Текст книги "Народ"
Автор книги: Жюль Мишле
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Глава VII
Тяготы богача и буржуа
Лишь у одного народа имеется грозная армия, но именно он не играет в Европе никакой роли. Это нельзя объяснить только слабостью министерства или правительства: к несчастью, явление это обусловлено более серьезной причиной – общим вырождением правящего класса, класса нового и в то же время успевшего одряхлеть. Я говорю о буржуазии.
Чтобы меня лучше поняли, начну издалека.
Славная буржуазия, которая одолела средневековье и совершила в XIV веке нашу первую революцию,[150]150
Речь идет о парижском восстании 1356–1358 гг. во главе с купеческим старшиной Парижа Этьеном Марселем. Восстание было вызвало неудачами Франции в Столетней войне с Англией (разгром французских войск сначала при Креси, потом при Пуатье), непомерным гнетом налогов, всей тяжестью ложившихся на третье сословие, а также постоянными злоупотреблениями при взимании этих налогов. Мишле ошибочно называет это восстание революцией.
[Закрыть] отличалась той особенностью, что необычно быстро, выйдя из народа, превратилась в «сливки общества».[151]151
Это превращение части буржуазии происходило, как известно, через дворянство мантии, но мало кто знает, что эти новоявленные дворяне в XIV и XV веках очень легко становились военными. (Прим. автора.)
[Закрыть] Она была не столько классом, сколько промежуточной ступенью между классами. Потом, сделав свое дело, создав новое дворянство и новую монархию, эта буржуазия утратила свою гибкость, окостенела и стала классом уже не героическим, а зачастую смешным. Буржуа XVII и XVIII веков был уже существом вырождающимся, как бы остановившимся в своем развитии на полпути: некая помесь, ни то ни се, ни рыба ни мясо. Существо это было на вид непрезентабельно, но тем не менее очень довольно собою и преисполнено амбиции.
Современная буржуазия, появившаяся так быстро после Революции, не встретила на своем пути противостоявшего ей дворянства. Это усилило ее желание прежде всего стать классом. Едва появившись, она так прочно укоренилась, что наивно уверовала в возможность выделить из своих рядов новую аристократию. Как и следовало предвидеть, новоявленная «старина» оказалась хилой и немощной.[152]152
В дореволюционной Франции было три класса, в современной же Франции – только два народ и буржуазия. (Прим. автора.)
Три класса – точнее, три сословия – духовенство, дворянство и так называемое третье (податное) сословие, в которое входила и буржуазия.
[Закрыть]
Хотя буржуазия всячески подчеркивает, что является отдельным классом, нелегко установить границы этого класса, найти, где он начинается и где кончается. Этот класс состоит не из одних только зажиточных люден: есть и бедные буржуа.[153]153
Если вы внимательно приглядитесь к тому, как народ понимает слово «буржуа», то увидите, что оно означает в его глазах не столько богатство, сколько известную независимость, досуг, отсутствие заботы о завтрашнем дне Рабочий, получающий пять франков в день, все-таки называет «буржуем» рантье, который имеет всего-навсего триста франков годового дохода, влачит полуголодное существование и в январе ходит без пальто.
Если сущность буржуа – уверенность в завтрашнем дне, то можно ли включать в их число тех, кто никогда не знает, богаты ли они или бедны, – коммерсантов или разных других лиц, которые, несмотря на более прочное положение, целиком зависят от крупных капиталистов из-за покупки должностей или по другим причинам? Впрочем, если они и не настоящие буржуа, все равно они принадлежат к этому классу по своим интересам, страхам, общему всем им желанию мира во что бы то ни стало. (Прим. автора.)
[Закрыть] Один и тот же сельский житель будет слыть там – поденщиком, а здесь – «буржуа», потому что у него имеется хоть какая ни на есть собственность. Благодаря этому, слава богу, нельзя резко противопоставлять народ буржуазии, как делают некоторые; это привело бы к тому, что у нас появились бы две нации вместо одной. Наши мелкие деревенские собственники, будут ли они называться «буржуа» или нет, являются народом, составляют его костяк.
Как бы ни применяли понятие «буржуа», широко или узко, важно отметить одно: буржуазия, которая в течение последних пятидесяти лет проявляла такую активность, сейчас как будто парализована, не способна ни к какой деятельности. Казалось, что ее обновит приток свежих сил; я говорю о промышленниках, которые появились в 1815 году, укрепили свое положение при Реставрации и были главной движущей силой Июльской революции.[154]154
Июльская революция – буржуазная революция во Франции 27–29 июля 1830 г., приведшая к свержению династии Бурбонов (Карла X). Власть захватила финансовая аристократия; вступившего на престол Луи-Филиппа Орлеанского прозвали «королем лавочников».
[Закрыть] Эта прослойка, которую можно назвать «деловыми буржуа», проникнута французским духом, может быть, в большей степени, чем собственно буржуазия; но и она теперь бездеятельна. Буржуазия не может и не хочет идти вперед; она утратила способность к этому. Итак, она вышла из недр народа, достигла многого благодаря своей былой энергии и активности, но внезапно, в самый разгар своего триумфа, одряхлела и деградировала. И все это за какие-нибудь полвека! Невозможно найти другой пример столь быстрого вырождения.
Не мы это говорим, а сама буржуазия. От ее представителей исходят самые грустные признания и ее собственного упадка, и того упадка, к которому она ведет Францию.
Один министр сказал лет десять тому назад в довольно большом кругу: «Франция будет первою среди второстепенных государств». Тогда это казалось унизительным, а теперь дошло до того, что эти слова воспринимаются как честолюбивое пожелание… Так быстро мы катимся по наклонной плоскости!
Это не только внешний процесс, но и внутренний. Упадок духа замечается даже у тех, кто извлекает для себя выгоду из наших напастей. Какой им интерес участвовать в игре, где никто никого не может обмануть? Актерам скучно почти так же, как и зрителям: они зевают вместе с ними, угнетенные сознанием вырождения своего таланта.
Один из них, человек умный, писал несколько лет тому назад, что великие люди больше не нужны, ибо теперь можно обойтись без них. Он попал в точку. Сейчас его слова можно повторить, придав им еще более широкий смысл: что в людях, хоть мало-мальски выдающихся, хоть до некоторой степени талантливых, тоже нет нужды, и без них прекрасно можно обойтись…
Лет десять тому назад газеты считали, что пользуются влиянием. Теперь они изменили свое мнение, поняв (если говорить только о литературе), что буржуазия – а читает она одна, народ ничего не читает – не нуждается в искусстве. Таким образом буржуазии, удалось уничтожить (и никто не стал на это жаловаться) и искусство, и критику, обходившиеся слишком дорого. Она начала пользоваться услугами импровизаторов, романистов, работающих сообща, а потом и тех, кто ставит свое имя под произведениями третьестепенных писак.
Общий упадок ощущается не очень резко, ибо он касается всего без исключения. Ведь если мельчают все части целого, то их относительные размеры не меняются.
Кто бы сказал при виде царящей у нас тишины, что французы – шумный народ? Постепенно уши привыкают к этой тишине, голос – тоже. Иному кажется, будто он кричит, когда на самом деле он говорит шепотом. Чуточку больше шума – на бирже. Кто услышит его вблизи, легко может подумать, что это бурный поток, нарушающий тишь и гладь буржуазного болота. Заблуждение! Предполагать, что все буржуа способны проявлять столько активности из-за материальных интересов,[155]155
У французов никогда не было торговой жилки, за довольно редкими исключениями, вызванными влиянием англичан (эпизод с Лоу и т. д.). Это видно по топ легкости, с какой наши буржуа, сначала жадные до наживы, вовремя останавливались на скользком пути к обогащению. Француз, наживший посредством торговли или каким-либо другим способом несколько тысяч годового дохода, считает себя богачом и не стремится к большему. Англичанин же, наоборот, видит в приобретенном богатстве лишь средство нажиться еще больше и до самой смерти будет неустанно его увеличивать. Он словно цепью прикован к своему «делу», специализируется на нем, расширяет его масштабы; он даже не испытывает потребности в досуге, который позволил бы ему вести более привольный образ жизни.
Таким образом, во Франции очень мало богачей, если не считать тех наших капиталистов, которые живут за границей. Эти богачи в Англии считались бы бедняками. Из числа наших богачей надо исключить и тех, что делают хорошую мину при плохой игре, чьи капиталы вложены в предприятия убыточные или в такие, доход с которых является величиной гипотетической. (Прим. автора.)
[Закрыть] значит быть несправедливым к ним, чересчур им льстить. Буржуазия эгоистична, это верно, но косна, инертна. После вспышки активности она обычно ограничивается своими первыми приобретениями, боится их потерять. Просто поразительно, как этот класс, особенно в провинции, легко примиряется с посредственностью во всем. Пусть достаток невелик, зато верен; стремясь сохранить его, буржуазия приноравливается жить так, чтобы ни о чем не думать.[156]156
Я знаю возле Парижа довольно большой город, где имеется несколько сот домовладельцев и рантье, получающих от четырех до шести тысяч франков годового дохода пли немного больше. Все они вполне удовлетворены жизнью, ни о чем но мечтают, ничего не делают, почти ничего не читают (ни книг, ни газет), не собираются вместе, очень мало знают друг друга. Биржевой лихорадкой здесь никто не страдает, но она, к несчастью, свирепствует в менее богатых слоях населения – среди мелких вкладчиков в городах и даже в деревнях, где у крестьян нет даже газет, могущих осведомить их о махинациях биржевиков. (Прим. автора.)
[Закрыть]
Дореволюционная буржуазия отличалась уверенностью в себе; у нынешней буржуазии этого чувства нет.
Буржуазия двух предыдущих столетий, владея давно приобретенными богатствами, должностями в суде и в финансовом ведомстве, передававшимися по наследству, опираясь на монополию торговых корпораций, считала свое положение во Франции не менее прочным, чем король – свой трон. Смешными сторонами этой старой буржуазии были ее спесь, чванство, неуклюжее подражание аристократам. Ее стремление пробраться в высшие сферы отразилось на большинстве литературных произведении XVII века, сделав их слог напыщенным, высокопарным.
Смешная сторона современных буржуа – контраст между храбростью их предков-вояк и их собственной трусостью, которой они нисколько не скрывают, а, наоборот, постоянно проявляют с удивительной непосредственностью. Если трое рабочих, сойдясь на улице, заговорят о заработной плате, если они заикнутся о том, чтобы предприниматель, разбогатевший благодаря их труду, прибавил им хоть одно су в день, буржуа уже перепуган, уже кричит «караул!», уже вызывает полицию…
Дореволюционные буржуа были по крайней мере более последовательны Они кичились своими привилегиями, старались их расширить, глядели вверх. Наш буржуа, наоборот, глядит вниз и видит там толпу идущих по его следам, стремящихся выбиться в люди, как и он. Ему это вовсе не нравится, он отступает, жмется к власть имущим. Признается ли он открыто в своих реакционных тенденциях? Изредка – это шло бы вразрез с его прошлым. Он почти всегда сохраняет двойственную, противоречивую позицию: на словах – либерал, в жизни – эгоист, в одно и то же время и хочет, и не хочет чего-нибудь. Если иногда он и вспоминает о том, что он – француз, то быстро успокаивается, читая какую-нибудь газетку, брюзжащую вполне благонамеренно, воинственно размахивающую картонным мечом.
Почти все наши правительства, надо сказать, извлекали немалую выгоду для себя из этого вечно растущего страха буржуазии, который в конечном счете превращает ее в живой труп. Этот страх властям на руку: ведь полумертвого одолеть легче, чем живого. Чтобы внушить еще больший страх перед народом, непрестанно показывают и без того напуганным буржуа два лика Медузы,[157]157
Медуза – в древнегреческой мифологии одна из трех Горгон, змееволосых девг взгляд которых якобы превращал все живое в камень.
[Закрыть] в конце концов превратившие их в камень: Террор[158]158
Несмотря на весь свой демократизм Мишле не избежал общей тенденции буржуазных историков видеть суть якобинской диктатуры в терроре.
[Закрыть] и Коммунизм.
История еще недостаточно исследовала единственную в своем роде эпоху террора, повторения которой наверняка не могли бы добиться ни один человек, ни одна партия. Здесь я могу сказать об этом лишь одно, а именно что вопреки бытующей вздорной версии вожаки эпохи Террора вовсе не были людьми из народа: это были буржуа или дворяне, образованные, утонченные, своеобычные, софисты и схоластики.
Что касается коммунизма, о котором я еще буду говорить, пока достаточно одного слова: если собственность и будет когда-нибудь уничтожена, то во Франции, конечно, в последнюю очередь. Если, как утверждает один приверженец этого учения, «собственность – не что иное, как воровство»,[159]159
Собственность – не что иное, как воровство – демагогический афоризм, принадлежащий П. Ж. Прудону (1809–1885), французскому мелкобуржуазному экономисту и социологу, одному из основоположников анархизма.
[Закрыть] то у нас двадцать пять миллионов воров, которые отнюдь не собираются расстаться с похищенным ими.
Тем не менее террор и коммунизм как нельзя лучше годятся, чтобы наводить страх на собственников, заставлять их поступать вопреки их принципам, превращать их в беспринципных людей. Взгляните, как умело используют пугало коммунизма иезуиты и их друзья, особенно в Швейцарии. Всякий раз, когда либеральная партия вот-вот одержит верх, немедленно обнаруживается, что левые совершили где-то какую-нибудь гнусность, строят коварные козни. Об этом заявляют во всеуслышание, чтобы все добрые буржуа, как протестанты, так и католики, как в Берне, так и в Фрибурге,[160]160
В первом из этих швейцарских городов; преобладает немецкое население (протестанты), во втором – французское (католики).
[Закрыть] содрогнулись от ужаса.
Но все на свете преходяще, страх – тоже. Его надо непрерывно поддерживать, раздувать. Размеры того, что внушает страх, все время преувеличиваются, больное воображение распаляется. Что ни день, то новый повод к недоверию: сегодня кажется опасным такой-то принцип, завтра – такой-то человек, послезавтра – целый класс; буржуа все больше и больше замыкается в себе, баррикадируется, наглухо изолирует от мира и свой лом, и свой ум; не остается ни одной щелочки, куда мог бы проникнуть свет.
Никакого контакта с народом! Буржуа знает его лишь по «Судебной газете». Впрочем, народ олицетворяется для буржуа слугами, которые обкрадывают его и смеются над ним, или проходящим под его окном пьяницей, который вопит, шатается, валится в грязь. Буржуа не знает, что этот бедняга в сущности куда честнее, чем отравители оптом и в розницу, приведшие его в такое состояние.
От грубой работы люди становятся грубыми, грубеет и их язык. Речь простолюдина не блещет изяществом; он был к тому же солдатом и притворяется, будто в нем все еще есть военная косточка. Буржуа делает из этого заключение, что у всех простолюдинов буйный нрав; чаще всего он ошибается. Нигде прогресс не проявился так явственно, как здесь. Совсем недавно мы были свидетелями вторжения солдат в «матку»[161]161
Матками назывались помещения правлений рабочих союзов.
[Закрыть] союза плотников; их денежный ящик взломали, документы отобрали, на их жалкие сбережения наложили арест, но эти мужественные люди подчинились закону, сдержали себя, смирились…
Богач, как правило, разбогател недавно; еще вчера он был беден. Еще вчера он сам был рабочим, солдатом, крестьянином – одним из тех, общества которых он теперь избегает. Можно, пожалуй, понять, что его внук, никогда не знавший бедности, легко забывает о своем происхождении; но как может забыть об этом он сам через тридцать-сорок лет? Непостижимо! О люди, жившие в воинственное время, много раз глядевшие врагу в лицо, ради бога не бойтесь глядеть в лицо своим неимущим согражданам, которыми вас так пугают! В чем их вина? Они начинают сегодня, как и вы начинали когда-то. Эти бедняки, проходящие под вашими окнами, – вы в молодости… Эти новобранцы, напевающие «Марсельезу», – разве не те юнцы, какими были вы в 1792 году, отправляясь воевать? А этот вернувшийся из Африки горделивый офицер, еще опаленный дыханием битв, разве не напоминает вам 1804 год и Булонский лагерь?[162]162
Булонский лагерь… – В военном лагере возле Булони, на берегу Ла-Манша, Наполеон I готовил в 1805 г. десант для вторжения в Англию.
[Закрыть] Любой мелкий лавочник, рабочий, владелец фабрички похож на тех, кто, как и вы, начал в 1820 году погоню за богатством.
Они подобны вам, они выбьются, если сумеют, и, возможно, более честными способами, ибо живут в лучшее время. Они выбьются, и вы ничего от этого не потеряется. Откиньте ошибочную мысль, будто выбиться можно лишь за чей-нибудь счет! Каждый раз, «когда прихлынут народные массы, с ними прихлынет и волна нового богатства.
Знаете ли вы, как опасно отгораживаться от других, замыкаться в самих себе? Это значит обкрадывать себя же. Кто сторониться и людей, и идей, тот скудеет душой все больше и больше, опускается все ниже и ниже. Он не знает ничего, кроме своего класса, кроме узкого круга своих привычек; зачем ему умственная деятельность, инициатива? Дверь наглухо заперта, но в доме никого нет… Несчастный богач, если ты превратился в ничто, зачем стеречь пустоту?
Заглянем в его душу, посмотрим, есть ли ей что вспомнить? Что было в ней и что осталось? Увы, здесь не найти ни малейшего следа молодого энтузиазма Революции. Нет памяти ни о военной силе Империи, ни о либеральных потугах Реставрации.
Современный буржуа мельчает у нас на глазах, вместе того чтобы расти с каждой ступенькой, на которую он поднимается. Если он из крестьян, то когда-то отличался строгой нравственностью, воздержанностью, бережливостью; если он из рабочих, то был хорошим, отзывчивым товарищем, всегда готовым помочь; если он фабрикант, то был когда-то деятелен, энергичен, одушевлен своего рода патриотизмом, ибо боролся с засильем иностранной промышленности. Все эти качества он растерял и ничего не приобрел взамен: его дом – полная чаша, сундуки его набиты, но в душе его – пустота.
Жизнь разгорается и расцветает лишь там, где рядом – другая жизнь; в замкнутой, изолированной среде жизнь угасает. Чем теснее ее связи с другими живыми существами, чем больше ее единение с ними, тем она пышнее, плодороднее, изобильнее. Спуститесь по лестнице мироздания к тем странным творениям природы, о которых трудно сказать, животные они или растения: вы увидите, что они живут в одиночку. У этих жалких существ нет почти никаких связей с окружающим миром.
Неразумный эгоизм! Куда смотрит трусливый класс богачей и буржуа? К кому он хочет присоединиться, чьим союзником стать? К тем, кто наименее надежен: к политиканам, столь часто сменяющим друг друга у кормила власти; к капиталистам, которые в день революции поспешат схватить портфели с акциями и перебраться через Ламанш… Собственники, знаете ли вы, кто всех надежнее, на кого можно положиться как на каменную стену? Это народ. Пусть он будет вашей опорой!
Чтобы спасти себя и Францию, богачи, вам надо не бояться народа, а пойти к нему, увидеть его, откинуть прочь все сплетенные на его счет небылицы, не имеющие ничего общего с действительностью Нужно, чтобы языки развязались, сердца открылись, чтобы люди поняли друг друга, поговорили друг с другом начистоту.
Вы будете все больше и больше вырождаться, слабеть, деградировать, если не опомнитесь, не вступите в союз со всеми, кто силен и способен к действиям. Речь идет не о способностях в обычном смысле этого слова. Неважно, если в парламенте будет триста адвокатов вместо пятисот, как сейчас. Люди, воспитанные современной схоластикой, не обновят мир. Нет, это сделают люди инстинкта, вдохновения, некультурные или культурные по-своему, чью культуру, чуждую нашей, мы не умеем постичь и должным образом оценить. Лишь союз с ними сделает плодотворным труд ученых, а людям дела придаст ту практическую жилку, которой им определенно не хватает последнее время; это бросается в глаза, если взглянуть на уровень развития Франции.
Можно ли думать, что богатые и буржуа способны на такой искренний союз, требующий и щедрости, и великодушия? Не знаю. Они поражены серьезным, далеко зашедшим недугом; излечиться не так-то легко. Но, признаюсь, я возлагаю надежды на их сыновей. У этих юношей, которых я вижу в школах и перед своей кафедрой, хорошие задатки. Они охотно служают все, что может пробудить их симпатию к народу. Пусть они пойдут дальше, протянут народу руку и в нужный момент объединятся с ним, чтобы добиться общего возрождения! Пусть дети богачей не забывают, что их тянет вспять тяжелый груз – жизнь их отцов, которые в столь короткий срок успели выдвинуться, достичь успеха, а затем морально опуститься. С самого рождения эта молодежь духовно опустошена и, несмотря на свой юный возраст, весьма нуждается в том, чтобы общение с народом влило в нее новые силы. Чем сильна эта молодежь? Тем, что еще не оторвалась окончательно от своих корней, от народа, из недр которого она вышла совсем недавно. Пусть же она вернется к нему, влекомая сердечным порывом, и почерпнет у него хоть малую толику той могучей силы, которая после 1789 г. создала дух, богатство и мощь Франции!
И юные, и старые – мы все устали. Почему бы не признаться в этом на рубеже середины века, после трудового дня, длившегося целых полстолетия? Даже те, кто подобно мне являются представителями нескольких классов, в ком, несмотря на столько испытаний, сохранился плодотворный инстинкт народа, и они растеряли в пути, борясь с самими собою, большую часть своих сил. Уже поздно, я знаю; близится вечер. «Уже с вершин холмов ночная пала тень…».
Идите же к нам, молодые и сильные! Идите, труженики! Мы открываем вам свои объятия. Вдохните в нас новый пыл! Будем творить заново и мир, и жизнь, и науку!
Что касается меня, то я надеюсь, что дорогая моему сердцу наука истории расцветет благодаря притоку людей из народа и обретет с их помощью то величие, начнет приносить ту пользу, о которых я мечтал. Историк народа выйдет из его недр.
Конечно, вряд ли он будет любить народ больше, чем я. В народе – все мое прошлое, он – моя истинная родина, мой домашний очаг, мое сердце. Но многое мешало мне взять от него самое лучшее, самое ценное. Схоластическое воспитание, полученное нами, долго меня иссушало. Мне понадобилось немало лет, чтобы изгнать из себя софиста, которого во мне воспитали. Я пришел к самому себе лишь освободившись от этой чуждой примеси, я познал себя негативным путем. Вот почему, несмотря на всю свою искренность, на свое страстное стремление к истине, я не достиг того простого, но грандиозного идеала, какой вставал перед моим умственным взором. Тебе, юноша, достанутся те плоды, которых я не успел собрать.[163]163
Но я должен заранее помочь этим юношам, подготовить их. Вот почему я продолжаю писать свою «Историю». Написанная книга – это ступенька к следующей, лучшей книге. (Прим. автора.)
[Закрыть] Сын народа, будучи еще ближе к нему, чем я, ты примешься за изучение его истории с неуемным пылом, с неистощимым запасом сил; мой ручеек, быть может, бесследно исчезнет, впав в твою реку.
Я отдаю тебе все, что сделал; ты же воздашь мне забвением. Пусть мой несовершенный труд станет одним из камней величественного здания, в постройке которого примут участие и наука и вдохновение, того здания, под чьими сводами, рвущимися и ввысь, и вширь, все время будет веять дыхание народных масс, плодотворная душа народа.
Глава VIII
Обзор первой части
Введение ко второй части
Когда я окидываю взором всю вереницу фигур, занимающих различное положение в обществе (они изображены мною на предыдущих страницах лишь вкратце), печальные думы одолевают меня, тоскливое чувство тяготит мое сердце. Как ни много кругом всяких физических недугов, но нравственных страдании еще больше. Почти все они знакомы мне; я их знаю, чувствовал, сам их испытал. Но все же я должен забыть и свои переживания, и горестные заметы своей жизни, чтобы попытаться найти хоть какой-нибудь луч света в этом тумане.
Я вижу этот луч, он не обманет меня: это Франция. Чувство патриотизма, гражданского долга, преданность родине – вот мерка, с какою я подхожу и к людям, и к классам, мерка моральная, но естественная: в любом живом существе ценность каждой его части определяется тем, какую роль она играет по отношению к целому.
Жар патриотизма, как и жар земной коры, таится в низших слоях. Чем ниже вы спускаетесь, тем больше этот жар; в самом низу он обжигает.
Бедняки любят Францию чувствуя, что всем обязаны ей, в долгу перед нею. Богачи же любят ее, считая, что она им принадлежит, обязана им. Патриотизм бедняков – это чувство долга, патриотизм богачей – притязание, претензия на право.
Крестьянин (мы это уже говорили) смотрит на Францию как на жену, с которой он сочетался законным браком раз навсегда: он и она, больше никого нет. Для рабочего Франция – прекрасная возлюбленная; у него нет ничего, кроме нее, ее великого прошлого, ее славы. Далекий от узкого, местного патриотизма, он любит родину, как единое целое. Лишь если он очень бедствует, измотан голодом и трудом, это чувство слабеет; но оно никогда не угасает окончательно.
Порабощенность материальными интересами возрастает, если мы перейдем выше – к фабрикантам, торговцам. Они вечно в страхе перед грозящей им опасностью, ходят как по натянутому над бездной канату. Чтобы избежать единоличного краха, они предпочли бы, чтобы крах потерпели все. Они были главными творцами Июльской революции, но они же и разрушили то, что создали.
Можно ли сказать, что в нескольких миллионах людей, составляющих этот большой класс, священный огонь угас навсегда и бесповоротно? Нет, мне хочется верить, что он еще тлеет в их душах. Соперничество с иностранцами, особенно с Англией, мешает этой искре потухнуть совсем.
Какой холод охватывает меня, когда я поднимаюсь еще выше! Я чувствую себя словно в Альпах, вблизи вечных снегов. Там мало-помалу исчезает растительность, здесь – нравственность; там блекнут цветы, здесь – национальное чувство. Передо мною мир, увядший за одну ночь: там – от мороза, здесь – от эгоизма и страха. Если же я поднимусь еще выше, то исчезает и страх, остается один лишь неприкрытый эгоизм спекулянта, не знающего родины, имеющего дело не с людьми, а только с цифрами. Настоящий ледник, покинутый природой![164]164
Но эти ледники не обладают бесстрастием альпийских ледников, дающих начало потокам, которые затем несут свои воды во все страны без различия. У евреев, что бы там ни говорили, родина есть; это – лондонская биржа. Они ведут дела повсюду, но укоренились в стране золота. Ныне, когда благодаря вооруженному миру, этой необъявленной войне, гложущей Европу, финансы почти всех государств попали в руки евреев, какую страну они могут любить? Страну status'a quo – Англию. Какую страну могут они ненавидеть? Страну прогресса, Францию. В последние годы они решили ослабить ее, подкупив десятка два людей, которых Франция презирает. Другой их промах: из тщеславия, из стремления обеспечить себе безопасность, они сумели привлечь на свою сторону даже королей, втерлись в аристократию, стали участвовать в политических интригах… Их предки, средневековые евреи, никогда не стали бы этого делать. Как деградировала еврейская мудрость! (Прим. автора.)
Statusquo – прежнее положение (лат.), в данном случае подразумевается застой.
Мишле говорит о коррупции, царившей в 30-х и 40-х годах XIX в. во французской Палате депутатов. Большинство, которым располагал в ней премьер-министр Гизо, состояло в основном из чиновников, зависевших от правительства; еще 30–40 необходимых последнему голосов удавалось раздобыть с помощью раздачи депутатам и связанным с ними лицам концессий на крупные предприятия, субсидий, заключения выгодных для них сделок с казной. Коррупция разъела весь государственный аппарат, хотя Мишле и утверждает (ч. I, гл. VI), будто французские чиновники не берут взяток.
[Закрыть] Пусть мне позволят спуститься: здешний холод чересчур меня сковывает, мне нечем дышать.
Если, как я верю, главное в жизни – любовь, то там, наверху, нет жизни в подлинном смысле слова. Жизнь любого француза, наделенного национальным чувством, должна составлять одно целое с многогранной жизнью всей Франции; с этой точки зрения чем выше мы поднимаемся по социальной лестнице, тем люди дальше от жизни.
Но, может быть, взамен этого они менее чувствительны к страданиям, более свободны, более счастливы? Сомневаюсь. Я вижу, например, что владелец крупной фабрики, неизмеримо превосходящий собственника жалкого клочка земли, находится, как и тот, а чаще – в еще большей степени, в кабале у банкира. Я вижу, что мелкий торговец, все сбережения вложивший наудачу в свое дело, пренебрегший ради него интересами своей семьи (как я уже рассказывал), сохнущий от тревожного ожидания, от зависти к конкурентам, немногим счастливее простого рабочего. Последнему, если он холостяк и может из четырех франков поденного заработка откладывать полтора на черный день, вне всякого сравнения живется куда веселее, чем лавочнику, и он более независим.
Богатые, скажут мне, страдают лишь от своих пороков. Это уже немало, но нужно добавить и скуку, и упадок духа, и тягостное чувство, испытываемое людьми, которые были лучше и сохранили достаточно ясности ума, чтобы осознать свое падение, увидеть, словно со стороны, как низко они пали, став и ничтожными, и смешными… Пасть и не сохранить в себе силы воли, чтобы подняться, – есть ли положение печальнее? Из француза превратиться в космополита, в ничтожество, а потом – в подобие моллюска!
Что я хочу сказать этим? Что бедняки счастливы? Что судьбы всех людей равны? Что воздаяние – впереди? Боже упаси от столь ложных утверждений, могущих лишь убить в сердце мужество, оправдать эгоистов. Разве я не вижу, не знаю по собственному опыту, что физическая боль не только не исключает душевной, но чаще всего сопутствует ей? Ужасные сестры, стакнувшиеся, чтобы сделать жизнь бедняков невыносимой! Взгляните, например, какова судьба женщины в кварталах, где ютятся неимущие: она рожает лишь для того, чтобы схоронить ребенка. Не перечесть, сколько нравственных мук испытывает она из-за своей горькой нужды!
Современные люди, помимо всех прочих недостатков, обладают еще одним: они стали невероятно чувствительны к боли, как физической, так и нравственной. Правда, история доказала, что обычные недуги, от которых страдает человечество, пошли на убыль; но все же они уменьшились лишь в известной степени, а способность ощущать страдания возросла беспредельно. Работа мысли, расширив горизонты, тем самым расширила и возможности для мучений; не отстает и сердце – оно черпает все новые и новые поводы для душевной боли в любви и узах родства. Кто захочет пожертвовать ими, хотя они лишь умножают страдания? Насколько мучительнее стала из-за этого жизнь! К мукам настоящего присоединяются муки будущего, к мукам испытываемым – муки возможные. Душа заранее предчувствует, предвосхищает грядущую боль, подчас даже ту, которая, быть может, и не грозит…
В довершение всего, именно теперь, когда люди так чувствительны к страданиям всякого рода, их труд стал коллективным и его организация меньше всего рассчитана на то, чтобы щадить каждого в отдельности. Работа любого характера сводится к обслуживанию источника силы и машин, приводимых им в движение; люди волей-неволей вовлечены в водоворот. Как мало они значат в этой безликой системе! Что ей их души, их горести, переживания? Огромный, все подавляющий, бездушный механизм работает, грохочет, не обращая внимания на то, что его зубчатые колеса, с такой точностью пригнанные одно к другому, – живые люди.
Знают ли по крайней мере друг друга эти живые колесики, действующие под влиянием одних и тех же импульсов? Они связаны работой; вызывает ли это и духовную связь между ними? Отнюдь нет. Такова непостижимая тайна нашего века: в те часы, когда физические силы людей объединены в общей работе, их сердца разъединены… Еще никогда не прилагали столько усилии к тому, чтобы сделать мысли общими, распространить их, облегчить обмен ими, и в то же время еще никогда обособленность, разобщение не были столь велики.
Тайна останется неразгаданной, если не рассмотреть с исторической точки зрения ту систему, которая ее породила. Эту систему я называю машинизмом. Позвольте напомнить о ее истоках.
Средние века провозгласили основным принципом жизни любовь, но порождали лишь ненависть. Они освятили неравенство и несправедливость, при которых любовь немыслима. Яростное противодействие со стороны любви и природы, которое обычно называют Возрождением, не создало нового порядка и привело к хаосу. Но мир нуждался в порядке и объявил: «Ну что ж, обойдемся без любви! Хватит тысячелетнего опыта! Поищем порядок и силу в объединении сил, изобретем машины, которые заставят людей держаться вместе, хоть и без любви, и так их сблизят, скрутят, сдавят, так тесно скрепят их и прикуют друг к дружке, что, несмотря на взаимную ненависть, они все-таки будут действовать сообща». И вот соорудили две административные машины наподобие древнеримских: бюрократию – детище Кольбера,[165]165
Кольбер Жан-Батист (1619–1689) – французский государственный деятель при Людовике XIV – государственный контролер (министр финансов). Проводимая им экономическая политика способствовала накоплению буржуазией богатств, активному торговому балансу, росту влияния торгового капитала.
[Закрыть] армию – детище Лувуа.[166]166
Лувуа Мишель (1641–1691) – французский государственный деятель, военный министр при Людовике XIV. Преобразовал армию, учредил военные школы, новую форму для солдат, пенсии инвалидам, унифицировал вооружение, построил ряд крепостей.
[Закрыть] Эти машины имели то преимущество, что сделали людей организованной силой, устранили из их жизни неупорядоченность, разнобой.
Но все-таки люди – это люди, человеческое им не чуждо… Чудо машинизма заключается в том, чтобы обходиться вовсе без людей. Стали искать такие силы, которые, будучи приведены в действие людьми, могли бы затем работать без них, подобно колесикам часового механизма. Приведенные в действие людьми? Стало быть, опять нужен человек, опять уязвимое место! Пусть природа доставит не только материал для машин, но и двигает их! И вот изобрели железных рабочих, которые сотнями тысяч своих рук, сотнями тысяч своих зубьев чешут, прядут, ткут, трудятся на все лады; силу они, как Антей.[167]167
Антей – в древнегреческой мифологии один из титанов, сын Геи, богини земли. Он побеждал всех противников, так как каждое прикосновение во время борьбы к земле, его матери, давало ему новые силы. Был побежден Гераклом, который удушил его в воздухе, не давая прикоснуться к земле.
[Закрыть] черпают из недр своей матери-природы: из стихий, из воды, падающей или превращенной в пар, который приводит машины в движение, оживляет их своим могучим дыханием.
Так настал век машин: машин политических, которые придают нашим социальным отправлениям однообразие, автоматичность, делают патриотизм излишним для нас, и машин промышленных, которые, будучи однажды созданы, изготовляют бесчисленное множество одинаковых изделий, всучивают нам искусство, живущее не более дня, и избавляют нас от необходимости быть художниками всегда… Это уже хорошо, поскольку роль человека сведена к минимуму, но машинизм хочет большего: люди еще недостаточно превращены в машины.
У людей остается способность мыслить в одиночестве, предаваться раздумьям, стремиться к чистой истине. Тут они неуязвимы, если только позаимствованная откуда-нибудь схоластика не запутает их разум своими формулами. Но уж если люди ступят в это беличье колесо, вертящееся вхолостую, то и мысли их будут механизированы, и думающая за них машина, зубья которой сцеплены с зубьями машины политической, торжествующе покатится. Это будет называться государственной философией.
Но ведь остаются еще на свободе фантазия, вольная поэзия, которая любит и творит по своей прихоти? Бесполезное напряжение, напрасная трата сил! Сюжеты, перерабатываемые фантазией от случая к случаю, не так уже многочисленны, чтобы нельзя было их рассортировать, изготовить для каждого вида по форме, с помощью которой можно будет отливать по заказу то роман, то драму, в зависимости от потребностей данного дня. И тогда ни к чему люди, занятые литературным трудом, ни к чему страсть, воображение. Английская экономика мечтала, как об идеале промышленности, о единой машине, нуждающейся лишь в одном человеке для ее ремонта. Насколько более велик триумф машинизма, сумевшего механизировать и крылатую фантазию!
Подведем итоги: государство – без родины, промышленность и литература – без искусства, философия – без критического изучения, человечество – без людей…
Зачем же удивляться, что мир страдает, не может свободно дышать? За него дышат машины. Найдена возможность обходиться без того, что составляет душу мира, его жизнь: я говорю о любви.
Обманутый средневековьем, которое обещало ему единение и не сдержало слова, мир отрекся от любви и, упав духом, стал искать способы жить без нее.
Машины (я не исключаю самых лучших, как промышленных, так и административных) принесли людям немало выгод,[168]168
Я не собираюсь оспаривать эти преимущества (см. выше). Кто хотел бы вернуться к тем временам, когда люди, не имея машин, были бессильны? (Прим. автора.)
[Закрыть] но вместе с тем – злосчастную способность объединять свои силы, не объединяя сердец, сотрудничать не любя, действовать и жить вместе, не зная друг друга; все преимущества, доставленные чисто механическим сплочением, сводятся на нет ослаблением духовной мощи такого сообщества.
Поразительная обособленность каждого из работающих сообща, связь подневольная, вынужденная, бесплодная, проявляющаяся лишь при столкновениях… В результате – не безразличие, как можно было бы думать, а взаимная антипатия, вражда, ненависть; не только отрицание общества, но его прямая противоположность – общество, члены которого делают все от них зависящее, чтобы не ужиться вместе.