Текст книги "Хлеба и зрелищ"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Берт сидел совершенно неподвижно. Не слышно было даже его дыхания. На экране мучительно мелькали спирали и полосы, а сквозь них пробивались яркие пятна света; потом появились буквы, они причудливо изгибались и вдруг так сморщились, словно кто-то с силой сжал их в кулаке; потом буквы начали шататься, клониться книзу и внезапно разогнувшись, потянулись вверх. Раздался свист, что-то щелкнуло, и мы услышали голос диктора, угрожающий голос, который грозно приветствовал нас. Последний решающий старт был дан; телекомментатор подробно описывал все, что происходило на стадионе.
– Как вы видите… – постоянно повторял он, но мы ничего не видели, пока на экране неожиданно не появилось изображение. И тут Карла закричала:
– Крысолов из Гаммельна!
Действительно, на экране замелькал высокий человек, за которым, не отставая, мчалась следом целая стая крыс; казалось, они вели какой-то диковинный хоровод. Крысолов и его свита описали широкую дугу, и телекомментатор возвестил:
– Шилвази ведет бег.
Деревянно подергивающийся, мелькающий крысолов завершил круг, а за ним так же весело, как и прежде, промчался хоровод маленьких фигурок. Дорн шел четвертым. Как сообщил комментатор, он прочно занимал четвертое место. И когда он произнес эти слова, нам показалось, что мы узнали Дорна, увидели, как он резво прошмыгнул по экрану.
– Дорн хорошо идет, – сказала Карла. – Если он удержит четвертое место, для нас это будет большой успех. А ты как считаешь, Берт?
Берт помолчал немного, потом сказал:
– У Дорна ничего не получится. Не может получиться.
Но Карла не унималась.
– Как-никак, он вышел в финал, – заметила она с иронией. – Надо пожелать ему ни пуха ни пера. Если мы будем болеть за него и если ему улыбнется счастье, он, может быть, завоюет медаль. По-моему, следить за бегом необычайно увлекательно. Я даже не предполагала, что это так увлекательно.
– Дорн не завоюет медаль, – сказал Берт, не шелохнувшись. – Такой темп ему не выдержать.
В темноте Карла дотронулась до моей руки, как бы давая понять этим коротким незаметным жестом, что она думает о Берте. И я сразу все понял. Дорн… Дорн… Нет, он и впрямь не выдержал. Телекомментатор неожиданно отрекся от Дорна, подробно поведал, как тот начал отставать. Дорн шел уже пятым, а потом только шестым. Он пришел к финишу шестым и высоко поднял руку, словно именно он был единственным победителем. Дорну Олимпийские игры безусловно принесли успех. Никто не предполагал, что он займет шестое место в финальном забеге. Карла захлопала в ладоши, закричала:
– Дорн! Дорн!
А когда Берт молча поднялся и открыл дверь, Карла быстро подскочила к нему и, глядя на него с насмешливой нежностью, сказала:
– Ну, а ты, Берт? Что ты скажешь о беге Дорна?
– Ничего, – ответил Берт.
– Дорн явно добился успеха, – сказала Карла.
– Это мы уже знаем, а теперь пропусти меня.
Карла стояла перед Бертом. Улыбаясь, она отошла немного в сторону, дала ему пройти к двери.
– Ты уже уходишь? – спросила она вполголоса. – Разве мы не пойдем на праздник?
– Не испытываю желания, – отрезал Берт.
Берт ушел, и Карла, глядя ему вслед с обычным выражением несколько сонного презрения, захлопнула дверь, вернулась и села рядом со мной; мы закурили и допили ликер. Сидя на полу, мы сплели пальцы и пристально поглядели друг другу в глаза. Никогда не забуду, как Карла вдруг заговорила:
– Я начинаю пугаться. И, как ни странно, из-за тебя. Пока мы были вместе с Бертом, я ни разу не спросила, почему мне все так безразлично. Мне даже не хотелось понять его. Я не прилагала ни малейших усилий, чтобы выведать, какой же он на самом деле. И я никогда не спрашиваю себя: неужели все кончено? Понимаешь? О тебе я знаю ровно столько же, сколько о Берте. Но он меня совершенно… Как бы это выразиться?.. Он меня совершенно не занимает. Может быть, я знала лучше, чем он, чего мы хотим друг от друга. Все, что я для него сделала, я сделала лишь потому, что знала это. Неужели алкоголь вызывает у человека такие мысли? Непостижимо, почему он меня никогда по-настоящему не занимал. Не занимал даже перед этим дурацким судом чести, когда я ради него говорила с Уве. Ты это можешь понять? Я – отказываюсь. – Одним рывком Карла поднялась и протянула мне руку, чтобы помочь встать. – А теперь пошли на праздник!
Вечер выдался мягкий, хотя небо было все в грозовых тучах; на веранде ресторана и на дорожке, ведущей к клубному бассейну, горели разноцветные фонарики. Когда мы явились на праздник, как раз начались танцы. К нам подошел Матерн. У него было разгоряченное лицо, серебристые волосы, белый смокинг. Позже он влез на стул и сообщил об успехе Дорна:
– Наш соклубник занял в финальном забеге шестое место. Его победа – наша победа! Итак, я пью за него…
Никто не спросил нас о Берте, ни Писториус, ни Кинцельман, тренер Берта. И я подумал… Впрочем, нет, у меня не было времени думать, ибо Карла неотступно следовала за мной. Она танцевала молча, с какой-то трогательной ленью… А когда Карла поднимала лицо, обнимая меня за шею своей красивой худой рукой, ее черты выражали то же, что и обычно тайную скуку… На Карле было тонкое платье, обтягивающее ее узкие бедра и худую твердую спину. Не знаю почему, но я вдруг почувствовал к ней жалость…
Горели фонарики – целые гирлянды колеблющихся маленьких лун, ночные светила, прикрепленные к длинным веревкам. Сплетя пальцы, мы шли под этими лунами к бассейну, где гости купались в темноте. У края бассейна мы постояли некоторое время, любуясь тем, как в воде качаются отражения бумажных лун. До нас долетали брызги. А потом кто-то из пловцов крикнул:
– Идите сюда, здесь чудесно!
Карла дернула молнию, подняла руки и устало потянулась; платье соскользнуло вниз и легло вокруг ее ног кольцом. Она сделала несколько шажков и переступила через это кольцо; стянула чулки, сбросила пояс и, не глядя на меня, пошла к лесенке… Вода была слишком теплая, она почти не освежала. Я встал у каната, который отделял глубокую часть бассейна от детского бассейна, и начал вглядываться в мерцающую от фонариков поверхность воды, стараясь обнаружить Карлу. Как вдруг перед моими глазами мелькнули чьи-то руки и обняли меня сзади. Я быстро обернулся. Карла опустила руки и тут же поплыла. Она была очень хорошей пловчихой.
Мы плавали на середине бассейна, и Карла рассказывала, что она целый семестр училась на медицинском факультете.
Зачем она мне это рассказывала? Потом спросила, не хотел бы и я заняться медициной? Но я не собирался заниматься медициной, эта наука меня никогда не прельщала. Карла начал вспоминать занятия в анатомическом театре.
За ее болтливостью что-то скрывалось. Возможно, неуверенность в себе. Потом я стоял у края бассейна и смотрел, как она подплывала ко мне, делая короткие движения, – она плыла кролем. Карла подплывала ко мне так уверенно, словно ждала, что я вот-вот подхвачу ее. И я подхватил ее, обнял за плечи и притянул к себе. Я тянул ее до тех пор, пока она не оказалась совсем рядом, испуганная и счастливая. Мы стояли по плечи в воде, в тени, отбрасываемой краем бассейна. Не знаю, долго ли мы так стояли. На ее мокрых, худых плечах плясали отблески огней, дрожавших в воде. Никогда не забуду ее мокрое лицо, узкие бедра. Мы стояли и стояли, не произнося ни слова. А потом молча подошли к лесенке и оделись. Торопливо натянули сухую одежду прямо на мокрую. И при этом ни один из нас не сказал ни слова; в полном молчании мы пошли назад, сами не зная, куда идем. У финской бани мы остановились. Дверь оказалась заперта, и мы полезли внутрь через окно, вдыхая пряный запах дерева… Ощупью пробрались мимо угловой печки, выложенной из кирпича. По выскобленному решетчатому настилу прошли в комнату с двумя деревянными топчанами для массажа. Как-то раз Берт назвал их досками, где «месят тесто». Мы сели на топчан, который стоял в середине комнаты, закурили, но после нескольких затяжек Карла погасила сигарету о край топчана… За окном слышались голоса людей, которые шли от бассейна, из клуба доносилась музыка, веселый гомон. Мы прислушивались к голосам, прислушивались к музыке, время от времени обменивались долгими вопрошающими взглядами, но по-прежнему молчали… Как сейчас, помню ее близость, невольное ожидание чего-то и этот пряный запах дерева… Внезапно Карла поднялась, я услышал у себя за спиной тихий шелест, и когда я повернулся, она лежала на деревянном топчане. Она лежала ничком, подперев лицо руками. Я погладил ее худую твердую спину там, где она соединялась с чуть выступающими ребрами. Она лежала совершенно неподвижно, и ее распростертое тело излучало ту спокойную готовность, какую всегда излучает человеческое тело в темноте. Потом она повернулась на спину, подложив руку под затылок.
– Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, – сказала она. – Но об этом можешь не думать. Наверное, все уже кончилось. Впрочем, я боюсь, что ничего даже не начиналось.
Но я знал, слышал по ее голосу, что ничего не кончилось и что она все время будет думать о нем. Это стремление все забыть мне знакомо. Никогда человек так охотно не обманывает себя, как в тех случаях, когда он совершенно свободен или совершенно лишен свободы. Подчинившись желанию, которое в данный момент кажется неодолимым, он готов поставить крест на всем остальном… Карла приподнялась, и я впервые прервал молчание.
– Только сейчас с ним будет по-настоящему интересно. До тех пор, пока человек поднимается вверх, идет в гору, все, так сказать, протекает нормально. Поэтому другим с ним неинтересно. Восхождение человека всегда оставляло меня равнодушным. Но теперь у него появился первый шрам, теперь он почувствовал свою уязвимость, понял, что почва может уйти у него из-под ног. Только теперь им стоит заняться.
…Что случилось с Бертом? Неужели он замедлил бег? Или Муссо, крутобедрый загорелый Муссо, уже вошел в свой предстартовый рывок? Преимущество Берта уменьшилось; при каждом шаге пряди его пепельных волос поднимаются и опадают, его обострившиеся черты выражают страх. Осталось еще четыре круга. Четыре круга, в которых таится так много: и поражение, и победа. С каким временем идет Берт? Не может быть! Это самое лучшее промежуточное время, какого он добился за всю свою спортивную карьеру! Когда же, когда же он поплатится за свое безумие?..
Берт, Муссо, Хельстрём и Сибон. В такой последовательности они входят в поворот. Первая четверка! Один из этих четверых будет победителем. Оприс уже не имеет шансов, два датских спортсмена тоже не имеют шансов. Тем не менее они не сходят с дорожки, продолжают борьбу… Опять этот старый дурацкий биплан с развевающимся на ветру рекламным полотнищем. «Почему те, кто курят трубку, имеют успех?» Полотнище надувается от ветра, ветер полощет его, заносит в сторону. Где тень от биплана? Бегуны уже миновали ее. Наконец и Оприс входит в поворот. Видно, что он перетренирован… И вдруг я вспоминаю историю одного старичка спортсмена. Как его имя? Кажется, Дэкин или что-то в этом роде. Всю жизнь Дэкин тренировался, каждую ночь засыпал с мыслью о беге и о победе. Не давал себе передышки. А когда Дэкин ушел из спорта, он разжирел, сердце отказывалось служить. Врачи не могли придумать ничего лучшего, как погнать этого дедулю на гаревую дорожку. Там старик сбавил лишний жир, сердце перестало бунтовать. Может быть, он умрет на бегу; может быть, смерть сделает рывок, чтобы нагнать старину Дэкина. Конечно, придет день, когда смерть его настигнет, как она настигла хитрого самаркандского купца в легенде о самой быстрой смерти… Теперь у Оприса уже нет шансов на победу. Он должен был держаться группы лидеров, тянуться за ними, обеспечить себе позиции для последнего рывка. Первым придет Хельстрём, Хельстрём или Сибон. Если спортсмены выдержат заданный темп, сегодня будет поставлен новый рекорд. И этим рекордом они будут обязаны Берту. Неужели Берт добровольно принес себя в жертву? Знает ли он, знал ли он с самого начала, что неизбежно потерпит поражение? Задумал ли он заранее сделать это поражение доблестным? Собрался ли он заранее принести себя в жертву?
О боже, весь стадион болеет за него! Берт приближается, и ни один зритель не может усидеть на месте. Трибуны кричат, аплодируют, машут руками; люди перевешиваются через барьеры, лица у них напряженные. Они с нетерпением ждут его победы! Каждый хочет помочь ему прийти первым. Каждый готов отдать все, чтобы приблизить эту минуту.
– Бух-нер! Бух-нер! Бух-нер! – Весь стадион, как один человек, скандирует его имя.
Какая-то женщина рядом со мной не издает ни звука. Только губы ее шевелятся, она беззвучно повторяет:
– Бух-нер! Бух-нер!
Сибон все еще идет позади Хельстрёма! Какое поразительное спокойствие, какая выдержка! Сколько раз он, наверное, преодолевал искушение вырваться вперед и обойти Хельстрёма! Уже дважды Сибон хотел бросить бег, но боссы его клуба сумели это предотвратить. Мировой спорт не потерял Сибона. Сибон – хитрец, земляки называют его «Лисицей гаревой дорожки». Спурт у него даже лучше, чем у Хельстрёма, и на последних метрах он еще может преподнести нам не один сюрприз. На Олимпийских играх Сибон завоевал серебряную медаль. Сибон – курящий. Каждый день он выкуривает в среднем пять сигарет. Вначале тренеры, а главное, боссы относились к этому факту с величайшим неодобрением. Но им пришлось смириться, в конце концов они успокоились. Сибон не пожелал бросить курить ради бега. Как-то раз, когда у него брали интервью, он сказал примерно следующее:
– Нам и так уже приходится совершать нечто неприятное – бегать на соревнованиях. Не вижу, почему мне ради этого надо лишать себя всего приятного, например курения.
Сибон – спортсмен, который сознательно вредит себе, который не желает жертвовать ради бега своими привычками. И все же он побеждает. Тело не подводит Сибона. Быть может, бросив курить, он стал бы величайшим бегуном на свете. Но возможно, его результаты не улучшились бы ни на секунду… Что ни говори, последнее неизвестное – это тело спортсмена.
Ветер гуляет в проволочной сетке у трибун, надувает полотнище плаката. Вместе со спортсменами с одного конца стадиона на другой перемещаются хлопки… Приливы и отливы успеха! Датчане обошли Оприса. Неужели Муссо замедлил темп? Нет, это Берт еще нажал, из последних сил рванулся вперед, чтобы обеспечить себе преимущество на последних кругах. Берт увеличил темп! А ведь сейчас уже наступила минута, когда он должен был бы отстать, когда он должен был бы заплатить за все… Зрителям пора увидеть ясные признаки его поражения… О боже, как это ему удалось? Ноги Берта ударяют о покрытие дорожки, короткие, быстрые удары… Разве в этих ударах не слышится нечто безнадежное? И он уже держится не так прямо, как вначале. Тело его никнет к земле. И голова мотается то вправо, то влево, подбородок далеко выдается вперед, а руки загребают и загребают. В уголках рта пузырится сухая слюна. В его глазах застыл ужас. Берт! Берт! Неужели это я крикнул? Неужели все началось сначала?
Нет, он не должен победить. Он не победит, не должен победить, несмотря на то, что весь стадион болеет за него. Даже в почетной ложе все повскакали с мест; вскочил первый бургомистр, вскочили его гости; они хлопают в ладоши, машут, опять хлопают – Берт вышел на противоположную прямую. А сзади него происходят какие-то пертурбации. Берт вовлек в последний спурт перед финишем и Хельстрёма; Хельстрём нагнал Муссо и медленно обходит его вместе с Сибоном, который не отстает от Хельстрёма ни на шаг. Вот они уже обошли Муссо, и тот махнул рукой, словно ожидал этого… Сибон идет впритык к Хельстрёму, но не в затылок, а чуть наискосок от него. К ним подтягиваются Кнудсен и Кристенсен. Нет, датчанам это не удалось, они не сумели обойти Муссо.
Берт, Хельстрём и Сибон – в такой последовательности они бегут.
А вот и труба фабрики, которая выпускает патентованные средства для похудения; ветер прижимает к крыше фабричный дым. Дым от паровоза. Однажды Сибон оказался совсем близко от черной приближающейся громады паровоза… Тогда он спас ребенка, унес его с рельс. Все газеты писали об этом: «Рекордсмен-спаситель» или «Самый ужасный бег в его жизни». Писали и помещали фотомонтаж: Сибон, паровоз-страшилище, а перед ним белокурый малыш – таких малышей любят гладить по головке крупные государственные деятели. В подтекстовках к монтажу газетчики риторически вопрошали: что стало бы с белокурым малышом, если бы поблизости не оказался бегун-рекордсмен?
Победит ли Сибон в этом забеге? Да, он должен победить. Но пока что бег все еще ведет Берт, и его преимущество растет. Означает ли это, что он уже обеспечил себе победу? Нет, Берт не должен победить. Пусть победит любой из этих спортсменов, только не Берт, только не Берт. Ибо Берт был бы плохим победителем. Он был бы самым недостойным призером за всю историю соревнований. Я против Берта, хотя знаю, что на этом огромном стадионе я единственный, кто желает ему поражения. Может быть, и Tea желает ему поражения. Но нет, когда он пробежал мимо Tea, она начала ему аплодировать. Этот бег сделал ее забывчивой.
Берт не признал бы никакого другого урока, кроме урока поражения. И он не заслужил ничего иного. Между мной и им все кончено. Он это знает, и я это знаю. Изменить уже ничего нельзя. Ничего нельзя изменить, потому что я никогда не забуду ту историю.
…В тот день, когда Дорн вернулся, все мы поехали его встречать: Матерн, правление в полном составе, молодежь нашего спортивного общества. Все мы явились как один, но Дорн не обратил на нас внимания – он искал Берта. А Берт как раз не пришел. Я понимаю, почему он не пришел. Однако потом все это совершенно сгладилось. Берт снова приступил к тренировкам, и Дорн снова стал ему помогать. Дорн помогал Берту войти в форму; каждый вечер они выходили на стадион, вместе тренировались, вместе покидали поле. И со стороны иногда казалось, что Дорн тренируется только для того, чтобы давать темп Берту.
А потом состоялся тот вечерний спортивный праздник. Праздник, который ничего не решал. И тем не менее решил все. Был осенний вечер, сухой и жаркий. Тот праздник венчал летний спортивный сезон. Днем мы с Бертом встретились: ему нужны были деньги, чтобы отдать долги, но я не мог ему помочь, так как еще не получал жалованья. Мы пообедали в столовой на талоны. Потом он торопливо попрощался:
– До вечера, старина. Пожелай мне ни пуха ни пера. Ведь сегодня мой первый старт!
Да, в тот день он впервые вышел на старт после несчастья с ногой. Косые лучи заходящего солнца были еще горячие, флагштоки отбрасывали на землю тонкие тени, а там, где собирались бегуны, ярко горел песок на площадке для прыжков в высоту. Старт был вялый, но Берт и Дорн сразу же захватили инициативу, и на первых порах забег выглядел точно так же, как все другие забеги, в которых участвовала эта неразлучная пара. Ничего, ровно ничего не напоминало о том, что Берту пришлось на долгое время отказаться от спорта. Берт и Дорн попеременно вели бег, поддерживали друг друга. Впрочем, минутами мне казалось, что Дорн нарочно сбавляет темп, не выкладывается целиком только для того, чтобы не отрываться от Берта. Словно кит, который никогда не покидает своего раненого или преследуемого друга, Дорн все время держался рядом с Бертом. А потом настала пора финишировать. До самой трибуны, где я сидел, долетел призыв Дорна.
– Не отставай, Берт!
Я видел, как Дорн рванулся вперед и уверенно обошел Берта. О, с какой уверенностью, с каким превосходством он обошел его! Теперь Дорн бежал по внутренней кромке дорожки. Я видел, как он обернулся и как в ту же секунду, словно от внезапного страшного удара, полетел лицом вниз, молниеносно выставив вперед руки, чтобы смягчить силу падения. Но прежде, чем летящее тело Дорна покинуло дорожку, Берт удлинил шаг, и нога Берта в туфле с шипами опустилась на левую ступню Дорна, нет, не просто опустилась, а намеренно врезалась в эту ступню, словно хотела навеки пригвоздить ее к земле. И тут я увидел, как левая нога Дорна отчаянно дернулась и вытянулась, в то время как тело его, сжавшись, мягко опустилось на землю. Острые шипы впились в ногу Дорна, они разорвали сухожилия, проткнули мякоть стопы; в этот удар Берт вложил всю ту силу, какая была заключена в его удлиненном шаге. Дорн вылетел с гаревой дорожки и упал лицом на траву.
На том вечернем спортивном празднике «Виктории» Берт финишировал первым. После несчастья с Дорном он не прервал бега, Берт продолжал бежать, пока не разорвал ленточку финиша. Только после этого Берт подошел к Дорну. К Дорну, которого он победил раз и навсегда. Да, для Дорна все было кончено. Возможно, никто и впрямь не заметил, как Берт удлинил шаг, чтобы наступить на ногу противника. Все согласились на том, что произошел «прискорбный несчастный случай».
Очевидцы говорили:
– Это ужасно печально, но такая история может случиться с каждым.
Никто ничего не предпринял. Все считали, что для этого нет ни причин, ни доказательств. Просто люди сожалели, что Дорну так не повезло. Они не хотели верить, что несчастье вызвано чьим-то злым умыслом. Спортсмены сочувственно жали руку Дорну. Ведь все понимали, что он уже не вернется в спорт…
Но я-то видел достаточно. Не помню, что я думал, что переживал. Помню только, как я встал и спустился вниз на поле… Тогда я и сам не знал, что сделаю в следующую секунду. Просто я подошел к оживленно беседующей кучке людей на поле и к Берту, который стоял неподалеку, стоял молча, опустив глаза. Я не стал слушать, о чем говорят люди, миновал их и направился прямо к Берту. И Берт, почувствовав, что я подхожу, поднял лицо и посмотрел на меня без всякого удивления. Я долго ждал, долго рассматривал его обострившиеся черты, его лицо, которое оставалось непроницаемым. Взгляд мой, казалось, прошел сквозь него, не ощутив сопротивления. А потом на губах Берта появилась чуть заметная, ничего не выражавшая усмешка. И тут я ударил. Я ударил его ладонью, почти не размахнувшись, даже не очень сильно. В моем ударе чувствовалась усталость. Усталость презрения. Голова Берта слегка качнулась. Вот и все. Берт молча снес этот удар. Все присутствовавшие повернули головы. Но Берт молча снес удар. На всем стадионе один только я заметил, что он удлинил шаг, дабы навеки победить Дорна. И Берт это знал. Он знал также, что наши счеты с ним кончены.
Но Берт не желал сдаваться, хотя понимал, что я поставил на прошлом крест. И все же он не прекращал попыток вернуть те отношения, которые невозможно было вернуть. Помню, что он обрывал мне телефон в редакции. Он хотел что-то объяснить, но объяснять было нечего. И он не обращал внимания на то, что я от него скрывался. Берт продолжал звонить, просил прийти к нему. А по вечерам, когда я шел домой, он иногда ловил меня на улице. Бежал со мной рядом, говорил, говорил… Умолял меня. Но я был глух. В одних и тех же выражениях он описывал несчастье на стадионе. И всегда кончал свою речь ссылкой на Дорна, ссылкой на то, что Дорн объясняет случившееся так же, как и сам Берт.
– Спроси его, старина. Прошу тебя, пойди к Дорну и послушай, что он говорит. Дорн придерживается того же мнения, что и я.
Да, Берт не сдавался. Он ничего не желал признавать, делал вид, что все осталось по-старому. Но в конце концов я заставил его считаться с фактами…
Произошло это на илистом дне пруда. Тогда нас обоих пригласил Писториус. Пригласил понаблюдать за тем, как спускают воду на его пруду и как там производят отлов рыбы. Утро было холодное. Болото и озеро еще не очистились от тумана. Правда, туман был уже летучий, легкий и редкий, как марлевый бинт.
Почему, собственно, Писториус пригласил меня?
В субботу я выехал из города и остановился в гостинице. Весь вечер местные парни проговорили о завтрашней добыче. Мы даже не поднялись в свои номера. Коротали время за грогом и приятной беседой. А потом настало утро, и я двинулся вслед за Писториусом. Он облачился в шнурованые сапоги до колеи и в кожаную куртку, на голову он надел фуражку. По дороге к пруду Писториус разговаривал со своей собакой – коричневой с белыми подпалинами.
А какое небо, какое небо было в то утро! Между черно-синими плотными облаками там и сям виднелось сияние цвета киновари; неподвижные серые пятна чередовались с белыми клочьями, все время стремившимися к западу; на востоке слабо мерцала белесая полынья, а перед ярко-голубой полосой смутно вырисовывался инверсионный след… Вдалеке послышался шум поезда; мы перелезли через колючую проволоку и начали спускаться по мокрому выгону, усеянному мягкими, рыхлыми бугорками свежей земли – под ними тянулись ходы, вырытые кротами. Писториус остановился и показал рукой на поверхность пруда, скрытую в тумане. Кое-где туман уже рассеялся, и на асфальтово-серой воде виднелись черные точки, будто заклепки на стальном листе. Это были неподвижные стаи лысух, диких уток, чомг.
Рабочие уже давно понижали уровень пруда. Большая часть воды ушла, и через весь огромный пруд протянули сети, словно деревянные мостики. Эти сети направляли рыбу в широкую сточную канаву и в глубокие впадины у берега, то есть в те места, где люди «снимали жатву».
У ветхих лодочных сараев на берегу мы увидели местных парней в кожаных фартуках и высоких резиновых сапогах с заплатами. Они сидели на прохудившейся шлюпке и пили чай с ромом. Чай они наливали из большого, черного от копоти котелка, который висел над костром на цепочке. Рядом с костром стояли старые весы и деревянный шест. Я присел на корточки перед украшенным резьбой шестом – символом прудового хозяйства. И вдруг услышал у себя за спиной голос Берта.
Я не знал, что Писториус пригласил его тоже. Берт сидел на одной из перевернутых деревянных лодок, кое-где обитых железными полосами, и не спускал с меня глаз.
Вода в пруде убывала и убывала, вот уже показалось дно – коричневая топь, неровная, слегка волнистая. Дно как бы хранило воспоминание о воде – до самого противоположного берега, поросшего ивами, темнели ямы и лужи. И вдруг птицы взлетели, поднялись все разом, словно передав друг другу таинственный сигнал тревоги. Покружив немного над спущенным прудом, они взмыли ввысь и улетели. Я услышал взмахи крыльев, тихий шелест пролетавшей над нами утиной стаи… И тут к нам подошел Писториус. Он велел Берту и мне заняться сетями по обеим сторонам широкой канавы.
Неужели все это подстроил Берт?
Мы взяли шесты и отошли каждый к своему берегу; на старом деревянном мостике мы встретились, обменялись кивком и сошли на дно пруда. Коричневое, покрытое тиной дно затягивало сапог; прежде чем поставить ногу, приходилось заботливо выбирать место мы тяжело ступали, проваливаясь в вязкий ил, скользили по узкому камышовому поясу; с трудом продвигаясь сквозь камыши, подошли к сетям…
Помню дымок костра, у которого рыбаки сидели на прохудившейся шлюпке, пили чай с ромом и ждали нас. Уголком глаза я наблюдал за Бертом; он шел недалеко от меня; нас разделяла только канава и сеть. И я заметил, что он тоже наблюдает за мной.
Никогда не забуду этот день – оголенное дно пруда, резкие бороздки, проделанные червями, волнистые линии на пологих холмиках; не забуду специфического запаха, запаха гнили, который поднимался с обнаженного дна, затхлый и едкий. Переливчатые донные травы, высыхая на воздухе, теряли свой цвет. Стрельчатые верхушки растений полегли в одну сторону, туда, куда сходила вода. Впадины заполнили черные листья, затянутые илом. Мертвые ветки глубоко завязли в иле. Мы шли по этой печальной голой равнине, попеременно опуская в канаву свои шесты, – наша цель заключалась в том, чтобы подогнать оставшихся рыб к местам «жатвы»… Иногда, когда закругленный наконечник шеста опускался в канаву, подымая брызги воды и ила, какая-нибудь испуганная рыба, заметная только по поднятой ею волне, шарахалась в сторону. И каждый раз мы останавливались и пережидали, пока волна не станет слабее и не схлынет совсем. Сети вяло распластались на дне, в них запутались травы и тонкие, но разлапистые ветки. Время от времени мы вытаскивали из сетей рыбу, которая, пытаясь выбраться из канавы, застревала в ячеях…
Таким образом мы прошли примерно треть пруда, когда я заметил огромную щуку. Впрочем, я не сразу заметил ее; сперва я принял щуку за корягу или, скорее, за кусок потонувшего бревна. Но тут вдруг я увидел глаза рыбы, холодные, невозмутимые глаза, смотревшие на меня в упор. Я остановился и тут же, как по команде, остановился Берт. Тогда я нагнулся над огромной рыбой, которая лежала под сетью на илистом дне. В ее жестких жабрах запуталась веревка. Я подумал было, что рыба уже задохнулась, и протянул руки, чтобы вытащить перекрутившуюся веревку из щучьих жабр. Но в эту секунду рыба от ужаса, а может не от ужаса, а от вековечной неодолимой алчности хищника схватила меня; ряды заостренных зубов с сухим треском впились в мою руку, вгрызлись в нее намертво; туловище щуки при этом не шелохнулось, и она не сделала ни малейшей попытки проглотить то, что схватила; просто она держала добычу с диковинным упорством.
К тому времени мне уже давным-давно заменили металлический крюк деревянным протезом; искусный мастер обточил протез на токарном станке и натянул на него кожаную перчатку. В эту-то кожаную перчатку и впилась щука. Сперва я почувствовал боль; да, сперва я почувствовал самую настоящую боль, которая горячо поднималась все выше и выше по мере того, как зубы щуки, прокусив перчатку, вгрызались в дерево протеза. И только постепенно, глядя в равнодушные рыбьи глаза, я начал понимать, что моя боль – всего лишь обман. Эту странную боль сменило безмерное любопытство. Любопытство и, пожалуй, сострадание. Рыба с такой силой впилась в мою руку, что я вытащил ее из сети. Освобождая рыбу от веревок, в которых она запуталась, я вдруг заметил, что Берт очутился рядом со мной. Краем глаза я видел его бедро и лезвие складного ножа, которым он указывал на голову щуки. Потом я услышал его голос:
– Стой тихо, старина. Я ее сейчас прикончу.
– Нет, ты до нее не дотронешься, – сказал я.
Но Берт не унимался:
– Щука живая. Ее зубы все еще прогрызают твою руку.
– Я их не чувствую, – возразил я. – Хотелось бы мне, чтобы и Дорн в тот раз ничего не почувствовал. Его ты не пощадил. И у тебя ошибки не произошло, как у этой дурацкой щуки.
Берт помолчал немного, потом сказал:
– Неужели ты никак не можешь это преодолеть, старина? Я думал, что здесь, на природе, все станет между нами по-старому. Неужели ты уже забыл, как мы ловили скумбрию? И форель в той речке? Попытайся через это перешагнуть, старина. Спроси Дорна. Он того же мнения, что и я. Это был несчастный случай.








