355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль Мишле » Народ » Текст книги (страница 7)
Народ
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:18

Текст книги "Народ"


Автор книги: Жюль Мишле


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Перед моими глазами, в моем воображении встает безрадостная картина всех наших недугов, обрисованная мною выше. Утверждаю, положив руку па сердце, что из всех этих недугов, как нельзя более реальных, острота которых мною не смягчена, наихудшим, самым тяжелым является недуг, поразивший умы. Я подразумеваю полное незнание людьми друг друга, как людьми дела, так и людьми мысли. Главная причина этого незнания в том, что человек не считает нужным познать другого человека. Всевозможные способы механической взаимной связи избавляют нас от необходимости видеть, что делается в душах других; мы рассматриваем их, как безликие единицы, как источник силы. Мы сами сделались абстрактными человеко-единицами; машинизм лишает нас индивидуальности, самостоятельного бытия; мы явственно ощущаем, как все время значение любого из нас убывает, как мы постепенно превращаемся в нули.

Я много раз наблюдал полное незнание каждым классом остальных, отсутствие всякого желания узнать их.

Как мало, например, мы, люди образованные, знаем о людях из народа, о том, сколько в них хорошего! Мы вменяем им в вину множество недостатков, которые являются почти неизбежным следствием их тяжелого положения: грязную или ветхую одежду, грубость речи и манер, стремление к излишествам в еде и питье после долгого воздержания, мозолистые руки и многое другое. А что сталось бы с нами, не будь их руки такими мозолистыми? Мы замечаем лишь убожество наружности, внешние признаки, а столь часто кроющиеся под ними добрые, чистые, благородные сердца мы не видим…

Люди из народа со своей стороны не подозревают, что слабое тело может быть обиталищем могучего духа. Они насмехаются над сидячим образом жизни ученого; по их мнению, он бездельник, лентяй. Они не имеют понятия о силе духа, о мощи воображения, о том, чего может достичь с помощью выкладок ум, удесятеренный терпением. Всякое отличие, полученное не на войне, кажется им незаслуженным; сколько раз я с улыбкой подмечал их изумление при виде ордена Почетного легиона на груди человека хилого и болезненного…

Да, мы не понимаем друг друга. Им неизвестно могущество знании, упорных размышлении, приводящих к открытиям. А нам неизвестна благотворная сила инстинкта, вдохновения, энергии, порождающих героизм.

В этом и заключается, поверьте, самое большое зло на свете. Мы ненавидим и презираем друг друга лишь оттого, что друг друга не знаем.

Помогут ли тут полумеры? Возможно, они хороши, но необходимо радикальное, общее лечение: нужно исцелить души.

Бедняки думают, что достаточно связать богачей тем или иным законом – и вопрос решен, все пойдет к лучшему. А богачи полагают, что, заставив бедняков соблюдать религиозные обряды, отжившие уже два столетия тому назад, они тем самым укрепят общество. Ненадежные лекарства! Видимо, люди воображают, что различные каноны, политические или религиозные, наделены какой-то таинственной силой, могущей заставить всех повиноваться, между тем как влияние этих канонов зависит от того, находят ли они отклик в сердцах или же нет.

Недуг коренится в душах; пусть исцеляющее лекарство ищут там же! Старые рецепты непригодны. Нужно широко раскрыть и сердца, и объятия… Ведь эти люди – ваши братья, в конце концов! Разве вы забыли об этом?

Я не затрагиваю вопроса, какая форма объединения лучше, – дело не в форме, а в самом принципе. Самые хитроумные формы общения не помогут, если вы к этому общению неспособны.

Кто должен сделать первый шаг: люди мысли, ученые, или же люди инстинкта? Мы, ученые. Препятствия, стоящие перед нами – пустяки: апатия, лень, безразличие. С их же стороны препятствия куда больше: это – их роковое неведение, это – страдания, иссушающие и замыкающие сердца.

Конечно, народ тоже мыслит, часто даже лучше, чем мы. Но все же для него более характерны силы инстинкта; в равной степени это относится и к мышлению, и к деятельности. Простые люди – это люди инстинкта и действия.

Разлад в нашем мире вызван главным образом нелепым противопоставлением ума инстинкту (в этом – отличие нашего века, века машинизма) и презрением, с каким ум относится к способностям инстинкта, воображая, что может обойтись без него.

Следовательно, мне надо объяснить, что такое инстинкт, вдохновение, обосновать их права. Последуйте за мной в моем изыскании. Это обусловлено сюжетом данной книги. Недуги социального строя можно будет постичь и излечить, лишь заглянув во внутренний мир людей, где все отражается, как в зеркале.

Часть вторая
Об освобождении при помощи любви
Природа

Глава I
Инстинкт народа, до сих пор мало изученный

Готовясь начать это большое и нелегкое исследование, я обратил внимание на одно малоутешительное обстоятельство, а именно на то, что вступил на этот путь в полном одиночестве. Я не встречу тут никого, кто мог бы оказать мне поддержку. Один! И все же я храбро пойду вперед, преисполненный надежды.

Писатели из дворян, талантливые аристократы, описывающие нравы высших классов, вспоминали и о народе; с самыми благими намерениями они пытались ввести моду на народ. Покинув гостиные, они вышли на улицу и стали расспрашивать прохожих, где найти народ. Им указали на каторгу, тюрьмы, притоны.

Это недоразумение привело к очень досадным последствиям: эффект оказался прямо противоположным тому, какой они рассчитывали получить. Желая вызвать интерес к народу, они выбрали, описали, изобразили как раз то, что могло лишь оттолкнуть и испугать. «Так вот каков народ! – завопили в один голос испуганные буржуа. – Скорей увеличим штаты полиции, вооружимся, запрем двери, задвинем все засовы!»

Но если вникнуть в суть дела, получилось так, что эти мастера литературы, бывшие прежде всего великими драматургами, описали под именем народа лишь его ограниченную прослойку, людей, жизнь которых, полную всяких невзгод, преступлений и насилий, легко было обрисовать яркими красками, добившись того успеха, каким пользуется все, наводящее ужас.

Криминалисты, экономисты, романисты, описывающие нравы, – все они занимались почти исключительно этой нетипичной прослойкой, этими деклассированными элементами, которые из года в год пугают нас ростом числа преступлений. Этому широко известному «народу» уделяется у нас из-за гласности и медлительности нашего судопроизводства гораздо больше внимания, чем в других европейских странах. Закрытые двери немецких судов, быстрота английского правосудия не дают преступникам, приговоренным к тюремному заключению или к ссылке, никаких шансов прославиться. Англия не выставляет напоказ свои язвы, которых у нее вдвое или втрое больше, чем у Франции. А у нас, наоборот, ни один класс не удостаивается столь широкой гласности.

Странная прослойка, живущая за счет других классов, которые тем не менее питают живой интерес к ней… У нее есть свои газеты, чтобы вести летопись ее «подвигов», излагать ее взгляды, учить ее уму-разуму. У нее есть свои герои, свои знаменитости; их все знают по именам, и время от времени они попадают на скамью подсудимых, дабы рассказать о своих похождениях.

Эта избранная прослойка, почти безраздельно пользующаяся привилегией позировать в качестве народа перед живописателями его нравов, вербуется главным образом среди населения крупных городов; больше всего ее пополняет рабочий класс.

И здесь мнение специалистов по уголовным делам оказалось решающим: с их легкой руки и под их влиянием экономисты стали изучать так называемый народ. Для них народ – это рабочие, в особенности рабочие мануфактур. Такой подход, оправданный в Англии, где две трети всего населения – рабочие, совершенно не годится для Франции, большой сельскохозяйственной страны, где рабочие не составляют и шестой части.[169]169
  Причем фабричные рабочие составляют среди них меньшинство. (Прим. автора.)


[Закрыть]
Хоть их и много, но все же этот класс являются незначительным меньшинством. Те, кто избрал его в качестве натуры, не имеют права подписывать под своими произведениями: «Это народ».

Хорошенько вглядитесь на улицах наших больших городов в развязную и бойкую толпу, так привлекающую наблюдателя, вслушайтесь в ее речь, подберите блестки ее остроумия, подчас столь меткие, и вы увидите то, чего еще никто не замечал: эти люди, иногда неграмотные, тем не менее по-своему очень развиты.

Люди, живущие изо дня в день бок о бок, обязательно развиваются от одного этого общения в результате естественного взаимного влияния. Они влияют друг на друга воспитующим образом, быть может, в дурную сторону, но все же воспитующим. Большой город, где, даже не желая научиться, невольно на каждом шагу что-то узнаешь, где, чтобы обогатить себя знанием нового, достаточно выйти на улицу и поглядеть вокруг, – большой город, знайте, сам по себе является школой. Его жители повинуются отнюдь не инстинктам, не зову природы; это люди с развитым умом, умеющие – худо ли, хорошо ли – и наблюдать, и соображать. Подчас они очень хитры, их изворотливость граничит со злым умыслом. Сразу видно, что это плод далеко зашедшего развития.

Если хотите найти нечто, созданное вопреки природе, вопреки всем инстинктам, свойственным детству, взгляните на противоестественное существо, называемое парижским гаменом.[170]170
  Разве это не замечательное свойство национального характера? Ребенок, брошенный на произвол судьбы, подстрекаемый к дурным поступкам влиянием развращающей среды, сохраняет лучшие качества души, мужество, ум… (Прим. автора.)


[Закрыть]
Еще более противоестествен лондонский мальчишка, это дьявольское отродье, отвратительный подонок, который в двенадцать лет уже спекулирует, ворует, пьет джин и якшается с проститутками.

Вот с кого вы пишете, художники! Вы выискиваете все причудливое, из ряда вон выходящее, уродливое. Какая же разница в наше время между моралистом и карикатуристом?

Некогда к великому Фемистоклу[171]171
  Фемистокл (ок. 525–460 до н. э.) – выдающийся древнегреческий полководец и политический деятель, вдохновитель победы над персами.


[Закрыть]
пришел некий человек и предложил ему новый способ укрепления памяти. Фемистокл с горечью ответил: «Лучше придумай способ забывать!»

Пусть бог ниспошлет мне нынче способ забыть всех выисканных литераторами монстров, выродков, которые бросаются в глаза своей исключительностью и лишь заслоняют подлинный объект моего исследования! С лупой в руке вы роетесь в сточных канавах, выуживаете оттуда всякую мразь, нечистоты и несете их нам, крича: «Ура! Ура! Мы нашли народ!»

Чтобы возбудить интерес к нему, вы изображаете его так, будто он только и знает, что взламывать двери да орудовать отмычкой… К этим красочным описаниям вы добавляете глубокомысленные рассуждения о том, что народ якобы объявил собственности войну и считает, если верить вам, эту войну вполне законной. Поистине, большая беда для народа (сверх всех прочих его бед) иметь таких горе-друзей! Все эти насильственные действия, все эти теории напрасно связывают с народом: он тут не при чем. Народ в своей массе, конечно, не безупречно чист, он не без греха, но стремления, которыми проникнуто подавляющее его большинство, выражаются как раз в противоположном: трудом и бережливостью – словом, самыми честными способами содействовать тому великому делу, благодаря которому наша страна стал сильна: участию всех и каждого во владении собственностью.

Я уже сказал, что чувствуют себя одиноким, и это обескуражило бы меня, если б не вдохновляющие меня вера и надежда. Мне хорошо видно, как слаб я сам и как слабо все, написанное мною раньше; я как будто нахожусь у подножия огромного монумента, который мне надо сдвинуть с места без посторонней помощи. Как он сейчас обезображен, покрыт чуждыми наслоениями, мхом и плесенью, испакощен грязью, оскорблениями прохожих, иссечен дождями! Художникам, сторонникам «искусства для искусства», нравится как раз этот мох, эта плесень… А мне хочется их соскоблить. Знай, идущий мимо художник, что перед тобой не пустячная безделка, это – алтарь!

Мне нужно копать, чтобы обнажить основание этого монумента, мне ясно, что надпись на нем скрыта глубоко внизу, под толщей почвы. У меня нет ни лопаты, ни заступа, ни кирки; ну что ж, обойдусь ногтями.

Быть может, мне посчастливится, как десять лет назад, когда я нашел в Голируде[172]172
  Голируд – древний дворец шотландских королей в Эдинбурге.


[Закрыть]
два любопытнейших памятника. Это было в знаменитой часовне, давно лишившейся кровли. Дождь и туман беспрепятственно проникают внутрь, и все гробницы обросли толстым слоем зеленоватого мха. Я вспомнил о давнишнем союзе.[173]173
  Речь идет о союзе Франции с шотландцами, которым Франция помогала в их борьбе за независимость против Англии. Этот союз сложился еще в XIV в. при Филиппе IV, позднее был скреплен браком Марии Стюарт с Франциском II и просуществовал до XVII в., пока Шотландия не потеряла независимость.


[Закрыть]
которого, к несчастью, больше нет, и был огорчен тем, что ничего не мог прочитать на надгробных плитах старинных друзей Франции. Машинально я соскреб слой мха с одной плиты и прочел надпись, гласившую, что там лежит прах француза, впервые замостившего Эдинбург. Движимый любопытством, я подошел к другому надгробию, на котором был изображен череп. Плита, лежавшая плашмя, была целиком окутана саваном мха. Ногтями, за неимением других орудий, я отскреб слой мха и обнаружил надпись на латинском языке. В конце концов мне удалось разобрать четыре почти стертых слова, полных глубокого значения и заставивших меня погрузиться в думы. Эти слова, несомненно, таили чью-то трагическую судьбу. Вот они: Legibus fidus, non regibus – верный законам, а не королям…[174]174
  Вот полный текст надписи, как я его прочел (вернее, расшифровал, так как она почти стерлась за три столетия, и ее покрывал густой слой мха): «W. Harter. Legibus fidus, non regibus. Januar, 1588». (Прим. автора.)


[Закрыть]

Я веду раскопки до сих пор. Мне хотелось бы докопаться до самой сути вещей. Но памятник, который я стремлюсь отрыть, – не памятник ненависти и гражданской войны. Напротив, мне хочется, спустившись в холодные и бесплодные недра, достичь тех глубин, где вновь ощущается тепло общественной жизни, где хранится клад всеобщего счастья и где заглохший источник любви мог бы снова заструиться для всех.

Глава II
Измененный, но могучий народный инстинкт

Критики ловят меня на слове и прерывают: «На сотне с лишним страниц вы распространялись о болячках общества, о тяготах, сопряженных с тем или иным занятием. Мы терпеливо ждали и надеялись, что, узнав о недугах, узнаем, как их лечить. Мы предполагали, что для искоренения столь реальных, бесспорных, столь подробно описанных зол вы предложите не общие слова, не банальную сентиментальность, не прописные истины, не метафизику, а что-нибудь другое. Предложите определенные реформы, обратитесь с ними в Палату, четко укажите, что надо изменить в каждом отдельном случае. Если же вы собираетесь ограничиться одними сетованиями и мечтаниями, то лучше вернитесь к своему средневековью, которое вы напрасно покинули».

Мне кажется, что в паллиативах недостатка не было. В «Законодательном бюллетене»[175]175
  Законодательный бюллетень – официальный сборник законов и декретов французского правительства, издавался с 1793 г.


[Закрыть]
их около пятидесяти тысяч, к ним ежедневно добавляют новые, однако никакого прогресса я не вижу. Наши врачи-законодатели рассматривают каждый симптом, появляющийся то здесь, то там, как отдельную болезнь и воображают, будто ее можно вылечить с помощью такого-то или такого-то лекарства местного действия. Они не замечают, что все части общества образуют единый организм и в такой же тесной связи находятся все вопросы, касающиеся общества.[176]176
  Вот пример: они не захотели признать, что пенитенциарный вопрос* теснейшим образом связан с вопросами народного образования. Идет ли дело о воспитании человека или о его перевоспитании, о формировании или же о переделке его характера, государство должно обращаться не к каменщику, строящему тюрьму, а к учителю, который будет говорить о религии, морали, патриотизме. Он будет говорить не только от имени бога, но и от имени Франции.
  Я знавал преступника, которого все считали безнадежно опустившимся; он не поддавался влиянию ни религии, ни морали, но чувство патриотизма у него сохранилось. (Прим. автора.)
  * Пенитенциарный вопрос – вопрос о режиме для заключенных в тюрьмах и на каторге, а также вообще вопрос о характере наказаний за преступления.


[Закрыть]

Геродот[177]177
  Геродот (ок. 484–425 до н. э.) – древнегреческий историк, прозванный «отцом истории», оставивший много ценных сведений по античной истории и географии.


[Закрыть]
рассказывает, что когда наука была еще в младенческом возрасте, у египтян имелись отдельные лекари для каждого органа тела: один врачевал нос, другой – уши, третий – живот и так далее. Их нисколько не интересовало, совместимы ли их способы лечения; они пользовали больного порознь, не советуясь друг с другом, и если удавалось излечить тот или иной орган, а больной все-таки умирал, врачу не было дела до этого.

Я, признаться, иного мнения о задачах медицины. Мне кажется, что прежде чем рекомендовать лекарство с целью избавиться от одного из проявлений болезни, полезно выяснить, какой недуг организма вызвал все ее симптомы. Этот недуг, по-моему, – взаимная отчужденность людей, своего рода паралич сердца, влекущий за собой утрату способности к общению. Утрата эта вызывается главным образом ошибочной мыслью, будто люди могут жить разобщенно и совершенно друг в друге не нуждаются. В частности, люди богатые и образованные воображают, будто не имеют никакого отношения к народу, живущему инстинктом, будто их науки вполне достаточно и они не узнают ничего нового от людей действия. Чтобы открыть им глаза, мне пришлось изучить ©опрос о пользе, приносимой деятельностью инстинкта. Этот путь был длинным, неверным, и всякий другой путь завел бы в тупик.

Мое исследование было облегчено тремя факторами. Я был неправ, заявив сначала, что мне никто не помогал.

Во-первых, мне помогли мои наблюдения над нынешней жизнью народа, наблюдения тем более серьезные, что они велись не извне, а как бы изнутри. Сын народа, я жил в его гуще, я знаю его, это я сам. Разве мог я, досконально изучив народ, заблуждаться подобно другим, принимать исключения за правила, уродства за норму?

Во-вторых, мне пошло на пользу то, что я интересовался не столько изменением нравов и недавно появившимися отдельными классами, сколько народам в целом, и это позволило мне без труда связать «его настоящее с его прошлым. Перемены в низших классах происходят гораздо медленнее, чем в высших. Я считаю, что народные массы появились не сразу, не внезапным скачком, славно какое-то возникшее из недр земли огромное, но недолговечное чудище; по-моему, они образовались в результате закономерного исторического процесса. Жизнь не кажется такой таинственной, когда известно ее происхождение, когда мы знаем своих пращуров и предшественников, когда можно проследить эволюцию живого существа, так сказать, задолго до его рождения.

В-третьих, изучая настоящее и прошлое нашего народа, я вижу то общее, что у него есть с другими народами, на какой бы ступени цивилизации или варварства они ни находились. С помощью истории одного из них можно объяснить историю другого, и обратно. На вопрос, заданный об одном народе, отвечает другой народ. Например, вы находите грубым тот или иной обычай наших пиренейских или овернских горцев; я вижу, что он ведет свое происхождение от варваров, и это помогает мне его понять, дать ему правильную оценку, уяснить его значение и место в жизни народа. Многие наши обычаи и нравы, полустершиеся в памяти, необъяснимые и бессмысленные на первый взгляд, оказались, после того как я доискался до их происхождения, остатками мудрости забытого мира… Жалкие, бесформенные остатки! Я не узнавал их, когда они попадались мне, но, движимый каким-то предчувствием, не оставлял на дороге, а на всякий случай подбирал, кладя в полу плаща. Потом, вглядевшись в них, я с душевным трепетом обнаруживал, что собрал не камни, не булыжники, а кости своих предков…[178]178
  Читавшие мою книгу «Происхождение права» («Origines du dr'oit») поймут это. (Прим. автора.)


[Закрыть]

В этой небольшой книге я не могу дать критический обзор современной жизни, сопоставляя настоящее с прошлым, сравнивая различные народы, различные века. Тем не менее такой обзор помог мне проверить и уточнить итоги, полученные посредством наблюдения современных нравов, чтения книг, всевозможных исследований.

«Но разве в самом этом методе не таится опасность? – спросят меня. – Разве такая критика не чересчур смела? Разве нынешний народ хоть чем-нибудь похож на тот, каким он был вначале? Он донельзя прозаичен; разве у него есть хоть что-нибудь общее с теми племенами, которые при всей своей дикости сохраняют близость к поэзии? Мы отнюдь не считаем, будто народные массы бесплодны, лишены творческих сил. Они творят, еще находясь в состоянии дикости или варварства; песни всех первобытных племен свидетельствуют об этом достаточно ярко. Они творят также, когда, преображенные культурой, становятся ближе к высшим классам и сливаются с ними. Но народ, не обладающий ни первобытным даром вдохновения, ни культурой, народ, который нельзя назвать ни цивилизованным, ни диким, так как он находится в промежуточном состоянии, – разве такой народ, и грубый, и низменный, способен к чему-нибудь? Даже у дикарей, от природы не чуждых благородным чувствам и поэзии, наши эмигранты, выходцы именно из этой среды, вызывают отвращение».

Я не отрицаю, что в наше время народ, особенно в городах, находится в состоянии упадка, вырождения физического, а то и морального. Ведь тяжелый труд, то бремя, которое в древности лежало на одних лишь рабах, теперь разделили между свободными людьми из низших классов. На их долю выпали все мерзости рабства, будничная, серая жизнь, нужда. Даже народности, живущие при наиболее благоприятных условиях, например на нашем Юге, столь жизнерадостные и любящие песню, уныло согбены под бременем труда. Самое худшее – то, что под гнетом не только спины, но и души. Бедность, недостаток во всем, страх перед ростовщиками, долговой тюрьмой – какая уж там поэзия?

Народ и сам стал менее поэтичным и в окружающем мире видит меньше поэзии. В этом мире лишь изредка встречаются поэтические черты, которые народ мог бы оценить, редко бросается в глаза что-нибудь красочное, патетическое. Поэзия мира в его гармонии, зачастую имеющей столь сложный характер, что неискушенный глаз не может ее уловить.

Одинокий бедняк чувствует себя слабым, ничтожным в окружении всех этих громадин, этих мощных коллективных сил, увлекающих его за собой, хотя смысл их ему непонятен. У него нет ни следа той гордости, которая была – столь могучим стимулом для индивидуального развития. Его подавляет этот не поддающийся истолкованию мир, кажущийся таким могучим, мудрым и всезнающим. Он принимает все, что исходит из этого ослепительного центра, охотно поступаясь прежними воззрениями. Перед этой мудростью скромная народная муза тушуется, не решается издать ни звука. Мудрость эта так импонирует нашей крестьяночке, что она молчит или же поет с чужого голоса. Вот таким-то манером Беранже, мастер благородной и классической формы, стал певцом народа, завоевал его признание, вытеснил песни, что искони пели в деревне, и даже старинные мелодии, напевавшиеся нашими матросами. Поэты-рабочие нынешней поры подражают стихам Ламартина, отрекаясь от самих себя и слишком часто жертвуя своей самобытностью.

Беда писателей из народа в том, что они отбросили доводы сердца (которыми были сильны) и пустились в умствования, в отвлеченные рассуждения, заимствовав эту манеру у высших классов. Преимущество этих писателей, которое они совсем не ценят, в том, что они не знают общепринятого литературного языка, что над ними не тяготеют, как над нами, избитые штампы, стандартные фразы, которые сами ложатся на бумагу, лишь только мы беремся за перо. Но именно этому завидуют писатели из рабочих, именно эти штампы они стараются, елико возможно, перенять у нас. Чтобы писать, они надевают перчатки, парадный костюм и теряют из-за этого то превосходство, какое дают народу его сильные руки и мощные мускулы, когда он умело пользуется ими.

Ну так что ж? Зачем требовать от людей дела, чтобы они хорошо писали? Истинные творения народного гения – не книги, а смелые поступки, меткие словечки, удачные и остроумные шутки, какие я ежедневно слышу на улице из уст самых обыкновенных людей, вовсе, казалось бы, не обуреваемых вдохновением. Впрочем, если с человека, отталкивающего своей заурядностью, снять старое платье, надеть на него мундир, дать ему саблю, ружье, барабан, развевающееся знамя – вы его не узнаете: это будет совсем другой человек. Куда же девался прежний? Его невозможно найти.

Упадок, вырождение – все это внешнее. Суть остается. У этих людей всегда горит огонь в крови; даже у тех, у кого он как будто совсем уже угас, вы обнаружите искру. У них всегда бурная энергия, беззаветное мужество, они отличаются духовной независимостью… Не зная, что им делать с этой независимостью (ведь на каждом шагу, куда ни глянь – преграды), они зачастую не находят для нее другого применения, как в области пороков, и хвастаются, будто они хуже, чем на самом деле. Англичане поступают как раз наоборот.

Внешние преграды и протестующая против них, бьющая ключом жизнь души… Этот контраст часто приводит к ложно направленным устремлениям, к разладу между словом и делом, который бросается в глаза с первого же взгляда. Этот разлад ведет к тому, что аристократка-Европа любит смешивать французский народ с другими, склонными к фантазерству и жестам вместо дела, как итальянцы, ирландцы, валлийцы и т. д. Но наш народ существенно отличается от них тем, что даже при самых сумасбродных своих выходках, при самых буйных взлетах фантазии и приступах донкихотства (как это любят называть) сохраняет здравый смысл. В моменты наивысшего подъема у него нет-нет да и прорвется спокойное, веское словцо – верное доказательство того, что он не теряет почвы под ногами, не становится жертвой своей восторженности.

Это относится к характеру французов вообще. Что касается собственно народа, то заметим, что инстинкт, преобладающий у него над рассудком, чрезвычайно облегчает его деятельность. Рассудок приступает к действиям, лишь пройдя все этапы обсуждения и споров; зачастую он пробирается сквозь эти дебри так долго, что до дела не доходит вовсе. Наоборот, замысел инстинктивный граничит с действием, он сам по себе – уже почти действие, он является почти одновременно и идеей, и ее осуществлением.

Благодаря этому так называемые низшие классы, которые руководствуются инстинктом, в высшей степени способны развивать энергичную деятельность и всегда готовы к действиям. Мы, образованные люди, разглагольствуем, спорим, всю энергию расточаем на слова Мы ослабляем себя, разбрасываясь из пустой забавы, кидаясь от одной книги к другой или сталкивая их лбами. Мы по пустякам приходим в крайнее возбуждение, бранимся на чем свет стоит, угрожаем, что сию минуту возьмемся за делою. Но, заявив об этом, не делаем ровным счетом ничего и начинаем новые словопрения.

А они не болтают гак много, не надрывают себе горло подобно ученым или старухам. Но когда представляется случай действовать, они сейчас же пользуются им, энергично и без лишнего шума берутся за дело. Чем скупее они на слова, тем решительнее их поступки.

Возьмем арбитрами героев древности или средневековья, спросим их, кто представляет собою истинную аристократию: болтуны или люди дела? Они ответили бы без малейшего колебания: «Люди дела».

Если бы захотели присудить пальму первенства за здравый смысл и рассудительность, то, право, не знаю, в каком классе общества нашелся бы человек умнее старого французского крестьянина. Не говоря уже о практической сметке, он отлично знает людей, догадывается, как надо вести себя в обществе, где он никогда не бывал. У него большой запас внутреннего чутья, редкая способность постигать суть вещей. Он суди г обо всем, что происходит на небе и земле, куца лучше, чем какой-нибудь авгур[179]179
  Авгур – в древнем Риме – жрец, толковавший «волю богов».


[Закрыть]
древности.

Ведя как будто чисто физиологический, растительный образ жизни, эти люди думают, мечтают, и то, что у юношей является мечтой, у стариков становится мудростью, прозорливостью. У нас, людей образованных, есть всякие средства, могущие вызывать и питать размышления, запечатлевать их плоды. Но, с другой стороны, более отвлекаемые жизнью, удовольствиями, пустой болтовней, мы не в состоянии размышлять; еще реже мы этого хотим. Люди же из народа, наоборот, по самому характеру своего труда часто находятся в вынужденном уединении. В одиночку обрабатывая поле, в одиночку же обслуживая шумные станки, обособляющие их от остальных людей, они должны, если не хотят погибнуть от тоски, обращаться к самим себе, беседовать сами с собой.

В особенности это относится к женщинам из народа, которым более, чем кому-нибудь, приходится быть добрыми гениями для своих семей, для своих мужей. Эти женщины, вынужденные изо дня в день прибегать к невинным хитростям, искусно добиваться своего, достигают в конце концов изумительной житейской мудрости. Я знавал таких, которые в старости сохраняли, несмотря на Есе перенесенные невзгоды, инстинктивное стремление к добру и, постоянно повышая размышлениями свой культурный уровень, развив свой ум за долгие годы самоотверженной, безупречно честной жизни, уже не могли быть отнесены ни к своему, ни к какому-либо другому классу, а стояли выше всех классов. Их проницательность, сметливость были необычайны, даже когда речь шла о вещах, в которых они, казалось бы, не разбирались. Эти старые женщины отличались такой прозорливостью, что им легко можно было приписать способность угадывать будущее. Нигде я не встречал такого сочетания двух свойств, обычно считающихся столь различными и даже противоположными, – житейской мудрости и духа божьего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю