412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Каневский » Жить для возвращения » Текст книги (страница 9)
Жить для возвращения
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:39

Текст книги "Жить для возвращения"


Автор книги: Зиновий Каневский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)

Когда окончились походы за плавником для будки ветродвигателя, начались другие, куда более приятные. Группами по два-три человека мы отправлялись к крупным озерам ловить сетями нежнейшего, очень похожего на семгу гольца, наведывались на птичьи базары, собирали на крутых утесах яйца кайр и наслаждались натуральным, а не из яичного порошка, омлетом, хотя омлет этот безбожно отдавал рыбой. В редкие безветренные летние дни мы охотились на водоплавающую дичь с маленькой самодельной лодчонки, и, не скрою, я гордился тем, что сам Иван Васильевич Кононов, бывалый новоземельский промышленник и профессиональный снайпер, хвалил меня за меткую стрельбу из ружья и «мелкашки».

Однажды он взял меня с собой «на моржа». У сучни подошел к концу запас корма, тюленей, как назло, в бухте не попадалось, моржовая лежка на берегу тоже куда-то исчезла, оставалось гоняться за отдельными особями, дремавшими на плавучих льдинах. Мы загодя выключили мотор вельбота, тихонько приблизились на веслах к одной из таких льдин и открыли огонь по спящему моржу. Что-то на сей раз не заладилось даже у Ивана Васильевича, морж соскользнул со льдины и, вздымая в воздух фонтаны брызг, стал злобно подныривать под вельбот, норовя приподнять его на хребте и опрокинуть в воду. Мы всадили в его тушу, весом, пожалуй, в тонну, не менее двух десятков пуль из карабинов, а он все бился, яростно фыркал, бил ластами по волнам, тыкался мордой в борта…

Лежу и стараюсь вспоминать только доброе. Злое само лезет в голову, все труднее его изгонять. Любые собачьи свары меркнут перед житейскими человеческими распрями, природа коих – в знаменитой психологической несовместимости. В пятидесятые годы об этом явлении вслух не говорили, так же, впрочем, как и об экологии или менталитете, от чего само понятие, естественно, не переставало существовать.

Вся история обживания Крайнего Севера выходцами из более южных широт – это единая всеобщая история столкновений человеческих личностей, ибо здесь чаще других оседали люди на редкость разнохарактерные. Каждая зимовка, на мой взгляд, это бесценный полигон для психологов. Тут, в Заполярье, любая понятная и простительная слабость могла в мгновение ока вылиться в силу, подчас разрушительную. Пугающая оторванность от остального, полнокровной жизнью живущего мира, многомесячное, многолетнее существование бок о бок с одним и тем же десятком вконец опостылевших тебе «членов коллектива» – вот что испокон веков страшило и продолжает страшить всякого, кто отправляется в эти края.

К счастью, на нашей полярной станции серьезных конфликтов не было, хотя… Вскоре после нашего приезда обнаружилось, что два старожила зимовки, два Николая – Куликов и Задорожный, крепко не любят друг друга. Это тянулось весь первый год их зимовки и перешло на второй, когда появились мы. Может быть, всему виной была радистка Лида, крутившая головы обоим. Может – гонор парторга Куликова, натолкнувшийся на сопротивление беспартийного Тимофеича. Может – упущения по службе, ведь радист очень зависит от четкой деятельности механика, заряжающего ему аккумуляторы. Словом, на станции постоянно висела в воздухе вражда, которая иногда проливалась злым дождем, так или иначе втягивая в себя нас всех, заставляя принимать ту или иную сторону. Это очень тяготило, особенно Наташу: при ее замечательной неизбалованности и доброжелательности – сколько же ненужных волнений перенесла она на зимовке еще тогда, в первый наш приезд на Новую Землю!

Высокое звание парторга придавало Куликову ощущение полной безнаказанности. К тому же за плечами у него была война, и само слово «фронтовик» в то время еще оставалось почти святым. Николай Иванович по всем статьям оказывался «неприкасаемым». Вспоминаю один эпизод, связанный с его партийно-политической деятельностью. С Диксона, столицы всей Западной Арктики, которой подчинялись полярные станции Баренцева и Карского морей, пришёл требовательный запрос: как на зимовке организовано социалистическое соревнование (вот интересно, поймут ли эту фразу те, кто родился тридцать лет спустя?!). Николай Иванович явно обрадовался возможности насолить мне, потому что я не только не имел, с кем соревноваться, но даже не мог внятно объяснить, каков круг моих служебных обязанностей, профессиональных привязанностей и ответственности.

Удача сама просилась в руки Николаю Иванычу, с помощью официального запроса он мог, как ему казалось, без труда обнажить мою сущность тунеядца. Ну какие соцобязательства, даже сверхлиповые, я в состоянии был изобрести и предъявить коллективу? Коллектив же относился к моим интересам и моим трудностям в целом вполне сочувственно, и дальше безобидных подтруниваний над горе-путешественником дело не шло. Мало того, ребята (честно скажу, по моей подсказке) решили своеобразно откликнуться на очередную партийную инициативу. Начальник тоже не остался в стороне. Он простодушно обратился к Николаю Иванычу с просьбой: пусть товарищ Куликов как опытный партийный руководитель посоветует другим, какие конкретные пункты обязательств каждый из нас должен занести в реестрик. И началось!

Метеомолодняк резво объявил, что берет на себя повышенные обязательства: проводить каждый метеосрок на полчаса раньше положенного времени (на всех станциях земного шара метеонаблюдения начинаются строго в нулевую минуту, через каждые три либо шесть часов, и только такая незыблемая синхронность позволяет давать в итоге прогноз погоды)! Миша Фокин охотно принял шутливый тон и пообещал вступить в соревнование с самим собой как начальник и с двумя коллегами как радист, вот только не знает, что делать с собственной женой, ибо она одновременно и радистка, и жена начальника!

Повариха Клавдия Андреевна юмора не приняла и стала привычно причитать насчёт непрерывного рабочего дня, больших перегрузок и непомерного аппетита «кое у кого, не буду уж называть, пусть сами краснеют». Она потребовала, чтобы парторг записал ей такие соцобязательства: 1. Обязуюсь регулярно кормить коллектив; 2. За качество продуктов не отвечаю; 3. Королеву Владимиру и Каневскому Зиновию добавок не выдавать; 4. Мужу Ивану запретить драться.

Последнее для всех явилось неожиданностью. Иван Васильевич, застенчивый молчун лет сорока, являл собою образец безотказности и безропотности. Он еще до войны начал зимовать на Новой Земле промышленником (так почему-то испокон веков называют на Русском Севере промысловиков-охотников). Иван Кононов провел на архипелаге более пятнадцати лет, с перерывом на войну, где был снайпером. Он бил медведя и моржа, ставил капканы на песца, чинил упряжь, ухаживал за собаками, заботливо спаривал кобелей и сучек в выброшенном на берег старом баркасе. Справедливо считался мастером на все руки и «прислугой за все». А тут, извольте радоваться, супруга обвинила его в рукоприкладстве!

Мы, конечно, догадывались, что Иван Васильевич при случае нарушал властвовавший на зимовке «сухой закон», по которому выпивка, да и то ограниченная, полагалась лишь по праздникам, дням рождения и (совсем уж символически) после бани. Миша Фокин ревностно следил, чтобы никто не учащал свои именинные дни, равно как не сдвигались в нужном направлении блаженные даты помывок (напомню – раз в декаду). Так вот, каюр и разнорабочий Кононов ставил в баньке брагу. Мы давно это заподозрили, потому что время от времени видели, как выходит из стоявшей на отлете избушки покачивающийся Иван Васильевич, как непослушными пальцами достает из футляра баян, садится на крылечко бани и, жутко фальшивя, принимается наигрывать одну и ту же неузнаваемую мелодию. На волшебные эти звуки сбегалась вся сучня, усаживалась на снег у ног хозяина и начинала негромко выть.

А теперь оказалось, что после концерта член коллектива Кононов возвращался домой и, как бы для порядка, избивал члена коллектива Кононову. Не выдержав издевательств, Клавдия Андреевна выложила всю правду-матку на том достопамятном собрании, посвященном социалистическому соревнованию. Начальник потом долго сокрушался – как это он не заметил подпольного производства хмельного зелья на полярной зимовке.

В сентябре пришла зима, в октябре зашло за горизонт солнце, наступила первая в нашей с Наташей жизни полярная ночь. И если решиться определить ее одним единственным словом, то слово такое найдётся: мы любовались ею! Сыграл, как всегда, свою главенствующую роль Нансен, страницы его книг, на которых автор воспевал арктическую тьму вкупе с восьмым чудом света, полярным сиянием: «Полярная ночь, ты похожа на женщину, пленительно прекрасную женщину с благородными чертами античной статуи, но и с ее мрачной холодностью… Непорочная, прекрасная, как мрамор, гордо паришь ты над замерзшим морем; сверкающее серебром покрывало, сотканное из лучей северного сияния, развевается по темному небосводу. И все же порой чудится скорбная складка у твоих уст и бесконечная печаль в глубине твоих темных глаз…»

Все же годы, проведенные на Новой Земле, были лучшими в жизни. И Наташа почти все время находилась рядом, мы расставались ненадолго, месяца на два… Завтра сделаю ей приятное. Сколько терзаний она принимает из-за меня – пусть же немного порадуется. Пусть всплакнет прямо при мне, растрогается. Не беда, такие слезы не опасны, зато создам ей настроение. Как войдет в палату, тут я ей и продекламирую стихи, скажу, что посвящаю их ей, моей жене. Они были написаны в ту первую полярную ночь, когда она, наслушавшись в моем исполнении Нансена и наивно уверовав в мои поэтические способности, попросила написать «арктическое» стихотворение. Как ни странно, оно написалось чуть ли не в тот же день, но тогда я не показал его, намеревался еще потрудиться над ним, а потом мы оба как-то забыли об этом. Значит, завтра я вспомню его вслух:

 
Ты бела и черна, ты хитра и изменчива,
Ты сверкаешь луны обручальным кольцом.
О, Полярная Ночь, ты похожа на женщину
С обжигающе резким, холодным лицом.
 
 
Ты похожа на статую древней богини,
Непорочной прекрасной богини любви,
Ты пленяешь красой своих строго очерченных линий,
Но какой же пугающий холод в твоей неподвижной крови!
 
 
На твоих снежно-белых щеках не зардеет румянец,
Замолчали твои ледяные уста навсегда,
Словно сказочный эльф, ты свершаешь свой медленный танец,
А в груди твоей стылой – все та же бесчувственность льда.
 
 
Ни к Земле состраданья, ни мук, ни тревог, ни волнения,
Ни улыбки, призывно-пугливой, как страсть.
Только чудятся мне безысходности жгучей смятение
Да печаль в глубине твоих черных безжизненных глаз.
 
 
Темнота небосвода, великая тьма мироздания,
Тусклый свет дальних звезд быстротечен и чахл…
Лишь, зеленое с желтым, сияет сияние
Покрывалом на нежных метельных плечах.
 

Вот досада, дальше – забыл! Там были еще две или три строфы, где говорилось о том, что люди, то есть мы с Наташей, сильнее любой темной метельной ночи, потому что они живые и любящие. А еще о том, что настанет день, когда мы освободимся от давящей власти мрачной стихии и умчимся на юг, светлый юг «без конца и без края» (бессовестное воровство у А. А. Блока, прямое, наглое!) и окажемся среди цветущих деревьев и залитых солнцем полей. Можно подумать, будто кто-то силой гнал нас от этих деревьев и полей, от благодати средних, умеренных, московских широт в черноту северной ночи! Романтика – теперь оба за нее и расплачиваемся. Стоп! Должны же существовать какие-то запреты на мысли, иначе – не выдержать.

Мне понравилась первая полярная ночь на Новой Земле и последующие тоже понравились. Даже в пургу, когда и тяжко, и страшновато, меня не покидало некое особое чувство гордости за самого себя. Сатанеет за окном природа, мешает нормальной жизни, каждый выход из дома превращает в муку – а все равно на душе чуть ли не ликование: во-первых, ты бросаешь ей вызов с твёрдым намерением одержать пусть крохотную, но победу; во-вторых, вернувшись домой с наблюдений, исхлестанный снегом и ветром, окоченев и успев озлобиться на весь зажравшийся цивилизованный мир, ты испытываешь ни с чем не сравнимое наслаждение, предвкушая, как ровно через мгновение начнешь согреваться у печки, сбрасывать промокшие одежды, принимать из чьих-то рук кружку с чаем, окунаясь в немыслимо прекрасную атмосферу кают-компании.

Правда, время от времени атмосфера та решительно накалялась. Причем в подавляющем большинстве случаев по самому невинному поводу. Чей город лучше, Москва или Архангельск (слава богу, среди нас не было ленинградцев, а то наверняка быть бы дракам!), подглядел ли Тимофеич костяшки у соседа во время тысяча сто сороковой партии в «козла»? Свежую струю, как правило, вливала Клавдия Андреевна, ухитрявшаяся именно в такие спокойные зимние вечера лишний раз попрекнуть товарищей по коллективу за нежелание помогать повару и, естественно, за обжорство. Даже кино, самое, извините, массовое из искусств, иногда становилось яблоком раздора.

К моменту прибытия нашей смены на станции числилось полтора десятка картин из цикла «Худшие ленты отечественного и мирового кино». По давно заведенной традиции кинодни совпадали с днями помывки, и раз в декаду механик нехотя разворачивал в дверном проеме между кают-компанией и радиорубкой киноустановку «Украина». На дальней белой стене появлялись первые кадры очередного шедевра. Какой именно фильм лицезреть, решали накануне общим гвалтом, выкриками «сам гляди эту дрянь!» и чаще всего расходились, переругавшись, чтобы назавтра сопровождать победившую в «конкурсе» ленту ядовитыми репликами и обещаниями, что смотрим ее в последний раз. Так, декада за декадой, «Дочь механизатора» («Жмеринка-фильм») уступала место «Сыну аула» («Абрек-фильм»), далее следовали «Судьба браконьера», «Стучись в мое сердце», «Заря над Пекином», «На пороге светлого послезавтра» и т. п.

Две-три картины были хороши. Роммовские «Тринадцать», его же двухсерийный «Адмирал Ушаков», а еще экранизация пьесы А. Н. Островского «Без вины виноватые» с Аллой Тарасовой и Владимиром Дружниковым в главных ролях. Их крутили вне очереди, в обиход входили фразы и целые диалоги из полюбившихся фильмов. Например, высказывания актера Шмаги из «Без вины виноватых» в исполнении Алексея Николаевича Грибова: «Артист горд», «наше место – в буфете» и коронное «но и дальнейшее наше существование не обеспечено

Когда летом в Русской Гавани появлялись военные и научно-гидрографические корабли, а также пароходы, доставлявшие на станцию новую смену и всевозможные припасы, стихийно возникал фильмообмен. Мы спешили сбагрить своих «джигитов», «рыбачек» и прочий мусор, гости отвечали тем же. Однако ни одной самой любимой картины мы не отдали ни разу, они жили у нас годами и, честное слово, так и не успели нам надоесть!

Настоящими праздниками становились дни, когда прилетал самолет «на сброс». Проходя над самыми верхушками радиомачт, экипаж швырял вниз мешки с почтой и самыми необходимыми предметами вроде экстренных лекарств или запасных деталей к механизмам.

Надо сказать, это было редкостное зрелище. Население зимовки в такие минуты дружно высыпало на улицу, лишь дежурный радист держал непрерывную связь с воздушным коллегой. Все неотрывно глядели в ту сторону, откуда доносился нарастающий гул моторов. В полярной ночи это выглядело крайне эффектно: среди кромешной тьмы вдруг возникали и увеличивались с каждой секундой бортовые огни, в какое-то мгновение вырисовывался силуэт машины, казавшийся гигантской полуфантастической птицей. Народ радостно вопил, в воздух летели шапки-ушанки, все обнимались, катали друг друга по снегу, не забывая внимательно следить за тем, куда полетят мешки.

Иногда разыгрывались маленькие драмы. Какой бы штиль ни стоял у поверхности земли, на высоте неизменно беснуются ветры, они сбивают летящие вниз мешки с курса, уносят в замерзшее море, с силой швыряют их на гряды остроконечных торосов и айсбергов. С оглушительным треском рвется двойной слой плотной бумаги, разлетаются окрест письма и газеты, а сучня, которую впопыхах забыли запереть в собачнике (небольшой пристройке к жилому дому), с азартом набрасывается на «добычу», на эти бумажки, так похожие на птиц! Псы рвут почту когтями, треплют зубами, отбегают, отпрыгивают от людей, не желают отдать им письма, дороже которых на дальней зимовке нет ничего.

Такие сбросы случались у нас очень редко, раз в полгода, в восемь месяцев, и сведения с Большой земли оказывались запоздавшими, устаревшими, иногда устаревшими безнадежно. Однажды Роза Фокина получила сразу несколько посланий от отца, корреспонденция в течение многих месяцев накапливалась в Диксоне и была аккуратно доставлена в одном мешке, однако еще до того Роза получила радиограмму от сестры, гласившую, что их отец скончался. Каково же было ей теперь читать строчки, написанные отцовской рукой, в которых сообщалось, что он жив-здоров, чего и любимой дочке желает, и ждет не дождется того дня, когда они вновь свидятся!

Ну, а уж от нас почта на Большую землю могла попасть лишь в период летней навигации, между июлем и сентябрем.

Нужно рассказать о нашей библиотеке, далеко не стандартной. Она начала формироваться еще в тридцатые годы и потому неизбежно вмещала в себя таких авторов, о которых мы прежде слыхом не слыхивали. Например, Пшибышевского с его многотомными «Детьми сатаны» или «Триумф смерти» Габриэля д’Аннунцио. Этот родоначальник итальянского футуризма и одновременно итальянского же фашизма в свое время задумал красиво умереть и обратился к своему соотечественнику Умберто Нобиле с такой просьбой: отвезти его на дирижабле «Италия» на Северный полюс и оставить во льдах навсегда! (Просьба, естественно, была отклонена).

С Диксона время от времени поступали шифровки, касающиеся… книг, и начальник надолго запирался в своей комнатушке, составляя списки литературных произведений, подлежащих уничтожению! Подобные радиораспоряжения давались циркулярно, то есть для всей Западной Арктики, с ее портами, поселками, морскими и воздушными судами, десятками полярных станций (соответственно, из бухты Тикси или бухты Провидения аналогичные приказы распространялись на всю остальную Арктику).

«Проскрипционные» списки содержали перечень чем-то кому-то не потрафивших книг. При этом предполагалось, что не на этой полярной станции, так на другой, «крамола» сыщется и будет «сактирована» (сожжена, разорвана, изрезана). При мне в разряд запрещенных попал небольшой поэтический сборник лауреата Сталинской премии Иосифа Гришашвили, а случилось это вскоре после XX съезда партии. Я без труда уговорил Михаила дать мне книжечку на часок, чтобы уяснить, за какие грехи следует подвергнуть истреблению детище грузинского поэта-лауреата.

Конечно, там было полно «культовых» панегириков Сталину, однако внимание цензоров, скорее всего, привлек стишок, посвященный приезду в столицу Грузии ближайшего сподвижника вождя товарища Берии. Кажется, он завершался такими строками: «И пусть в Тбилиси твой приезд да славится, да здравствует!» Ей-богу, мне было совсем не жалко отдавать такое на истребление.

Как наш начальник поступал со списанными книгами? – Право, не знаю, могу лишь рассуждать на эту тему. Партийность, к счастью, еще не успела безнадежно укорениться в его честной и совестливой натуре. К тому же он, крестьянский сын и великий трудяга, вряд ли мог смириться с необходимостью столь варварского подхода к материальным ценностям, будь они плодом рук или плодом человеческого разума. По всей вероятности, он просто относил списанные книги на чердак жилого дома, куда никто, кроме него, никогда не заглядывал, и оставлял их там лежать «до лучших времен».

Самым преданным книгочеем был плотник дядя Саша Романов. Отработав смену, а то и две, на «расширении будки», натаскавшись брёвен и намахавшись топором, с раскалившимся докрасна лицом, отполированным морозом и ветром, дядя Саша каждый вечер после ужина степенно располагался в кают-компании. Не обращая ни малейшего внимания на шум, поднимаемый «козлистами», на ворчание поварихи и идеологические нотации парторга, он на долгие часы погружался в чтение. Несколько месяцев подряд плотник изучал Большую Советскую Энциклопедию, тома которой вот уже не один год доставлялись с оказией на зимовку. Он перелистывал страницу за страницей, внимательно вчитываясь в статьи об истории и исторических личностях. Шевеля губами, этот выходец из церковно-приходской школы на дореволюционной Вологодчине пропускал через себя колоссальный объём информации, и она полностью оседала в его редкостной памяти.

Было дяде Саше под пятьдесят, рост он имел под метр девяносто, силу богатырскую, характер спокойный и уживчивый. Он совершенно не пил спиртного, не курил, зато «выражался» виртуозно, всемерно щадя при этом уши наших женщин. На вопрос, есть ли у него дети, с достоинством отвечал:

– Есть, местами. Первую-от жену я похоронил ишо в тридцать втором годе, от ее мне сынок достался, дурным вырос, шельмец, без матери-от. От второго браку сынок и дочка живут где-то, при своей матери, опять же под Вологдой, на родине моей. Алимент высылаю, а чтобы видаться – нету. Ноне с Анной Терентьевной, моей благоверной, проживаем в Архангельске, я к ей после Отечественной кампании прибился, вместях на зимовках бывали, на мысу Желания, на мысу Челюскина, а сюда наладился уж без ей. Пусть, думаю, она в городе на хозяйстве побудет. Деток нам с ей Бог не дал.

– Вы тут, Зиновий Михайлович, про отца моего интересовались. Небось, читывать приходилось графа Игнатьева Алексея Алексеевича «Пятьдесят лет в строю»? Он, ежели помните, командовал эскадроном кавалергардов при дворе государя императора нашего, однофамильца моего, полковника Романова. А другим эскадроном господин Воейков командовал, он-то графского достоинства не имел. И родитель мой служил именно что под йим. Он много мошшнее меня был, отец-от, лет в шестьдесят меня, тридцатилетнего, заламывал, а я тогда в самый сок входил!

Да, уж чем-чем, а силой дядя Саша обижен не был и в свои пятьдесят. Таскал под мышкой, обхватив руками комель, двухсоткилограммовые древесные стволы, в одиночку, накат за накатом, складывал из бревен стены, играючи катал по земле бочки с горючим. Он бесстрашно расхаживал по окрестностям, в том числе и дальним, никогда не беря с собой оружия, и только недоуменно вопрошал:

– А на кой оно мне, карабин ваш? Отродясь с йим не охотился. На мысу Желания-от в сорок седьмом годе голыми руками лавливал белых мишек для зоопарков. Рукавицы нерпичьей кожи наденешь – и к ему, пусть попробует прокусить! Конечно, эдак ходишь только на подростков, матерого так не завалишь, руками-от, это только барон немецкий, враль энтот, фамилию не выговоришь, на медведя с кулаками хаживал. Не, я на мысу Желания для такой цели завсегда топорик держал. Его постоянно надобно за поясом иметь, топорик-от, плотницкой, острый. Заточишь его, поплюешь на его для верности – и с Богом, можно на любого Топтыгина идить. Сей год у нас тут, в Русской, лемминга мало, потому – песцей нету, морского зверя, медведя опять же тоже нету. Однако я топорик свой охотничий все одно имею, а для стройки у меня иной припасен, тоже изрядный.

Дядя Саша говорил так: «Песцей, яйцей, бочка огурцей, немало холуей возле власти толкется…»

Мы не раз беседовали с ним о войне, на которой он был водителем грузовика, подвозившего понтоны для переправ через реки. Как-то я спросил его, много ли немцев он уничтожил на своем веку, и ответ ошеломил меня:

– Дык, слава Господу, кажись, ни единого, нет на мне человеческой крови. Э, Зиновий Михайлович, тому вас в институтах обучили, что врага всенепременно требуется уничтожать, а мне оно не по душе. Немец тоже человек живой. Ну, конечное дело, ежели он на меня первым бы пошел, тогда уж… Винтовочка-трехлинеечка у меня под сидением лежала смазанная, пристрелянная. От автомата-от я сразу отказался, у него смазка густеет, в надобный момент заесть может, а тулочка безотказная завсегда выручит, на войне об том каждый боец знал. Все ж таки я – православной веры, с малолетства помню, что не следует по человеку из ружья палить. У вас-от вера другая, у вас положено око за око менять, зуб за зуб брать, извините уж, если что не так сказал.

Насчет «нашей» веры все далеко не так просто. Иудеям спокон веку приписывают абсолютно неверную трактовку этой чеканной формулировки «око за око». Ссылаясь на нее, наделяют наше племя исключительно мстительными свойствами, раз и навсегда объявляя их типичными для еврейского национального характера. На деле же все совсем иначе. В древнем мире господствовала кровная месть за любое «око» или «зуб», а именно иудеи первыми начали требовать для преступника наказания, говоря современным языком, адекватного содеянному, без превышения, так сказать, норм необходимой обороны.

Это все не я открыл, это Наташа вычитала в умных книгах, которые, не посвящая меня в свои сокровенные интересы, привезла на зимовку, чтобы творчески изучать их в свободное от работы и от меня время. Она даже Библию взяла с собой из дома, дав слово моей теще никому об этом не говорить – в те времена это было небезопасно.

Весной у меня появилась одна – главная – забота: перебазироваться на ледник и начать там метеорологические и гляциологические наблюдения. Мы задумали это предприятие вместе с Наташей еще зимой, когда я как-то незаметно втянулся в изучение азбуки Морзе и радиодела, т. е. начал тренироваться в приеме-передаче на ключе. Учила меня Роза Фокина, и я оказался достаточно пригодным для этого искусства объектом. Мало-помалу овладел основами работы в эфире, особенно любил передавать, несколько раз мне даже доверили отстучать синоптические радиограммы на «Мыс Желания» – связь с Диксоном шла через эту крупную станцию. И постепенно, поначалу смутно и неоформленно, а потом все отчетливее, созрела идея: соорудить временную маленькую выносную станцию на леднике Шокальского, поселиться там и проводить метеорологические и прочие наблюдения, в основном гляциологические. Лишняя метеоточка еще никогда никому не мешала, на многих зимовках Арктики и Антарктики подобные выносные пункты всегда были в чести. К тому же, живя на леднике, можно было куда серьезнее познать его облик и особенности.

Мы посвятили в наши планы только начальника. Как нетрудно было себе представить, Михаил не пришел в большой восторг, узнав о моем намерении поселиться в одиночестве во льдах. Я замыслил длительное, измеряемое несколькими месяцами, пребывание на леднике, а для этого требовалось не только разрешение начальника зимовки, но и милостивое соизволение диксонского руководства. Надежда была исключительно на добрую волю и твердость Михаила Алексеевича Фокина.

Он в итоге с лихвой оправдал мои надежды. На удивление глубоко проникся самой идеей, сумел убедить Диксон в правоте нашего общего (сугубо неправого в отношении техники безопасности!) дела. И посвятил в наши планы коллектив, без помощи которого все начинание было обречено на провал.

Неожиданную поддержку оказал Николай Куликов. Вероятно, я уж очень осточертел ему на станции, и он рад был моей добровольной ссылке. Быстро и высококачественно он сконструировал для меня простенькие приемник и передатчик, выделил аккумуляторные батареи, все проверил, зарядил, снабдил подробной письменной инструкцией, вместе с начальником добился через Диксон собственного радиопозывного для такой выносной точки – УИЛ-1 (позывной Русской Гавани был УИЛ, мыса Желания – УРА).

Вся станция с азартом втянулась в подготовку моей ледниковой командировки. Дядя Саша и Иван Алексеевич соорудили маленький сборный домик из фанеры с прокладками войлока и рубероида. В марте-апреле, с наступлением светлого времени, мы несколькими собачьими рейсами доставили мое будущее жилище на ледник, где тот же дядя Саша с ассистентом в лице начальника без помех собрали и укрепили в снегу этот дворец. Володя Королев выделил метеоприборы, Тимофеич соорудил из большого тяжелого ящика и железной рейки с блочком-колесиком прибор для измерения абляции (т. е. таяния и испарения с поверхности снега и льда). Наташа и Роза подобрали продукты. Был там и непременный уксус, моя гастрономическая страсть с ранних детских лет. Роза написала мне краткую инструкцию по приготовлению пищи. В раздел «Макаронные изделия» она приписала: «Лапшу и вермишель мыть не надо, радуйтесь!!!» Зимовка снабдила меня щедро, и это выглядело особенно трогательно, если учесть, что на складе подходили к концу все основные припасы, начиная с сахара, масла, консервов и круп. Ближайший теплоход ожидался не раньше июля-августа, и потому, вспоминая сейчас, как мои товарищи снаряжали меня в дорогу, вновь и вновь испытываю к каждому из них благодарные чувства, как бы у нас ни складывались личные отношения до или после.

В конце июня я отправился в последнюю ездку на собаках с грузом свежего хлеба, пирожков и еще каких-то деликатесов, созданных руками Клавдии Андреевны. Меня сопровождали Михаил, дядя Саша и Иван Васильевич. Часов через пять мы достигли домика, сиротливо черневшего на фоне ослепительного снега, покрывавшего весь ледник. Лето еще и не думало заглядывать сюда, я ждал появления первых его признаков не ранее середины или даже конца июля.

Мы обнялись, собаки легко потащили пустые нарты вниз под уклон, люди трусцой побежали рядышком, по очереди присаживаясь в сани. Жизнь сделала новый поворот. Дай-то бог, не без опаски думал я тогда, чтобы он не оказался слишком крутым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю