
– Отдадим! – дружно кричали нижегородцы в ответ Минину. – Начнем первые! Соберем новое ополчение! Пойдем вызволять Москву!
И стали люди нижегородские тут же сносить Минину на площадь всякое добро. Несли деньги, золотые ожерелья, драгоценные камни и жемчуг, куски парчи и сукна. А у кого ничего не было за душой, тот снимал с себя медный крест и клал его в общую кучу на общее дело.
Подле бочки, на которой стоял Минин, откуда-то появились большой грубо сколоченный стол и деревянная скамья. И уже на столе выросла груда дорогих собольих шкурок, серебряной и золотой посуды и многого другого, чем богат был Нижний Новгород, сколачивавший свою казну ремеслами и великими торгами по Волге и Каме, по необъятной Сибири, по всему азиатскому миру.
– Погодите, люди! – крикнул Минин. – Не пойдет так. Деньгам и всякому добру надобны счет и запись. Кто сейчас постоит у казны? Приказывайте! И записывать кому?
– Ждан Болтин пускай у казны постоит, – раздалось в толпе.
– А книгописцу Патрикею записывать.
Дворянин Ждан Болтин, высокий, статный человек с нарядной тростью в руке, стал у стола. Другой – Патрикей-книгописец – был, наоборот, невзрачен и сутул – сутул потому, что промышлял перепиской книг на продажу. Целую жизнь провел он, скрючившись в своей избушке над маленьким столиком, скрипя гусиным пером по шероховатой бумаге.
Все принадлежности ремесла Патрикея оказались в его кожаной сумке: лист бумаги, гусиное перо, перочинный ножик и оловянная чернильница. Патрикей сразу же скрючился над угольником стола и пошел скрипеть. А Петр Митриев отвернулся в это время в сторону и велел Сеньке и Воробью заслонить его. Задрав рубаху под кафтаном, он развязал порты и снял с голого тела двойной кожаный пояс. Потом привел себя снова в порядок и, держа снятый с себя пояс высоко в руке, пошел с ним к Минину.
– Дай-кась мне острый ножик, Козьма, – сказал он Минину, показав ему пояс.
Минин понял. Он достал из-за голенища большой «засапожный» нож, из тех, что в ту пору носили вместо оружия многие русские люди. Петр Митриев ножом этим стал подрезать свой пояс и доставать зашитые в нем золотые монеты.
– Прими и мою лепту, Козьма, – сказал Петр Митриев. – Носил при себе, в поясе, на черный день, на крайний случай… Так вот же он, крайний случай! Дальше некуда. Получай! Вот те итальянские цехины и французские флорины; вот два дуката из Цесарской земли; а это гульдены немецкие…
Двадцать золотых монет, полновесных и полноценных, выложил старик Козьме Минину на стол, у которого стоял Ждан Болтин и где вел свою запись книгописец Патрикей. Затем Петр Митриев вернул Минину нож и швырнул прочь свой изрезанный в клочья пояс.
– Спасибо тебе, купец, что порадел о русской земле! – сказал Минин Петру Митриеву и низко ему поклонился.
– Это тебе, Козьма, спасибо, – ответил Петр Митриев, кланяясь Минину в свой черед. – Ты начал великое дело, с тебя и пойдет оно. Строй ополчение, да и о воеводе, не долго мешкая, подумай. Ополчение без воеводы – что тело без души.
– Думал я и об этом, Петр Митриев.
– Ну, и надумал?
– Надумал.
– Кто же, Козьма?
– Кому, как не Дмитрию Михайловичу князю Пожарскому, быть над нами воеводой! – ответил Минин.
НЕ ЗА ВЫСОКИМИ ГОРАМИ
Иона-врач прожил в Мугрееве у князя Дмитрия Михайловича до половины лета. Лечил он Дмитрия Михайловича и Андреяна какими-то травами, которые сам собирал в окрестных полях и лесах. И на ранней заре и среди дня, а, случалось, и ночью мугреевские мужики и ребята встречали за селом у себя сухонького монаха с посошком и берестяной коробушкой. Бывало, наклонится монашек, сорвет былиночку, расправит ее, разглядит и в коробушку положит.
Вся горница у Ионы-врача в мугреевских хоромах Пожарского была увешана пучками шалфея, дикой мяты, укропа, повилики, мака, полыни, ромашки, чемерицы, волкобоя, сон-травы. Они лежали грудками и на подоконниках и на столе. Сладкий, немного дурманящий дух шел из горницы Ионы-врача; и от самого Ионы приятно пахло – пахло полем, лугом, лесом, землей, когда она вся в цвету.
Из трав этих Иона готовил отвары, настойки, бальзамы и мази. Князь Дмитрий Михайлович и Андреян принимали из рук Ионы лекарства и делали всё, как наказывал Иона-врач.
В июне зацвела липа, цвел тысячелистник, лиловые колокольчики покачивались на легком ветру по бережку речки Лух. К этому времени князь, припадая на одну ногу, уже выходил в сад. Андреян, с зажившим на лице шрамом, подолгу сиживал теперь у раскрытого в избе окошка.
Однажды князь, издали заметив Андреяна, подошел к окну. Андреян хотел было встать, но Дмитрий Михайлович не дал ему этого сделать.
– Сиди, сиди, Андреян, – сказал ему Пожарский. – Сиди уж! Ну, как у тебя, Андреянушка, боевой мой товарищ?
– Слава богу, – ответил Андреян. – Затянулись, зажили мои раны. Поздорову ли у тебя, князь Дмитрий Михайлович?
– И я не больно жалуюсь, Андреян. Хоть и прихрамываю, а – видишь? – ногами шевелю. Поставил-таки меня на ноги Иона-врач!
– Поставил, князь Дмитрий Михайлович! Спасибо ему! Знающий монах. Ведает, какая к чему трава идет, какую когда срывать, какой травой когда пользовать. Не будь Ионы – не сидел бы я теперь у окошка, а лежал в сырой земле.
– Верно, Андреян! – заметил князь. – Это верно. Ну, а как с твоим Сенькой? Неужто ничего?
В избе, в темном углу за печкой, кто-то всхлипнул. Это Арина, когда Дмитрий Михайлович неожиданно вырос у нее под окном, в испуге забилась туда. И она заплакала тихо и протяжно, едва Дмитрий Михайлович спросил о Сеньке.
У Арины в душе была своя рана, которую никакими травами не залечил бы и Иона-врач…
Но вот и липа отцвела, начала земляника созревать… Князь Дмитрий Михайлович расхаживал по двору с Федосом Ивановичем, заглядывая в амбары и сараи… Андреян посылал бубенщика под Шую на ярмарку прикупить чего-нибудь из инструмента, потребного по кузнечному ремеслу. А Иона-врач стал собираться в дорогу.
Собирался он недолго и уехал на рассвете в крепкой тележке, в которую впряжен был сытый, широкозадый, мохноногий конь. Силач в подряснике помог Ионе усесться поудобней и положил у него в ногах два мешка. В одной был дорожный харч на двоих, в другом – овес для лошади. В овсе была запрятана благодарственная грамота от князя архимандриту Дионисию и золотая чаша в дар монастырю.
Нижегородский вестник Родион Мосеев в Мугрееве не бывал. Ему хватало теперь дела ездить от Козьмы Минина в Троицкий монастырь к архимандриту Дионисию и обратно – в Нижний Новгород от Дионисия к Минину. Погожим летним днем, на обратном пути в Нижний, Родион Мосеев, подъезжая к Киржачу, встретил тележку, в которой катили два монаха. Одним из них был хорошо известный и Родиону Мосееву Иона-врач.
Иона рассказал нижегородскому вестнику о своей жизни в Мугрееве и о князе Пожарском. Пользовал, дескать, Иона-врач князя Дмитрия Михайловича отварами и травами, и выжил князь, оправился от тяжких ран; ходит по двору и по саду, только тяжелой сабли еще не держат ослабевшие руки. Но ничего: придет пора, и снова обнажит князь саблю либо разящий меч.
Все это передал Родион Мосеев Минину, когда прискакал в Нижний Новгород.
Минин после памятного дня в соборе и на площади стал подбивать нижегородских людей, чтобы послали от себя к Дмитрию Михайловичу Пожарскому. Сказали бы посланцы князю, что строят нижегородцы новое ополчение и собрали на это дело много добра. Только нет у них воеводы. И хотят они воеводой к себе не кого иного, а князя Пожарского.
Поехали с этим в Мугреево посланцы из Нижнего, и Минин с ними ездил туда, а вернулись ни с чем. Дмитрий Михайлович не согласился: слаб он еще здоровьем, не все залечены раны; и ходит Дмитрий Михайлович, когда устанет, волоча ногу, – совсем охромел.
Думал, думал Минин, не день и не два думал и снова заговорил в земской избе о том же.
– Уже ратные люди съезжаются к нам в Нижний Новгород, а воеводы нет. Кого же мы будем просить на воеводство?
– Проси, Минич, князя Василия Андреевича Звенигородского, – предложил, тяжело дыша, скорняк Кринкин, средних лет человек с испитым лицом. – А не Звенигородского, так Андрея Семеновича Алябьева проси.
– Не надо Звенигородского, – раздался чей-то голос. – С панами он дружил? Дружил. Ну, верно, и не рассорится с панами.
– Тогда что ж? Алябьева будем просить? – заметил нерешительно Кринкин.
– Мелковат Алябьев, жидок; где ему!
– Попытка – не пытка, – сказал Минин и головой тряхнул. – Попытаемся еще раз в Мугреево послать. Лучше не придумать!
– Верно что так. Не придумать лучше.
– Так вот, Козьма, ты к князю Дмитрию Михайловичу и поезжай, – заговорили тут сразу несколько человек.
– Поезжай, Козьма; Мугреево не за высокими горами.
– Спасибо за честь, – ответил Минин. – Только мне, люди добрые, ехать нынче несподручно. Мне и казну, что собрана, считать, мне и казну хранить, мне и ополчение строить.
– Тогда Ждана Болтина пошлем просить князя на воеводство.
– Что ж, Ждан Болтин – это хорошо, – согласился Минин. – Человек с умом и собой сановитый. Только одному Ждану ехать не годится для такого дела. Да и я бы один не поехал. Это не бычков на ярмарке покупать.
– Еще подберем, чтоб стали Ждану в ровню. Вон пускай со Жданом Болтиным Петр Митриев едет. Петра Митриева просим… Печерского архимандрита тоже просим…
Петр Митриев не отказался ехать в Мугреево к князю Пожарскому и стал немедля собираться в дорогу. Старик решил захватить с собой Воробья, который знал и лошадь запрячь, и овса ей засыпать, и на базар, за чем понадобится, сбегать, обернувшись в один миг.
На другой день раным-рано Воробей и подал к крыльцу Марфы Петровны кибитку с кожаным верхом, на хорошо смазанных колесах. А Сенька, когда увидел Воробья с вожжами в руках, вдруг захныкал:
– Дедушка Петр Митриев, возьми и меня с собой!
– Ась! Чего? Куда? – замахал Петр Митриев руками. – Пш!
– Дедушка, хочу в Мугреево-о…
– В Мугреево хочешь? Может, ты, Сенька, в Москву хочешь?
– В Москву не хочу-у… В Мугреево хочу-у…
– Ишь ты, Москва ему не годится! Мугреево, вишь, ему годится. Что ж так?
– Мурашовские все равно что мугреевские, – не унимался Сенька. – Мы тамошние.
– А, стой! – спохватился Петр Митриев. – Тамошние? Верно! О-о… Так-так. Ну-к что ж – поезжай!
Сенька только сбегал за тулупчиком и шапкой. Швырнув их в кибитку, он одним прыжком очутился в кибитке сам.
«СЕНЯ, СЕНЮШКА!..»
Выехали из Нижнего с восходом солнца, которое, однако, только изредка показывалось из-за облаков в этот серенький осенний день.
Леса стояли словно призадумавшись. И летели, летели над ними целыми станицами дикие гуси, дикие утки, журавли. Птица торопилась в теплые края до наступления холодов.
Ехали послы берегом Волги: Ждан Болтин в тарантасе, а Петр Митриев в кибитке. Рыдван печерского архимандрита Феодосия выглядел совсем избушкой на колесах. Позади, оставляя за собой длинное облако пыли, скакали пятеро конных стрельцов. В Балахне нижегородцы остановились на роздых и обедали у земского старосты Фролова.




























