355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Коган » Эй, вы, евреи, мацу купили? » Текст книги (страница 4)
Эй, вы, евреи, мацу купили?
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:16

Текст книги "Эй, вы, евреи, мацу купили?"


Автор книги: Зиновий Коган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Лазарь настолько привык к этим своим СОНПРИХОДЯЩИМ детям, что даже днем, когда бодрствовал, не смог бы ответить с увернностью: есть у него дети или нет. У Валечки, у этой определенно были только наряды и сплетни; ей и дети-то небось ни разу не приснились. Как она ему фигой ударила по носу. Антисемитка.

Утром он вспомнил про сон и не знал, как его истолковать. И ему стало страшно.

В метро Лазарь пробился к темному стеклу дверей вагона и закрыл лицо газетой. Мало ли. На нем написано, что антисемит тоже. Увидят, что жидовская морда, и расквасят сопатку.

Шесть дней в газете «Правда» израильтяне терпели поражение. На седьмой день Насер надел на голые ноги альпинистские ботинки. Так он спешил.

Осень пришла – никто не заметил. Не до осени было. В Польше сионистская молодежь декламировала Мицкевича. В Праге сионистские писатели дудели в Дубчеку. А что творилось во Вьетнаме? Что там вытворяли сионисты? То-то и оно.

5 ноября в техотделе сдвинули столы и, невзирая на международный климат, выставили бутылки с вином и водкой. Мужчины в обед плотно пообедали и теперь пили, словно смазали глотки слюной, и лица их становились все краснее. Лазарь разыгрывал из себя свойского парня, Ларионова щекотали позванивающие медали; дорвался до спиртного и Лупенков. Не пил, не пил – и здрасьте пожалуйста.

– А вот знаю анекдот, животики надорвешь. – сказал Лазарь.

– Расскажите, расскажите, – умоляли женщины.

– Катит Хаим бочку по улице. Абрам говорит: куда катишь? Мочу на анализ. Целую бочку? А что мне, жалко?

Все покатились со смеха.

– Через час видит Абрам, что Хаим снова катит бочку, – продолжает Лазарь. – Домой? Да, говорит Хаим, они сахар нашли.

И поднялся из-за стола Ларионов, и осоловело поглядел на сотрудников.

– Мы для чего здесь расселись? Для того, чтобы отмеить пяти… десяти … Ура-а-а-! – и дрожащей рукой опрокинул стакан за пластмассовые зубы.

– То-оварищи! – раздался женский голос. – Наш Ларионов воевал в Севастополе.

– Врет, – сказал Лупенков.

– Чтоб мне не вставать из-за стола!

Так он им ответил.

– А что мы тебя там не видели? – спросил Лупенков.

– А что вы там делали? – спросила комсомолка Лида, у которой была в институте единственная обязанность: стоять за углом и отмечать опаздывающих.

– Давайте лучше еще по стакану, – скромно ответил Лупенков.

– Нет-нет-нет!

– Я воевал в Севастополе в чине лейтенанта с Лазарем. Мы проверяли посылки.

– О-о-о!

– Конфисковывали запрещенные продукты.

– Водку?

– И водку тоже.

Лупенков выпил, и тотчас перед ним на столе очутились вместо лиц сотрудников ящики с посылками. И он взял со стола консервную открывалку и вдруг воткнул ее Лазарю в рот. Лазарь высунул язык и сказал:

– А-а!

Он будто сидел у врача в кабинете, а может быть, на допросе.

– Бэ-э! – передразнил Лупенков. – Так мы открывали посылки и потрошили их. И жили мы во-о как!

И он поднял большой палец.

– И леденцы брали? – спросил Ларионов.

– В леденцах специалистом был Лазарь.

– Я так и думаю, – сказал Ларионов.

– Врет, – покраснел Хейфец.

– Чего уж там, – ухмыльнулся Ларионов.

– Да, – кивнул Лупенков, – он был молодой специалист и сосал леденцы, а я жрал шоколад и сгущенку.

– Здорово, – сказал Ларионов. – А я был в саперном батальоне. Из грязи не вылазили и жрали одну мороженую картошку. Утром картошка, днем картошка, вечером картошка.

– А у нас было все, – улыбался Лупенков. – колбаса, сгущенка, конфеты. Вот где я зубы себе испортил. Мы воевали культурно.

– А что потом? Что было потом?

– А потом мне дали приказ взорвать «Севастопольскую диораму 1812 года». Это когда уже покидали город.

– И взорвали?

– Взорвал.

– Герой, – сказал Хейфец.

– Приказ, – ответил Лупенков.

– Герой, – повторил Лазарь, сплевывая на ладонь кровь.

Потом он положил голову Лидочке на колено. Она чесала ему за ухом и дула в линялый нос. Он не был бабником, а Лидочке было совершенно все равно, кого гладить: начальника ли, уличную собаку или даже Лазаря.

После третьего стакана Лазарь (ох уж этот Лазарь!) затащил Лидочку в Красный уголок, где он склеивал статейки против любителей Израиля. Там был диван, испачканный красками и клеем. Лидочка распалила писаку, едва не до инсульта.

Спас его Ларионов.

– А ну, слазь, нахал! – сказал он. – Я, Хейфец, в понедельник докладную на тебя напишу. Хватит.

Дверью хлопнул – стекла посыпались. Даром что маленький, а ревнивый.

«Докладную на меня, – бубнил Лазарь дорогой домой. – Ты, гад, доживи до понедельника».

Как пришел домой, он не помнил, но тут же сел за стол и накатал докладную на Ларионова. Беспартийного агента. Написал и сложил в солдатский треугольник.

А Ларионов в понедельник пил воду и с похмелья боялся сделать лишнее движение. Во вторник он получил втык от шефа. Начисто забыв о Лазаре.

Лазарь сам о себе напомнил, когда принесли Ларионову распечатанный конверт. Прочел письмо, зеленый стал и кожа покрылась пупырышками – вылитый крокодил.

– Ну, хорошо, жидяра, отлично. Я теперь знаю, что ты за фрукт. Достаточно я накопил против этой скотины.

– Пис-сатель, – сказал он Лазарю. – а ну-ка, встань. Пойди к Шуре-кладовщице и принеси бутылочку с тушью.

Лазарь уже все позабыл и, еще ничего не зная, поднялся и ушел к Шуре-кладовщице.

Как только Лазарь исчез, Ларионов открыл свою бутылочку с тушью и ловко разлил ее по столу Лазаря. Вернулся герой – глазам не верит: черные реки затопили его бумаги.

– Авцелухес!

Кружилась комната. Да так быстро кружилась! Замахнулся Лазарь на врага, а ноги уплыли в сторону. Тут-то он и разбил себе лопатку об угол стола, потом стула, и, накоенц, об паркет: бум-бум-бум. Не судьба, видать достойно ответить.

– Убился! – закричали женщины.

Ларионов понюхал Лазаря и вдруг дико закричал: Лазарь плюнул по-верблюжьи обильно, и узкое лицо Лариоши стало белым, будто в мыльной пене. Лазарь вскочил. Короткий прямой удар в два передних зуба, что сидели рядом на десне, как две совы на старой ветке. Лариоша закатил зрачки и вогнал свою острую коленку в Лазарев пах. Как кол в землю вогнал.

И закричали бойцы громко, как сохатые. Будь у них рога, они сцепились бы на веки вечные, но было у них лишь по две руги и ноги, а передние зубы остались только у одного.

Их мирили, они ссорились. Из Сокольнического райкома то и дело звонили директору: что там у вас за война? Никто не мог с ними ничего поделать, потому что Ларионов приносил в жертву справочники и журналы для своей толстой книги, а Лазарь приносил в жертву евреев, кто хотел уехать в Израиль. И Лазарева жертва была весомей, ибо толстую книгу графомана никто не хотел читать. А статьи Хейфеца приносили гонорары и успех у библиотекарши Лиды.

Но… но чем больше приносил он соплеменников в жертву антисемитам, тем чаще и чаще кололо у него в голове. Толпы евреев в Шереметьево росли не по дням, а по часам, и уже не одна «Вечерка» гонялась за лазаревскими жертвоприношениями. Да беда… Голова раскалывалась.

И однажды не нашли его в техотделе. Ни в отделе. Ни в «Вечерке» не было. А была в голове его опухоль, и росла она в голове, как гриб после дождя.

Среди ночи Лазаря увезла «скорая помощь», поместили его в больницу. Где царил тошнотворный запах умирающих и лекарств. Койки там стояли перпендикулярно к стенам, и когда он открывал глаза, то сначала видел одни голые пятки.

Весь мир закрыла ему нежданная опухоль. А ведь сколько еще не сделано. Он уже почти докопался до начальника теплотехнического отдела Семена Браславского, он завел дружбу с тремя «китами» из министерства: Копыловым, Воняевым и Негодяевым, он почти обрюхатил Лиду… и на тебе – опухоль в голове. Нужно было срочно принести что-то или кого-то в жертву, и тогда он спасется, вырежут опухоль. Выкачают больную кровь и накачают его здоровой кровью – и он встанет.

– Сделайте мне операцию, – приставал он к врачам.

– Нам нужна кровь, – отвечали ему.

– Я знаю, где много крови. В ГРОБу. Там меня знают, там дадут кровь для меня.

Врачи приехали: так, мол, и так.

– А вы у раздевалки. Но только двое подошли к раздевалке, и то за своими пальто.

И вот лежит в гробу красивый, как китайский мандарин. Потом сожгли за две минуты. Две минуты – и нет Лазаря.

А перед этим был последний обморок. Пограничник вертит паспорт Лазаря.

– Это что за документ? Первый раз вижу.

– Это что-то вроде даркона.

– А вы гражданин какой страны?

– Да, в общем-то, уже никакой.

– А счет в банке у тебя есть?

– Есть.

– А больничная страховка?

Чуть-чуть он вылетел в трубу, чуть-чуть в пепле остался.

Тем временем вдова раскручивала поминки. Пили много. Но тосты поминальные говорить не хотели.

– В домино покойный любил играть, – сказал вдруг сосед Ваня.

– Баб любил, – ляпнула вдова.

Ларионов вздохнул, но смолчал. Смолчать он смолчал, но после этой вдовьей речи стал наливать по синюю каемочку. Вообще, все напились безобразно в тот вечер. До двенадцати ночи пили и плели языками уже черт знает что.

– Любил Лазарь открывать чужие почтовые ящики. Письма чужие читал, гад. А газеты, скотина, так и вовсе не возвращал.

– Да он, знаешь, – встревал пьяный Лупенков. – Да он, знаешь, как по чужим кармана шарить любил! Бывало, после атаки к вешалке прижмется и по карманам! Враз всю мелочь пересчитает. Мелочь любил.

– Все любил.

– Меня хотел изнасиловать один раз, – сказала комсомолка Лида.

– Э-эх! Только портил клумбы.

– Нельзя про покойника говорить плохое. Нельзя.

Но они говорили, потому что очень много было выпито и съедено.

Когда над Москвой, заслоняя звезды, проплывал дым Лазарев, пьяненький Ларионов брел по трамвайным путям. И был он так крепко пьян, что когда упал и на ноге кость треснула и три ребра у него надломились, он поднялся и как ни в чем не бывало побрел дальше. Такой пьяный был, что ничего нового в себе не почувствовал. И того не почувствовал, что дым Лазарев плыл над его головой.

Дом и сад

1.

– Добба!

Трое мальчиков и худая женщина обернулись. Обгоревшее дерево вместо Раппопорта – мужа ее и отца их. Мальчики держались за мать и таращились вверх, где ветер раздувал волосы Добы и огонь в полнеба.

И не в том ужас, что красный петух вознесся над их головами, и не в том, что они страдали от ожогов и ссадин, а в том, что Добу переполняли чувства греха и свободы. То, что Раппопорт называл будущим и обозначал как ограду Торы, Доба боялась, как бояться загона дикие животные. А случилось это с Добой, когда она захотела еще родить, но уже не от него, а на воле.

Гражданская война прикуривала домами гетто, евреи бежали в города. И в Гомеле Раппопорт потерял свою Добу. Она исчезла с Сережей-половинкой. Он был моложе ее на шестнадцать лет, играл на гитаре и верил в Троицу.

Раппопорт ушел в приймаки к Сусанне-молочнице. Шил сапоги, мальчики учились не плакать. А снилась Раппопорту рыжеволосая Доба до конца дней его.

Если люди не могли закончить войну, она приканчивала их.

На краю зеленеющего оврага, так вот, на краю, за мгновение до гибели, Раппопорт увидел младшего сына Леву на пожаре – он держится за Добу, на кончике носа содрана кожа, курчавый и любимый. Такой любимый, что пуля, вошедшая в Раппопорта, не причинила ему боли.

2.

Ленинград стыл сквозняками весны 41-го, и, кто боялся одиночества, влюблялись. Леву Раппопорта привела к себе в общежитие черноволосая Нелли Буксбаум.

Комната бредила музыкой дождя. На разбросанных одеждах они любили друг друга. Сияла ночь в ее близких глазах и громкий шепот ее пах сиренью. Она была в нем, и он был в ней.

Реплики города крепли с рассветом.

Лева держал в своих ладонях лицо Нелли и чувствовал жилки на ее висках. Они могли бы полвека любить друг друга.

– Когда я вернусь…

Последняя ложь.

Война писала сценарий короче.

Он отправлен был на фронт. Блокадный город не помнил нежность.

Родильный дом 42-го, разбомбленный, кричащий и схваченный огнем, превратился в дом, который нечаянно свалился на солнце.

Нелли умерла в родах безымянного сына. Имя новорожденному успел прислать до своей гибели с фронта Лева: «Назовите его Илья Раппопорт».

Он сделал все, что мог.

Дети взрослели по числу снежных заносов. Когда вьюга полночная глохла в стороне, когда сироты сидели напротив печи и валежник свистал в огне, и детских теней громады лежали на красном полу, все в ожиданье – вот-вот треснет смоляной сук ели…

Снег долго-долго прятал лед Невы, как прячут за пазухой деньги. Но весна надышала струи подо льдом, соскоблила с зари облака.

Он плакал. Это бывало, когда у кого-то из детей обнаруживалась родня. Будь у него мама, он не стал бы ее огорчать.

В детском доме не говорили о любви, эта зона сгущала несчастья.

3.

«Дело врачей» отделило среди подростков «других». Илье дали приставку «еврей». Его так упорно называли «евреем», что видя в зеркале долговязого с курчавой головой пацана, он поверил: я – еврей.

Ну, это как «я вор». И только когда Илья играл на бог весть кому принадлежащем контрабасе, когда свет прожектора падал на контрабас, а звуки виделись из темноты, он был любим. Зимой 56-го он и Толя Кутузов – флейтист от Бога. У музыкального училища не было общежития, парни жили на скотобойне – загонщики молодняка. Моцарт в цехе освежеванной скотины. Зато легко из детдома идти в армию.

Илья охранял сухумский маяк, которому никто не угрожал. Из точного оружия была его женилка, но о достоинстве своей женилки он не догадывался пока не встретил ту, которая шла по урезу воды. Он возвращался в часть после концерта с контрабасом переполненный музыкой и сантиментами. Луна обещала прилив, а выброшенный на берег деревянный лежак был оправданием праздничного города. После долгого поцелуя он сказал.

– Ты очень красивая, Света, – сказал Илья.

– Я знаю, – сказала Света.

Она привлекла его к себе так, что он почувствовал ее.

– Илья, не хочешь ли ты?…

Каждое такое свидание стоило ему сутки на гауптвахте. Иногда – трое суток, другой раз его затоваривали от концерта до концерта. Зато она родила Николая и Галю.

Илья подвел черту под сиротством.

Утро в Сухуми открывали петухи и минареты, будто соревновались.

Через дырку в заборе просунул голову Николай.

– А где Гога? Та-амар!!!

В ответ колыхнулся розовый абажур – такая круглая была Тамар.

– Гога дрыхнет без задних ног. Зачем ты его ухайдокал вчера?

– Это море. Мы на камни лазили.

– Вы же исраелиты, а не дикие козы.

– А когда Гога выйдет?

– Нино, если ты Гогу опять потащишь на камни…

И в это время вышел в короткой рубашке – свободно гуляла пиписька – Гога.

– Нино!

– Гога!

Загигикали, словно уже летят в воду. Такие дела. Тамар переливалась гневом, удивлением и радостью. То есть всеми цветами радуги. Мальчики забрались на абрикос, они для Тамар недосягаемы. О, Тамар! Она жила в царизме, в коммунизме, в эвакуации. И всегда была такая толстая и такая добрая. Эти мальчики, видать, последние ее мальчики, поэтому она любила их как никогда никого. Ради них она отдала бы жизнь свою. Жила в ожидании вот такого утра, оно повторялось из года в год.

4.

Николай в восемнадцать лет помогал Илье строить дом их и познавал себя через слова.

Дом и сад – вот о чем мечтал Илья Раппопорт и этой мечтой вдохновлял Светлану и детей своих.

Его за это любили другие.

Николай упрощал слова в стихах. Каменотес слов. Гога, Николай и Нино за столиками кафе «Парус» пили розовую как марганцовку, едкую и вонючую чачу. Под ними шлепали тяжелые волны о ржавые сваи.

– У нас есть мясо по-абхазски, шашлык по-грузински, – улыбнулась Аида, сухумская армянка. – Если хотите, есть русское пиво.

В двадцати метрах от уреза воды переваливался на волнах рыболовецкий баркас.

– Нино! Нино! – звали оттуда.

Лунной ночью весенней травой дышали они, он вдыхал молодое женское тело, покрытое золотым пушком, пахнущее ландышем.

Николай влюбился в голос Нино. Все ее хотели. Но она впустила Николая в себя. Так что она должна была забеременеть, но ему не довелось услышать от нее об этом. Его забирали усмирять чеченцев, то есть рыть окопы вокруг Грозного, а может быть, свою могилу.

На чеченской войне главное дело Николая – помнить о смерти. Пока Николай помнит о смерти, он остается живым. На этой войне тщательно взвешивали не то, что каждый шаг, но даже каждое слово. Чеченская война – это шатание между злом и бедствием.

За сотни километров от той бойни потел Сухум и пахли розами женщины. Штаю Ардзинбы изготовлял наклейки на дома других, чтобы Сухум им стал могилой. В ночь факелов наклейки с трудом держались на косяках ворот. Абхазы вприпрыжку бегали с винтовками по дворам, но не стреляли. Следом грузины сбрасывали бомбы, но не попадали. Дома с наклейками загорелись с зарей. Раппопорты бежали – так Лот бежал из Содома. А старая Тамар – как она могла уйти? Она родилась и состарилась здесь – сгорела заживо.

Беженцев принял Краснодар. Барак, где комната досталась Раппопортам, был с козой на крыше.

– Дурная примета. – сказала Светлана.

Но Раппопорт и пальцем не пошевелил. Он теперь играл на контрабасе в сохнутовском ульпане. С ним случилось то, что случалось теперь со многими. Пространство отторгало их. И гонимые освятили время. Время для них дышало свободой и смыслом.

Слово «алия» вобрало в себя Раппопорта со всеми его потрохами. Он влюбился в близкое будущее. Это как встреча в дороге – любовь без оглядки. И главное – выбор сделан. Не по воле рожден человек и не по воле умирает он, но по своей воле живет. Алия давала надежду. Илья играл на контрабасе, а Галя с Николаем переписывали слова.

Потерять – лэабэд

Прошлое – авар

Кто пришел? – Ми ба?

Я – ани

Ты – ата

Ну, разве что Светлана тем временем, гадала в Комитете беженцев: кому какой достанется участок под дом и сад. Она была неутомима, как сошедшие с ума. Еще не остыл пепел сожженного абхазами дома в Сухум, а она уже готова закладывать фундамент в Краснодаре между кладбищем в степи и тюрьмой, страдающей туберкулезом.

5.

По краснодарским степям в ту весну гулял призыв сионизма.

У Ильи нездоровый блеск в глазах. Как лунатик, шагал он с транзистором, прижатым к щеке, в ушах звенел «Голос Израиля». Он сравнивал Черное море со Средиземным и Черное выглядело помойкой.

Раппопорты просились из России.

– В Израиле мы заработаем деньги, – сказал Илья жене своей Светлане.

Это звучало как разводное письмо. Утро. Три градуса выше нуля. Продрогшие деревья. Весна. Ветер сдувал с аэродрома пыль, пустынно было и безгласо, и расставание граничило с утратой смысла происходящего. Гнездо евреев и бомжей перед разлетом.

Жара и ослепительность Израиля для северной души морока.

Там-та-ра-ра-ра-там! Тара-рам-там!

И запрыгали холмы, как овцы.

Страна без сна. Беззаботные толпы сновали по набережным Тель-Авива, митинговали леваки на перекрестках улиц, танцевали марокканцы на площадях с «узи» за плечами. Цицит не в моде по сравнению с «узи».

Мы всегда умели окружать себя проволокой и врагами, – сказал сосед Раппопортов ватик Сеня Самарский. Он был в Москве «сиротой алии», здесь – профессиональный голодовщик. Платите – голодаю. Честняга, сбросил с костей своих все.

– Мы в том же небе, слава Богу. Соприкоснешься с вещью, не прикрепляйся близко к ней. Искушение… – философствовал он за пивом.

На складе металлолома им разрешили жить, работать сторожами и сваривать ограды.

– На Дизингофе мне стыдно, что я нищий русский, но когда я сижу здесь, у себя…

Приходили старики из Бейт-авот. В этом металлоломном кафе Николай читал стихи.

 
Небрит и колюч,
Я неспроста оставил в двери ключ.
 

– Хищная рифма! – выкрик.

Николай обустроился в голубятне с видом на хасидскую ешиву, где радиоголоса сторожевых собак разыгрывали переклички. Тель-Авив прел во влажной духоте.

В субботу Илья не играл на контрабасе. Люди с пейсами запрещали себе и другим играть в выходные. Но, как и тысячу лет назад, в их власти лишь придорожные камни и музыканты.

Иногда отношение человека с новым местом рождает безумие.

6.

Николай мог бы в Сухуми рыбачить и писать стихи, но случилась война. В Израиле его снайперский глаз рано или поздно приведет его в десантники, когда на складе кончится металл.

Он обрастал друзьями и любовью. Русская любовь отверженных. Потому что чужая страна – всегда метафора своей.

Слова влетали в голубятню продрогшие и настороженные, припорошенные расставанием.

 
Легко проснуться и прозреть,
Словесный сор из сердца вытрясть.
 

Базарные окрики «Шекель! Шекель!! Шекель!!!» будили голодных спозаранку. Из голубятни видны редкие деревья и плоские крыши – ужимки наспех выстроенного города.

Когда разгулялось и утро собралось с духом, Николай подписал контракт с цахалом.

Последний тест на озере Кинерет – антитеррор. Антитеррор – это убить другого.

– Брод, Пауков, Раппопорт, Иванов и Богомольный! Равняйсь! Кто мочится во сне, признавайся сразу, – сказал на иврите лейтенант Пинхасов. – Вопросы есть?

Они валились с ног от беготни туда-сюда. В первую ночь на блокпосту снился вчерашний день.

Днем Пинхасов учил стрелять из «узи» Иванова.

Рота на защите израильской границы.

– Будем бить «духов», – сказал Вася Пауков, рыжий штангист легчайшего веса.

Холмы Ливана синели на горизонте, как на плохом телеэкране. Хотелось сродниться с землей и зарыться в нее от солнца и неизвестности.

– Раби, – обратился к лейтенанту Брод, – у Иванова очки упали.

– Лейтенант, – спокойно поправил лейтенант.

– Раби, он очкарик.

Брод будто издевался над лейтенантом.

– Как ему не стыдно, – серьезно сказал лейтенант. – Есть две постыдные вещи: мочиться под себя и носить очки.

Минута молчаливого размышления над каменистым полем и заросшими холмами.

Минные поля ограждали себя от кровных братьев, ибо надоело Земле глотать кровь. В лесу растяжки между деревьями заросли паутиной и теперь земля ненавидела человека.

И когда никто не хотел умирать, пришла музыка хезболлах. Не фонограмма пуль, не какая-то симфоническая фанера, но ухнул гранатомет. Лейтенанту Пинхасову оторвало ногу по колено. Его и Брода отбросило на камни, кровью истекал Пинхасов. Автоматные пули и разрывы гранат приговорили израильтян и палестинцев к этой музыке смерти.

– Прикрою, – выдохнул Николай.

Это в нем заговорил сухумский футбол, Тамар, мать, отец, сестра. И все разом кричали. Кричал Тель-Авивский базар.

– Хацилим! Бананот! Тапуа!

– Гахаяль хазэ нэхэраг! (Этот солдат погиб).

– Говори по-русски.

– Он прикрывал раненых и погиб.

– Есть документ, что мать его еврейка?

– Хамисмахим ло нимцеу. Таазор ли бэвакаша. (Документ не был найден. Помоги, пожалуйста).

– Закон запрещает хоронить нееврея на еврейском кладбище.

– А погибать нееврею за еврейскую землю?

– Лама ата омэр ли эт зэ? (Зачем ты мне это говоришь)?

– Мамзер! (Вот гад)!

– Вуз-вуз![1]1
  Так дразнят ашкеназских евреев.


[Закрыть]

На Рош-А-Шана сионист из Америки для Ильи и Гали Раппопортов купил номер в отеле с видом на море.

– Это ваш дом в Израиле. Живите до ста двадцати. Это в память о герое Израиля Николае.

7.

Но им нужно было доставить тело Раппопорта в Краснодар, где его ожидали Светлана и могила.

На черном мраморе высечен крест.

Каждый день, во все времена года на рассвете сошедшая с ума несчастная Светлана, Илья и Галя приходили на могилу Николая.

По вечерам Галя учила английский.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю