Текст книги "Дафна"
Автор книги: Жюстин Пикарди
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
Дафна закрыла глаза, на ее плече дремала внучка, а сама она обратилась мыслями к своему отцу, чьи приступы рыданий были для нее непостижимы, когда она была моложе. «Жизнь может быть приятной, если ты молод, но когда тебе пятьдесят, удовольствий остается немного», – часто повторял он, и никто не знал, что вызывало эти внезапные приступы меланхолии, но, наверно, нечто более существенное, чем внезапный ливень или холодный восточный ветер, возможно, память о брате Гае и сестре Сильвии, покинувших этот мир и уснувших вечным сном.
Было ли у Томми что-то общее с ее отцом? Муж слишком много пьет, как это делал и Джеральд, и страдает от весьма похожих непредсказуемых приступов депрессии. «Ужасы», как называл их отец, когда стоял, дрожа и закрывая глаза руками, пока не проходило самое страшное. Томми внешне привлекателен, как и Джеральд, – шести футов ростом, обворожителен и красиво одет, как актер – кумир женщин, – в том, что Томми все еще пользуется у них успехом, нет никакого сомнения. Дафна знала и о любовных интрижках отца – все три его дочери знали, да и жена тоже, как, впрочем, и весь театральный мир Лондона, но, будучи еще подростком, отпускала шуточки по поводу «папочкиной конюшни», где некоторые экземпляры, вроде Герти Лоуренс, были лишь несколькими годами старше ее самой. И мать, если не считать редких вспышек гнева, всегда будто бы мирилась с таким положением вещей, даже если в редких случаях узнавала о романах Джеральда с Герти или еще какой-нибудь хорошенькой молодой актрисой. Теперь Дафне было трудно понять: как могла мать оставаться столь безропотной?
Подобное поведение мужа, несомненно, должно было бы приводить в ярость Мюриел, не только как жену Джеральда, но и как стареющую актрису: каково ей было знать, что он изменяет ей с девчонками вдвое моложе ее? При этом она часто выказывала свое недовольство Дафной (средней дочерью, безмерно опекаемой обоими родителями, любимицей отца), да и отец гневался на нее, когда она стала достаточно взрослой, чтобы иметь поклонников, допрашивал, когда она поздно возвращалась домой, обвинял в недостойном поведении, словно она его каким-то образом предавала. Дафна до сих пор помнила, как он стоял на лестничной площадке Кэннон-Холла и караулил ее: выглядывал из окна, ожидая ее прихода, превращаясь в какого-то ночного монстра с искаженными от гнева чертами лица. «Ты позволила ему поцеловать себя? – шипел он, пока она поднималась по лестнице. – Куда ты дала ему поцеловать себя?»
Непостижимо, думала Дафна, какую ужасную неразбериху создали, переплетясь друг с другом, прошлое и настоящее, а как примирить все это, она не знала. Ее мать была еще жива и жила в Феррисайде, на другой стороне реки, если ехать из Фоуи, вместе с Анджелой (своей любимой дочкой, подумала Дафна, но тут же одернула себя). Мюриел была уже стара и быстро сдавала, наблюдая за приливами и отливами из окна своей спальни, не способная двигаться, заточенная в бывшем некогда местом беззаботного летнего отдыха загородном доме, купленном Джеральдом во времена их процветания. Она представила себе, что едет в Феррисайд, рассказывает все матери и просит совета, как наладить механизм своего брака, просит Мюриел поделиться с нею своими секретами, но знала, что подобного никогда не случится: это немыслимо, некоторые тайны нельзя раскрывать.
А потом пришло еще одно письмо от мистера Симингтона. Дафна тут же опустила его в карман, не желая, чтобы кто-нибудь еще о нем узнал. Конечно, это было нелепо: ведь речь не шла о любовном послании, но Дафне все равно не хотелось ни с кем обсуждать ни его содержание, ни самого мистера Симингтона. Она попыталась представить себе, как он выглядит: он не должен быть намного старше Томми, если допустить, что в двадцатые годы, когда Симингтон вступил в Общество Бронте и стал хранителем музея в доме приходского священника Бронте, он был еще моложавым мужчиной. Она никогда не видела фотографии мистера Симингтона, но ей почему-то казалось, что он похож на дедушку Джорджа, умершего за десять лет до ее рождения, оставив потомкам свои автопортреты. Один из них она повесила в Менабилли, в гостиной, и его лицо казалось ей реальным настолько, будто она и вправду знала его ребенком: красивый бородатый джентльмен, слепой на один глаз, боящийся полностью лишиться зрения, но все же выглядящий более благородным и решительным, чем Джеральд, – человек, которым можно восхищаться, романист и художник. Дафна снова и снова глядела на его портрет, и ее охватывала непреодолимая ностальгия, страстное желание вернуться назад в прошлое, которого она никогда не знала, стремление быть рядом со своим дедом в то время, когда его внуки еще не явились на свет.
Дафна испытывала искушение послать письмо Симингтону с предложением встретиться. Так она могла бы отвлечься от Томми, от череды дней, наполненных невыносимым напряжением, когда временами все казалось хрупким, готовым вот-вот с треском сломаться, но и оставить Томми, не быть рядом с ним она тоже боялась. Она надеялась, что последние недели как-то сблизят их, что ее верность и готовность прощать пробудят нежность в их отношениях. Но он, напротив, как ей казалось, еще больше отдалился от нее, словно в наказание, как в свое время ее отец, когда она возвращалась домой после ночной прогулки с мальчиком, правда, Джеральд не был так молчалив, как Томми; муж никогда не кричал на нее, осыпая истерическими обвинениями.
Иногда ей даже хотелось, чтобы он больше говорил, высказывал ей упреки, тогда она бы по крайней мере знала, что ему известно о ней. А сейчас Дафна не была уверена, насколько он осведомлен: она ни разу не призналась ему в прошлых изменах, а он никогда не спрашивал об этом напрямик. Потрясенная известием о связи Томми со Снежной Королевой, Дафна воображала, как признается мужу, что и сама была неверна ему. Но рассказать Томми эту историю казалось невозможным, настолько она была убога и постыдна. Какими словами сможет она объяснить Томми свое поведение? «Дорогой, когда мы гостили у Паксли в Хертфордшире, твоя часть тогда размещалась поблизости, у меня случился роман с Кристофером…» Нет, такое невозможно было произнести вслух, к тому же, если она станет ворошить прошлое, это не принесет Томми пользу, только один вред, да и когда все произошло: семнадцать лет назад? Ее брак был намного прочнее, неизмеримо важнее любого мимолетного увлечения, и Кристофер Паксли давно для нее ничего не значил, хотя она с годами чувствовала себя все более виноватой перед его женой Пэдди, своей подругой, которую Дафна неоднократно предавала, не задумываясь о последствиях. Она была столь же эгоистична, как и ее отец, а теперь наказана: ее неверность возвратилась к ней бумерангом и преследует ее…
Дафна раздумывала, не написать ли письмо Пэдди, чтобы попросить прощения столько лет спустя, но, когда она села и попыталась это сделать, обнаружила, что не может выразить словами всю меру своей опустошенности, в ее мозгу вертелась только одна фраза: «Я прогнила до основания». И Дафна действительно так себя чувствовала, ей даже пришло в голову, что, может быть, и она, как Ребекка, будет наказана злокачественной опухолью матки; ведь она столь же испорчена, как героиня ее романа, непростительно вероломна, коварна и уродлива, и не только потому, что предала Пэдди. Кто бы стал винить Томми, если бы он, как Максим де Винтер, испытал желание убить свою жену, если бы он сказал о ней, как Максим о Ребекке: «Она просто ненормальна»? У него были бы все основания сказать это, узнай он истинную правду о ее отношениях с Герти, – он бы ужаснулся, почувствовал отвращение…
Впрочем, Дафна и сама не была уверена, в чем заключалась правда: та походила на сон, и в воспоминаниях, и тогда, когда это происходило в действительности: нечто фантастическое, невероятное, игра воображения, хотя иногда ночью, когда она просыпалась из-за того, что видела Герти, ощущала на себе ее руки, сон казался большей реальностью, чем все, ее окружавшее, а Герти более близкой, чем Томми в своей спальне через коридор. Она не могла, конечно, рассказать Томми об этих снах, никому не могла признаться, что значила для нее Герти, не была в состоянии объяснить свою одержимость этой женщиной, одной из любовниц своего отца, последней из его возлюбленных-актрис.
Все это теряло всякий смысл, когда она пыталась разобраться в случившемся: почему Герти, а не она заболела и умерла от злокачественной опухоли пять лет назад, когда ей было всего пятьдесят четыре. И, лежа в темноте, она не могла сомкнуть глаз, в то время как все домочадцы спали, объятая страхом смерти, думая, что сама накликала повторение убийств Ребекки и Рейчел, совершенных ею в своих романах, словно это было единственным способом разрубить узел, как будто Герти – еще одна таинственная, зловещая женщина, которую нужно изгнать из Менабилли, чтобы сохранить мир и неприкосновенность дома. «И все же ты не можешь избавиться от нас, верно?» – прозвучал в ее ушах тихий голос Ребекки, когда Дафна наконец засыпала в предрассветный час и за окнами уже начинало медленно светлеть.
Услышав этот голос, Дафна спросила себя, не сходит ли она с ума. К тому же она никак не могла избавиться от мысли, что виновна в гибели Герти. Эти самообвинения не рассеивались и при свете дня. Факт оставался фактом: она написала «Мою кузину Рейчел», когда проводила почти все свое время с Герти, но стоило книге выйти в свет, как Герти умерла.
Что касается Томми: сделал ли он для себя какие-то выводы, видя ее горе, вызванное смертью Герти? Он, конечно, знал, что они были подругами, но ничего более, хотя, возможно, о чем-то и догадался, когда Дафна уехала с Герти отдохнуть во Флориду, дописав «Мою кузину Рейчел» лишь до половины. Спустя какое-то время Герти прислала в Менабилли письмо, вложив в него снятую ею фотографию обнаженной Дафны, лежащей на постели рядом со скомканной простыней, с надписью на обороте: «Дорогая, когда я вновь смогу одолжить тебя у твоего мужа?» Это было так глупо, так безрассудно, но она оставила эту фотографию на столе в гостиной после завтрака, и Томми взял ее и рассмотрел еще до того, как Дафна успела помешать ему. Он молча прочитал надпись Герти, мускул на его щеке дернулся, и он вышел из комнаты, так ничего и не сказав. Когда дверь за ним закрылась, Дафне хотелось успокоить его: «Ничего страшного, это вполне безобидно», – но потом она решила, что так будет еще хуже – лучше вообще ничего не говорить. Возможно, именно тогда возникшая между ними дистанция превратилась в угрозу для их брака.
Теперь, когда с той поры минуло шесть лет, Дафна начала понимать: надо пытаться объясниться с ним, как-то возместить причиненный ею ущерб, однако ей было трудно найти возможность с ним поговорить. Они редко оставались вдвоем в комнате: стремительно вбегал и выбегал Ките, экспромтом организуя партии в крикет или крокет, и Тод всегда была рядом, предлагая чай, Тесса бегала за детьми и устраивала обеды, а Флавия подолгу сидела с Томми, ведя с ним умиротворяющие беседы. С наступлением ночи Томми, как всегда, уходил в свою спальню, и хотя это было отчасти облегчением для Дафны, она тем не менее понимала: он избегает ее, старается на нее не смотреть и тем более не расположен к разговорам.
И вот однажды, через две с лишним недели после возвращения Томми в Менабилли, она убедилась, что на послеполуденной прогулке никого, кроме них, не будет: все прочие домочадцы уехали в Фоуи смотреть летнюю парусную регату. Небо, как по заказу, было чистым, с моря дул слабый бриз. Деревья слегка колыхались, казалось, что листья танцуют, дрожа. Они медленно шли через лужайки, туда, где открывался любимый ими обоими вид на мыс, и Дафна взяла Томми за руку, сказав, что хочет быть с ним честной.
– Я много размышляла об этом, и, надеюсь, ты сумеешь понять: то, что случилось у меня с Герти, связано с моими чувствами к отцу, а не к тебе…
Если он и понял, то никак не показал это, продолжая смотреть прямо перед собой.
– Ужасно важно, чтобы ты осознал, дорогой, – сказала она, стараясь не запинаться, – хотя это и было сто лет назад, имеет смысл все рассказать тебе теперь: думаю, это было нечто вроде нервного расстройства, ужасной путаницы…
Она остановилась, давая ему время ответить или задать вопрос, но он лишь слепо двигался вперед, выдернув руку, так что ей ничего не оставалось, как продолжать идти дальше.
– Ведь Герти была так похожа на отца – те же веселость, остроумие и обаяние, но при этом грусть в глазах, может быть, именно поэтому они привязались друг к другу, и они оба были как Питер Пэн – из тех людей, что не могут по-настоящему стать взрослыми. И я обожала ее столь же сильно, как папу, ничего не могла с собой поделать, хотя я вовсе не ищу оправданий… То было всего лишь глупое наваждение, а теперь оно прошло, ты должен понять…
Но все, сказанное ею, звучало неубедительно, она не могла привести мысли в порядок, ей не удавалось заставить Томми понять ее, да и как она сумела бы это сделать, если сама себя не понимала? Неудивительно, что он продолжал молчать, словно внезапно лишился дара речи и обездвижел, хотя его руки тряслись, как у старика, а глаза смотрели в землю: он словно не желал глядеть ни на Дафну, ни в сторону мыса.
– Дорогой, не пройти ли нам немного дальше, к берегу моря? – спросила она, не силах вынести его молчание, но он лишь покачал головой.
После этого они никуда не ходили вместе – заведенный прежде обычай совершать прогулки в сторону моря через Счастливую долину, заросшую азалиями и рододендронами, с собакой, следующей за ними по пятам, так и не возобновился. И хотя дни стояли теплые, Томми по-прежнему казался замороженным, словно все еще оставался во власти Снежной Королевы, отдалившись от Дафны, спрятавшись от нее за баррикаду ледяного молчания. Дафна предполагала, что его роман продолжает тоскливо тянуться, как когда-то у нее с Паксли: обманутая жена знает о неверности мужа, но не в силах ничего изменить, все прогнило и пропиталось ядом, – здесь нужен нож хирурга, чтобы удалить эту опухоль без остатка. А когда не осталось ничего чистого и ясного, все кажется неразрешимым, неопределенным, нескончаемым. Если бы речь шла об одной из ее книг, Дафна знала бы, как довести сюжет до финала: она прибегла бы к обострению напряженности, а потом нашла смелую развязку, но здесь конца не видно: этот брак должен длиться и дальше, а она должна научиться терпеть.
Менабилли,
Пар,
Корнуолл
5 сентября 1957
Уважаемый мистер Симингтон!
Извините, что отвечаю на Ваше последнее письмо с опозданием, но у меня было множество гостей, и я пыталась выполнить обязанности сразу жены, матери и бабушки! Но я не забыла о Брэнуэлле и о любезном предложении прислать мне еще что-нибудь из Вашей библиотеки. Оно меня чрезвычайно заинтересовало, потому что, как Вы уже, наверно, догадались, у меня возникла идея написать книгу о Брэнуэлле.
Не будет ли у Вас возможности встретиться со мной в Лондоне в этом месяце? Я могла бы пригласить Вас на обед где-нибудь в Блумсбери. Планирую провести в Лондоне неделю-другую, поработать в читальном зале Британского музея и прочитать там за это время как можно больше рукописей. Одна из главных тайн, которая занимает сейчас мои мысли, – поэзия Эмили.
Я просмотрела многочисленные издания и убедилась, что одни рукописи были составлены из разрозненных листков, проданных американским коллекционерам, другие были получены от Артура Белла Николза, вдовца Шарлотты. Но я не нашла доказательств, что эти источники – определенно труды Эмили, а не ее брата.
Я полагаю, что крайне необходима помощь совершенно беспристрастного специалиста-почерковеда, который мог бы провести разграничения во всем написанном членами семьи Бронте, не имея предвзятого мнения.
Конечно же, мне необходимо собрать достаточно много нового материала о Брэнуэлле, чтобы книга чего-то стоила. И еще так много вопросов, на которые надо найти ответ в ходе моих изысканий. Почему, например, его никогда не посылали в школу? Подозреваю, что у него случались эпилептические припадки в легкой, почти незаметной форме, но у меня пока нет абсолютно никаких свидетельств этого. Кто входил в число его близких друзей, в какой степени испытывал он на себе влияние масонов, если учесть его посещения местной масонской ложи? Мне бы очень хотелось узнать подробности его жизни в семье Робинсонов в Торп-Грин – ведь он прожил там целых два года, а Энн даже больше, но единственное, чем мы располагаем, – слухами о том, что Брэнуэлл был с позором уволен.
А сейчас я должна закончить все эти размышления и отнести это письмо на почту. Надеюсь получить от Вас весточку, а может быть, даже встретиться с Вами в ближайшем будущем. Я заглянула в свои записи и обнаружила, что буду свободна и смогу увидеться с Вами недели через полторы, – если это Вас устроит.
Искренне Ваша,

Глава 8
Ньюлей-Гроув, октябрь 1957
Дни становились все короче, и Симингтону не хватало дыхания: он, кашляя, отпирал свои кладовые или, шурша картотеками, разыскивал нужные книги в полузабытых тайниках. Письма от Дафны Дюморье отсылали Симингтона к его рукописям, но он-то знал, что не следовало возвращаться к ним, ведь ничего там не изменилось.
– Она узнает… – бормотал он себе под нос: ведь Брэнуэлла никак не удавалось извлечь из лабиринта незавершенных рукописей, разрозненных и изуродованных Шортером и Уайзом, да, и Уайзом тоже, не один Шортер предавал Брэнуэлла и Симингтона.
Эта парочка, Шортер и Уайз, наживалась на бедах Брэнуэлла, а настоящим экспертом по части фальсификации был Уайз, конечно же, именно он подделал сначала подпись Шарлотты, а потом и Эмили на рукописях Брэнуэлла и продал их богатым доверчивым коллекционерам, не слишком утруждая себя раздумьями о Брэнуэлле или о ком-то еще, поскольку все его мысли были заняты собой, важной персоной, сумевшей так долго всех дурачить.
Симингтон знал: Дафна ожидала от него какого-то из ряда вон выходящего открытия. Он догадывался: она мечтала доказать, по меньшей мере, что Брэнуэлл приложил руку к созданию «Грозового перевала», а также написал многие из стихотворений, приписываемых Эмили. «Что ж, в добрый час», – подумал Симингтон, но лишь мельком, на самом же деле вовсе не желая ей добиться успеха; он не хотел, чтобы Дафна преуспела там, где он до сих пор терпел неудачу.
Симингтон не ответил на ее последнее письмо, пришедшее уже несколько недель назад; она задавала слишком много вопросов, а уж если кому и писать книгу о Брэнуэлле Бронте, так это ему самому, а не этой романтичной леди, беллетристке, ничего не смыслящей в научных разысканиях. И временем, чтобы писать, он располагал: Беатрис редко бывала дома, вечно заседая на каком-нибудь собрании – Британского легиона [24]24
Организация ветеранов войны, помогает бывшим военнослужащим.
[Закрыть], Женской добровольной службы [25]25
Служба участвовала в противовоздушной обороне в годы Второй мировой войны, в мирные годы помогала населению при стихийных бедствиях.
[Закрыть]или Бригады скорой помощи святого Иоанна [26]26
Благотворительное общество, оказывает первую помощь пострадавшим во время пожаров, организует дежурства в больницах.
[Закрыть].
– Ты сам о себе позаботишься, – говорила она ему на ходу, собираясь отчалить: фетровая шляпа надежно сидит на голове, коричневые туфли начищены, серый саржевый жакет застегнут до самого воротника.
Вот так и тянулось неторопливо одно утро за другим, и никто не вспоминал о Симингтоне, кроме упорной и несокрушимой Беатрис, ему же иногда казалось, что он к исходу дня сжимается, уменьшается в размере.
Он уже жалел, что в порыве первоначального энтузиазма сказал Дафне о подделанных подписях на рукописях Брэнуэлла, но полагал, что ей не удастся продвинуться дальше в своих исследованиях: Уайз мертв, а Симингтон отныне будет держать язык за зубами. Она никогда не узнает о странном разговоре, который случился у него с Уайзом незадолго до смерти старика. Симингтон рассказал ему о своих неприятностях, о письмах юристов, на что Уайз заметил: «Ну вот, теперь они взялись за нас обоих, хотя мы старались все сделать как лучше, не так ли?»
Но зачем ворошить прошлое? Вместо этого Симингтон решил привести в порядок свою коллекцию, пересмотреть систему каталогизации – он должен это сделать, прежде чем предпринимать дальнейшие разыскания для своей книги о Брэнуэлле – шедевре, который только ждет, чтобы в него вдохнули жизнь. Книга в его сознании была совершенна, чего никак нельзя сказать о системе каталогов – они требовали безотлагательного внимания.
Это означало, что Симингтон действительно был очень занят, сроки крайне поджимали – он так и сказал Дугласу, который позвонил однажды по телефону, намереваясь приехать на чай со своим сыном, внуком Симингтона. Другие мальчики уехали в дальние края: Дональд аж в Новую Зеландию, и Симингтон не мог сказать, что сильно по нему скучает. Думая о сыновьях, он испытывал гнев и обиду, жаловался Беатрис, что они не очень-то благодарны за все, что он сделал для них. А ведь Дуглас работал в семейной книжной лавке, пока она не была продана после войны, и теперь трудился переплетчиком в Йорке, так что ему следовало бы понимать, что отец занят важной литературной работой, которая превыше всяких удовольствий.
– Так когда же мне привезти моего малыша на чай? – спросил Дуглас.
– Тебе надо поговорить об этом с мачехой. Она отвечает за все контакты с внешним миром.
Беатрис пыталась взять под свой контроль и многое другое: она заявила, что пора наконец избавиться от его коллекции газет и журналов, брошюр и театральных программ – тысячи и тысячи их хранились в деревянных упаковочных ящиках и картонных коробках, заполнив бывшие спальни мальчиков.
– Нелегко найти покупателя, – сказал он Беатрис.
– Иначе и быть не может, – отозвалась она, – кому нужен этот груз из старых газет? Просто сожги их на задворках сада.
– Беатрис, – сказал он, чувствуя, как кровь приливает к лицу, хотя он старался говорить медленно и отчетливо, чтобы заставить ее понять важность того, о чем шла речь, – нельзя просить меня о таком. Эта коллекция – неотъемлемая часть моей библиографии Бронте. Мне нужно все это пересмотреть, чтобы убедиться, какие новые материалы появились с тех пор. Надеюсь, ты это понимаешь?
– Почему же ты тогда говоришь, что пытаешься продать эту часть архива? – спросила она раздраженно. – Сам себе противоречишь.
– Ты не оставила мне выбора. Загоняешь в угол, вместо того чтобы помогать в моей работе.
– Нет, я тебе помогаю, – сказала она, сузив темные глаза, и сжала челюсти. – Всегда это делала.
Наступила неловкая пауза, оба замолчали. Беатрис перестала делать уборку в его кабинете, и пыль лежала повсюду толстым слоем, медленно наползая из углов, постоянно захватывая новую территорию. Симингтон сумел перетащить несколько упаковочных ящиков из спален в погреб, но разболелась спина, и ему стало трудно таскать тяжести. Если Беатрис замечала, что он морщится от боли, она невозмутимо отворачивалась. По ночам же она спала на другой стороне большой кровати из красного дерева, стараясь оставить между ними как можно больше пространства. Симингтон лежал рядом, задремывая время от времени: ему снились покрытые пятнами, мятые манускрипты, он пытался разгладить их, его рука двигалась, касаясь пожелтевших страниц, но они рассыпались, обращаясь в пыль, его горло, рот, глаза – все было забито пылью.
Иногда в самую рань, еще до рассвета, он спускался в свой кабинет и изучал подписи на рукописях Бронте, надеясь, что сумеет наконец их как следует разглядеть. Теперь Симингтон окончательно убедился: Уайз приписал Шарлотте многие из ранних ангрианских рассказов Брэнуэлла, а несколько его стихотворений – Эмили, может быть, их было и больше, но как доказать это миру, если он не сумел сделать этого раньше? И почему он не потребовал от Уайза признания в фальсификациях, позволив ему умереть? Почему не выжал из него больше подробностей и в основном молчал во время их последней случайной встречи? Симингтон на протяжении многих лет неизменно защищал своего бывшего наставника, от которого ему досталось так много рукописей, вошедших в его коллекцию, словно, выгораживая Уайза, он защищал себя и свою библиотеку. В самые мрачные минуты, когда в доме все спали, его охватывала паника: сердце сильно колотилось, кровь шумела в ушах. Симингтон опасался, что после смерти и бесчестья Уайза наступит конец и его карьере. Он не мог найти новую работу после увольнения из университета Лидса в 1938 году: тогда его враги устроили нелепое дознание, частный трибунал, как они его называли, а на самом деле – ничем не заслуженное судилище. И то была не единственная несправедливость, они следовали одна за другой: так его уволили из библиотеки, учрежденной им же для лорда Бротертона, той самой, что Бротертон завещал университету, где она надежно хранилась бы под попечением Симингтона.
Он сумел, по крайней мере, обеспечить безопасность для самых ценных предметов из коллекции Бротертона – в своем доме, где они оставались и по сей день, спрятанные подальше от грязных пальцев беспечных студентов и неловких рук университетских ученых, наряду с теми рукописями, которые он спас от бестактных любителей из Общества Бронте и музея в доме приходского священника. Конечно, он был вынужден продать десять лет назад часть своей коллекции жадному до новых приобретений американскому университету, правда, и заплатили они не скупясь, согласившись на запрошенную им цену десять тысяч фунтов. Это заставило Беатрис прекратить ворчать на какое-то время. Американцы тогда приняли его всерьез: они вели себя очень уважительно, эти представители университета Рутгерса [27]27
Государственный университет штата Нью-Джерси, основан в 1766 г.
[Закрыть].
И все же у Симингтона возникало неприятное ощущение в животе всякий раз, как он вспоминал о брэнуэлловской «Истории Ангрии», отправившейся через океан в Нью-Джерси. То была одна из самых миниатюрных рукописей Брэнуэлла – девять страниц микроскопического, не поддающегося расшифровке текста. В течение двадцати лет Симингтон неизменно терпел неудачу: текст оставался почти совершенно неразборчивым, несмотря на сотни посвященных ему часов, сосредоточенное его изучение с лупой в руках, испортившее его зрение. Может быть, именно по этой причине он уступил эту рукопись, внезапно ощутив, что хочет освободиться от Ангрии, покинуть ее, но вместо того, чтобы спастись от нее бегством, он прогнал ее как можно дальше от себя, словно остров, который можно отдать на волю волн.
Но и теперь Симингтон не чувствовал себя освобожденным, скорее человеком, понесшим утрату, чьи надежды разрушены. Ведь еще задолго до того, как появилась Дафна с ее личными литературными амбициями, он надеялся доказать, что Брэнуэлл написал значительную часть «Грозового перевала», но не смог найти даже свидетельств того, что рукописи лучших стихов Брэнуэлла были проданы Уайзом с фальсифицированной подписью Эмили на них или что Уайз скопировал подпись Шарлотты на ангрианские рукописи, чтобы продать их по более высокой цене.
Что касается другой рукописи – блокнота стихотворений Эмили, позаимствованного им у этого напыщенного осла сэра Альфреда Лоу (человека, называвшего себя коллекционером, использовавшего свое немалое состояние, чтобы скупить рукописи Бронте там, где это было возможно, предлагая более высокую цену), что ж, Симингтон хранил его в целости и сохранности почти четверть века как подлинный образец для сравнения с почерком Брэнуэлла. Никто не посмел бы обвинить его в краже блокнота со стихами: он просто взял его во временное пользование из коллекции Лоу, чтобы сделать факсимильную копию для издания в «Шекспир-хед», а потом, в 1939 году, Лоу умер. Кому, спрашивается, должен был возвращать блокнот Симингтон после этого?
С тех пор другие коллекционеры так долго искали блокнот Эмили и столь громко оплакивали его потерю, что Симингтон просто не мог признаться, что блокнот у него. Были и другие сложности. Если ему суждено доказывать свою правоту в отношении Брэнуэлла, понадобятся деньги – заплатить за химический анализ чернил и бумаги, чтобы установить, когда и как были подделаны подписи. А если допустить, что он каким-то образом разыщет такие средства и путем научных изысканий будет безоговорочно доказано, что Уайз подделал подписи Шарлотты и Эмили на бумагах Брэнуэлла, с чем тогда останется Симингтон? Ему будет приклеен ярлык владельца библиотеки, приобретенной у мошенника и фальсификатора Уайза, с которым он сотрудничал, – вот что получится, если все это будет сказано и сделано. Нет, так дело не пойдет, совсем не пойдет.
Итак, размышлял Симингтон, то и дело возвращаясь в мыслях к одному и тому же, словно описывал круги, выхода из этого тупика нет – он заперт вместе с оставшимися у него рукописями в созданной им самим темнице, окруженный бумажными призраками и тенями, таящимися в углах его кабинета.








