Текст книги "Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер"
Автор книги: Жорж Санд
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 48 страниц)
– Но дядя, – растерянно пролепетала Жозефина, вставая вслед за графом, который делал вид, будто собирается уйти, и стараясь удержать его. – Дайте же мне все-таки подумать! Мне ведь все это и в голову никогда не приходило! Как это можно – обещать выйти замуж, когда я еще не овдовела и вообще знаю, что брак – это сплошные горести… Нет, это просто невозможно. Мне нужно опомниться, посоветоваться…
– С кем, дорогая племянница? С Коринфцем?
– Нет, с вами, милый дядя, только с вами! Вы один можете дать мне хороший совет! – воскликнула хитренькая Жозефина и бросилась в объятия графа.
Старый вельможа превосходно понял, чего хочет от него юная маркиза: она ждала, чтобы он избавил ее от этого пугавшего ее теперь обещания, чтобы он помог ей разорвать связь, которой она стыдилась. Любя Коринфца, Жозефина была искренна, но тщеславие ее было сильнее любви. Женщина не отказывается от света, после того как все принесла в жертву, чтобы только быть причастной к нему. Ради счастья хоть иногда блистать в нем она готова терпеть постоянные муки, только бы не быть изгнанной, только бы иметь право вернуться в него.
Граф позволил Жозефине отложить свое решение до вечера. Затем, пообещав ей еще подумать относительно предстоявшего ему объяснения с Коринфцем, он оставил ее одну. Внутренне он торжествовал. Хитрость его удалась блестяще.
Жозефина тотчас же бросилась к Изольде и пересказала ей слово в слово все, что только что сказал ей граф. Изольда слушала ее в большом волнении. Какая-то странная радость вспыхнула в ее глазах, и, кончив свой рассказ, маркиза с изумлением заметила, что по щекам кузины катятся слезы.
– Что с тобой? – спросила Жозефина. – Говори же, что ты обо всем этом думаешь?
– О, дорогой мой дедушка! До чего он благороден! – воскликнула Изольда, подняв глаза к небу и крепко прижав руки к груди. – Я была уверена в этом, недаром я так верила в него! Я знала, что, как только представится случай, он претворит слово в дело. Да, да, конечно, Жозефина, тебе надо выйти за Коринфца!
– Я совершенно не понимаю тебя, Изольда! Не ты ли говорила мне сегодня, что я никогда не буду счастлива с ним, что мне надо с ним порвать? А теперь ты советуешь мне связать с ним свою судьбу навсегда!
– Я считала, что это мой долг так говорить с тобой и указать тебе на недостатки твоего возлюбленного, чтобы исцелить тебя от этой любви, которая казалась мне недостойной. Но дедушка исходит из морали более возвышенной, он-то понимает, что такое подлинная нравственность! И он посоветовал тебе оставаться пока верной твоему мужу, в ожидании рокового часа, после которого ты станешь свободной и сможешь произнести другую клятву в любви более законной и более счастливой!
– Так, значит, ты тоже советуешь мне выходить за Коринфца? А его честолюбие, а его ревность, а все его оскорбления, которыми он уже теперь терзает меня, а его любовь к Савиньене – может быть, она еще не угасла? Ты забываешь, что нынче ночью я выгнала его, я просто себя не помнила от гнева и ненависти.
– А завтра он вернется к тебе и будет просить у тебя прощения за свои ошибки, за все, в чем он виноват, и ты исправишь его недостатки, исцелив его страдания, доказав свою искренность обещанием…
– Да вы оба просто сошли с ума! – закричала маркиза, выйдя из себя. – Одно из двух – или вы, ты и твой дедушка, хотите испытать меня, разыгрывая всю эту комедию, или же действуете согласно какой-то нелепой республиканской теории, которой вам вздумалось принести меня в жертву! Интересно, что сказал бы дядя, если бы тебе пришло в голову выйти замуж за Пьера Гюгенена, и что сказала бы ты сама, услышав совет выйти за него!
В ответ Изольда улыбнулась и, не сказав больше ни слова, ласково поцеловала кузину в лоб. Лицо ее светилось восторгом.
ГЛАВА XXXIIIВечером этого же столь бурного дня Пьер и Коринфец при свете лампы вдвоем работали в мастерской. Они и сами были в каком-то лихорадочном состоянии. Амори опротивела его работа, и он торопился закончить оставшиеся фигурки, чтобы поскорей перейти к менее сложным орнаментам, в которых Пьер обещал ему помочь. Что до собственно столярных работ, то здесь дело шло медленно – в панели оставалось еще много непригнанных планок, много незаконченных украшений. Однако папаше Гюгенену волей-неволей приходилось мириться с этим; сын его заявил, что прежде всего должен закончить лестницу, ведущую на хоры, которую целиком взял на себя, как наиболее важную и трудную часть работы. Пьер никому не мог бы в этом сознаться, но в тайниках своего сердца он относился к этой части часовни с какой-то особой нежностью – здесь он чувствовал себя словно ближе к кабинету в башенке; особенно любил он хоры – только дверь в кабинет, а она частенько была полуоткрыта – отделяла его там от Изольды.
С некоторых пор Пьер работал без устали, с утра забравшись в этот дальний угол мастерской. Он стремился не только к тому, чтобы его лестница была построена в соответствии со всеми правилами теории, чтобы она была удобной и прочной, – ему хотелось, чтобы она была еще и произведением искусства. Он мечтал осуществить в ней смелый замысел: помимо стройности линий и изящества форм, эта лестница должна была отличаться еще и живописным видом. Ему не хотелось, чтобы она походила на те роскошные лестницы, которые строятся в магазинах и ресторанах, нет, она задумана была строгой и вместе с тем величественной – настоящей лестницей старого замка, вроде тех, которые встречаются на задних планах интерьеров Рембрандта и на которых всегда с таким искусством передана колеблющаяся игра света и тени. Не совсем обычно были задуманы Пьером и перила с ажурной резьбой и точеными балясинами. Проявив здесь тонкий вкус, он догадался повторить и в их рисунке и в форме орнаменты старинной резьбы, украшающей хоры, но при этом сделал их пропорционально формам и размерам лестницы. Здесь пригодились ему его познания в геометрии. Это была одновременно работа архитектора, художника, скульптора. Пьер был крайне требователен к себе. Он все время помнил, что это, быть может, единственный случай в его жизни, когда ему представляется возможность сделать нечто не только полезное, но и прекрасное. Ему хотелось, чтобы в этой часовне, которую несколько поколений искусных мастеров украсили великолепными изделиями своего труда, остался след и его жизни – жизни честного труженика, скромного, влюбленного в свое дело художника.
Пробило десять часов вечера, когда работа его была наконец завершена. Уже прилажена была последняя ступенька из хрупкого на вид, но очень прочного пальмового дерева, прикреплены были перила, и тень их при свете лампы четко вырисовала легкие завитки и стройные столбики. Стоя на коленях перед верхней ступенькой, Пьер тщательно состругивал с ее поверхности последние шероховатости. Лоб его был влажен от пота, скромная радость светилась в глазах – и ему было отчего радоваться. Неподалеку Коринфец, взобравшись на лесенку, расставлял по нишам законченных им херувимов. Он работал с не меньшим усердием, чем Пьер, но с гораздо меньшим увлечением. В каждом его движении чувствовалось раздражение, то и дело он восклицал, в сердцах швыряя резец: «Проклятые куклы! И когда только я с вами разделаюсь?» И время от времени косился на знак, белевший на панели у потайного хода; он никак не мог понять, откуда он там взялся.
– Вот я и кончил! – воскликнул Пьер, садясь на верхнюю ступеньку лестницы. – И знаешь, даже готов пожалеть об этом, – добавил он, вытирая лоб, – никогда еще я не работал с такой охотой, с такой любовью.
– Еще бы, – с горечью ответил Коринфец, – та, ради которой ты так старался, стоит того.
– Я работал ради искусства, – ответил Пьер.
– Неправда, – резко сказал Коринфец, – ты работал ради той, которую любишь.
– Замолчи, замолчи сейчас же! – воскликнул испуганно Пьер, указывая на дверь кабинета.
– Не беспокойся! В это время они как раз пьют чай! – сказал Коринфец. – Уж я-то знаю. Я ведь знаю всё – все их привычки и обычаи. В эту минуту мадемуазель де Вильпрё расставляет на столе фарфоровые чайные чашки и рассуждает с Дедом о политике либо философии, а маркиза – та позевывает и все поглядывает в зеркало, любуясь на свою прическу. Я так и вижу ее!
– Все равно говори тише, умоляю тебя.
– Я буду говорить совсем тихо, Пьер, – сказал Коринфец и сел рядом с другом. – Но я должен говорить, у меня голова просто лопается. Знаешь, твоя лестница великолепна! У тебя большой талант, Пьер. Ты рожден архитектором, так же как я – скульптором, а мне кажется, прославиться можно одинаково и в том и в другом искусстве. Скажи, у тебя совсем нет честолюбия?
– Ты же сам видишь, что есть. Разве я стал бы иначе так стараться?
– И теперь оно удовлетворено?
– На сегодня да. Завтра я примусь за шкафы для библиотеки.
– И ты так и собираешься всю жизнь мастерить лестницы и шкафы?
– А что я могу делать еще? Ничего другого я не умею.
– Но ведь у тебя получается все, что ты только задумаешь, Пьер. Не собираешься же ты всю жизнь оставаться столяром!..
– Собираюсь, мой милый Коринфец. А ты станешь скульптором, будешь изучать Микеланджело, Донателло [137]137
Донателло(1386–1466) – знаменитый итальянский скульптор, один из предшественников Микеланджело.(Примеч. коммент.).
[Закрыть]– и это справедливо. Ты – совсем другое дело. Ты натура особенная, ты призван создавать блистательные творения, и потому твой долг – стремиться к созданию красоты в самом возвышенном и поэтическом ее выражении. И то, что ты испытываешь такое отвращение ко всякой иной работе, не верный ли это признак, что провидение предназначило тебе более высокий удел? А я – я люблю работать руками, и если то, что я делаю, приносит кому-то пользу, мне уже этого довольно. Разум мой не влечет меня на путь искусства, как это происходит с тобой. Я чувствую себя ремесленником, я простолюдин до мозга костей. Меня не манит шумный свет, тайный голос твердит мне, что я навсегда прикован к своему труду, что я раб его, таким и умру.
– Но это же нелепо, Пьер! Ты умаляешь себя, ты просто на себя наговариваешь. Нет, ты не создан для того, чтобы оставаться рабочей лошадью и, словно невольник, целыми днями трудиться на богачей. Ведь это несправедливо, что они так эксплуатируют бедных, ты сам сотни раз говорил мне это.
– Да, в принципе мне это отвратительно, но на деле я подчиняюсь существующему порядку.
– Нет, ты непоследователен, Пьер! Это малодушие с твоей стороны! Если каждый станет так поступать, в мире никогда ничего не изменится.
– Нет, милый Коринфец, изменится! Бог справедлив, он не покинет человечество в беде, а человечество слишком велико, чтобы навеки примириться с несправедливостью… Раз я понимаю, что такое справедливость, значит, она возможна. Мог ли бы я всем сердцем любить равенство, будь равенство недостижимым? Нет, я не безумен, Амори, я сейчас очень спокоен и убежден, что рассуждаю совершенно разумно. И я верю: не вечно будут богатые эксплуатировать бедных.
– И при этом считаешь, что твой долг – оставаться бедным?
– Да, потому что не хочу неправедного богатства.
– И при этом не чувствуешь к богатым никакой ненависти?
– Нет. Ибо человеку свойственно бежать нищеты.
– Объясни же мне это противоречие.
– Сейчас ты поймешь. В наши дни всякий бедняк, обладающий умом и талантом, может добиться богатства. Не так ли?
– Да, так.
– Но все ли бедняки, наделенные умом и способностями, могут стать богатыми?
– Не знаю… Подобных людей ведь так много, что на всех, пожалуй, богатства не хватило бы.
– Ты прав, Амори. Разве не встречаем мы каждый день умных, талантливых людей, умирающих с голоду?
– Сколько угодно. Потому что одного таланта мало, нужно еще, чтобы тебе повезло.
– Иначе говоря, нужны ловкость, изворотливость, честолюбие, смелость. А самое верное средство – не иметь совести.
– Может быть, и так, – со вздохом сказал Коринфец. – Кто знает, удастся ли мне сохранить ее и не придется ли позабыть о ней или же погибнуть.
– Надеюсь, брат мой, бог не оставит тебя. Но мне-то, видишь ли, ни к чему так рисковать. Я не так одарен, как ты, – голос судьбы не побуждает меня бросаться в опасную борьбу с другими людьми. Я вижу, что большинство из тех, кто, отказавшись от тяжкого труда, от безвестного существования наемника, устремляются в погоню за счастьем, теряют в этой борьбе душевную свою чистоту и добродетель. Каждое преодоленное препятствие отнимает у них немного веры, с каждой одержанной победой слабеет любовь к ближнему. Соперничество талантов – это война, и война жестокая. Нельзя добиться успеха, не уничтожив соперника. Общество напоминает полк в день сражения, где лейтенант радуется, видя, как падает сраженный пулей полковник, чье место он рассчитывает занять. Что ж, раз мир так устроен и самые свободолюбивые, самые передовые умы не нашли еще ничего иного, кроме принципа «Уничтожай другого, дабы очистить себе место», я во всем этом участвовать не желаю; я не хочу никого уничтожать. Слишком часто, побуждаемые своим честолюбием, мы одобряем гнусный принцип, который принято называть конкуренцией, соревнованием, а я называю грабежом и братоубийством. Я слишком люблю народ и не смогу быть счастливым, зная, что подобное счастье выпадает одному из тысячи среди нас и, в то время как я благоденствую, остальные по-прежнему тянут лямку. Народ слеп и безропотно терпит это; он восхищается теми, кому удается достичь своей цели, но те, кому это не удается, ожесточаются сердцем или впадают в отчаяние. Словом, одних этот пресловутый принцип соперничества делает тиранами и эксплуататорами, других – рабами или разбойниками, только и всего. А я не хочу быть ни среди тех, ни среди других. Я останусь бедняком, но буду свободен в мыслях, и пусть даже я умру на соломе, смерть моя будет обвинением той социальной науке, которая не способна выдумать средство, чтобы каждый человек имел собственную постель.
– Я понимаю тебя, мой благородный друг, ты поступаешь как моряк, предпочитающий погибнуть вместе со всем экипажем, нежели спастись в шлюпке с несколькими избранными. Но ты забываешь, что избранные всегда норовят прыгнуть в шлюпку и что бог не придет на помощь гибнущему кораблю. Я восхищаюсь твоей добродетельностью, Пьер, но, воля твоя, в том, что ты говоришь, есть что-то неестественное, что-то фанатичное, и я очень боюсь, что это лишь восторженный порыв, в котором ты еще раскаешься.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что полгода назад ты смотрел на это иначе.
– Да, ты прав. Тогда я был таким, как ты сейчас: я страдал, я роптал, мне ненавистно было наше положение, а ты с ним мирился. Нынче у меня уже нет никаких притязаний, ты же стал честолюбцем. Мы поменялись ролями.
– Кто же из нас двоих прав?
– Возможно, оба. Ты настоящий человек современного общества, а я, быть может, будущего.
– И который отказывается жить сегодня! Ибо нельзя жить одним ожиданием и мечтой о будущем.
– Скажи лучше – надеждой и верой в него!
– Пьер, все эти бредни внушила тебе мадемуазель де Вильпрё. Им-то это ничего не стоит. Они богаты, они могущественны, они наслаждаются всеми радостями жизни, а нам советуют питаться надеждами.
– Оставь в покое мадемуазель де Вильпрё. Не понимаю, какое отношение имеет она к нашему разговору.
– Пьер, – горячо сказал Амори, – я никогда ничего не скрывал от тебя, а вот ты скрываешь от меня свои тайны, но ты думаешь, я не умею читать в твоем сердце?
– Оставь, Амори, не мучь меня понапрасну. Да, я глубоко уважаю мадемуазель де Вильпрё, я преклоняюсь перед ней, все это так. В этом нет никакой тайны.
– Ты преклоняешься перед ней, уважаешь ее… и любишь!
– Да, люблю, – ответил Пьер, и голос его дрогнул. – Люблю так же, как любит ее Савиньена.
– Ты влюблен в нее так, как я в маркизу.
– О нет, нет, Амори, вовсе нет. Так я ее не люблю.
– Ты любишь ее в тысячу раз больше.
– Не такой любовью, нет! Богом клянусь тебе, что…
– Не смеешь договорить? Ну что ж, может, и вправду такой любви ты к ней не питаешь – подобного несчастья я не желаю тебе, – но ты боготворишь ее, ты счастлив быть ее рабом, ты покорен, ты закован в цепи этой римлянкой…
Тут разговор их был прерван слугой, который появился со стороны парка и сообщил Коринфцу, что граф желает с ним говорить. И Коринфец отправился к нему, не подозревая, какое важное значение будет иметь для него предстоящий разговор.
Несколько минут Пьер стоял в задумчивости, взволнованный нескромными намеками товарища. Потом он подумал, что в замке все уже, должно быть, разошлись и, стало быть, мадемуазель де Вильпрё, возможно, еще поднимется в свой кабинет, как это часто бывает, между одиннадцатью и двенадцатью часами; и он принялся скорей собирать и складывать свои инструменты, чтобы успеть уйти до ее прихода, верный слову, которое дал самому себе из чувства уважения к этой девушке. Но в ту минуту, как он нагнулся за своим кожаным мешком с инструментом, он почувствовал вдруг чье-то легкое прикосновение к своему плечу и, подняв голову, увидел мадемуазель де Вильпрё, сияющую какой-то никогда не виданной им прежде поразительной красотой. Вся душа ее, казалось, отражалась теперь в ее глазах, и так тщательно скрываемая ею доселе внутренняя сила теперь словно вырвалась наружу, и она не пыталась уже сдерживать ее. Изольда вся как-то дивно преобразилась. Пьеру не раз случалось видеть ее в состоянии восторженности, но она всегда держалась немного сдержанно и обо всем, что касалось их отношений, позволяла себе говорить лишь намеками и недомолвками. А сейчас она предстала ему некой вдохновенной пророчицей, явившейся возвестить благую весть. В безотчетном порыве впервые в жизни взял он ее руку в свою.
– Лестница готова, – сказал он, – и вы будете первая, кто коснется ее перил.
– Не говорите так громко, Пьер, – сказала она. – Мне нужно – в первый и последний раз в жизни – открыть вам одну тайну; завтра она станет достоянием всех. Идемте!
Она ввела его в свой кабинет и тщательно затворила дверь. Затем сказала:
– Пьер, я не стану спрашивать вас, как это сделал Коринфец, влюблены ли вы в меня. В применении к нам слово это кажется мне ничтожным и наивным. Я некрасива – это известно всем; не знаю, красивы ли вы, хоть все и утверждают это. Но я в ваших глазах всегда искала лишь вашу душу, ибо только красота нравственная способна прельстить меня. Но я спрашиваю вас перед богом, который сейчас слышит и видит нас, любите ли вы меня так, как я вас?
Пьер побледнел, ему сжало горло, он не в силах был отвечать.
– Не оставляйте меня в сомнении, – продолжала Изольда. – Мне очень важно не ошибиться в вашем чувстве ко мне; ибо для меня пробил решительный час моей жизни тот, о котором я сказала вам здесь в тот вечер, когда так по-детски забавлялась игрой в карбонарии, воображая, будто я могу научить чему-то вас. Но тогда я не получила еще тех уроков подлинного равенства, которые вы мне дали впоследствии. Послушайте, Пьер, нынче в нашей семье произошли события, о которых вы еще ничего не знаете. Кузина доверила мне тайну, вам уже давно известную. Дедушка, не знаю каким образом, узнал о ней и принял решение – догадайтесь какое!
Пьер продолжал молчать. Видя, в каком он смятении, Изольда продолжала:
– Это решение принято им в полном соответствии с теми великими принципами, в которых он воспитал меня и которые на моей памяти всегда претворял в жизнь. Он посоветовал маркизе Дефрене, как только она станет свободна – ведь ее муж находится сейчас при смерти, – выйти за Коринфца; а Коринфцу он предложил пока на два года уехать. Так что через два года, Пьер, ваш друг станет моим кузеном, а дедушке он будет племянником. И вот, если вы считаете меня достойной стать вашей женой, если вы уважаете и любите меня так же, как я уважаю и люблю вас, я немедленно же иду к дедушке просить у него согласия на наш с вами брак. Не будь я уверена в этом согласии, я никогда не стала бы говорить того, что говорю сейчас вам – говорю в твердом уме, спокойно подчиняясь своим воле и совести.
Пьер упал пред ней на колени, он хотел отвечать – и не мог, – любовь, столь долго сдерживаемая, вспыхнула в нем с такой силой, что он боялся произнести даже слово – только слезы струились по его щекам…
– Пьер, – сказала она, – вы не в силах ответить мне? Вы не верите мне? Вот этого-то я и боялась. Вам кажется, что я потеряла рассудок, что я предлагаю вам нечто несбыточное? Вы на коленях благодарите меня, словно, полюбив вас, я свершила какой-то подвиг, но, боже милостивый, ведь в этом нет ничего удивительного! Вот если бы я полюбила какого-нибудь вельможу, тогда действительно вы могли бы удивляться и думать, что я сошла с ума. Вспомните, с самых детских лет я была воспитана в тех идеях, которые вдохновляют меня сегодня; первые мои книги, первые впечатления, первые мысли – все толкало меня к этому решению. Еще с того дня, как я стала раздумывать о своем будущем, я твердо решила, что выйду замуж за простолюдина, чтобы иметь возможность приобщиться к народу, вот так же, как в былые времена люди, уверовав в свет христианства, принимали святое крещение, дабы иметь право называться христианами. Вы самый лучший человек, которого я встречала в своей жизни – после дедушки. У вас не только те же мысли, те же взгляды, что у меня, – вы выше меня по уму, вы гораздо лучше меня; под благотворным вашим влиянием нашли развитие добрые мои задатки, тверже и пламеннее стали мои убеждения. У меня были ложные понятия – вы заставили меня расстаться с ними; вы исцелили меня от многих сомнений – словом, вы преподали мне справедливость и вселили в меня веру. Не удивляйтесь же моему решению. Или вы считаете меня недостаточно серьезной, недостаточно сильной, чтобы выполнить его?
Пьер был словно в бреду. Он только смотрел на нее, он не смел даже коснуться губами края ее платья – такое испытывал он благоговение. Она была для него еще более священной, чем всегда.
– Вижу, вы не в силах ответить мне, – сказала она, – я пойду к дедушке! Если вы не хотите этого, дайте мне хотя бы знак – тогда я буду ждать до тех пор, пока вы не измените своего решения.
В каком-то безумии Пьер вдруг схватил лежавший на столе кинжал – это был тот самый, который хотела подарить ему Изольда в день бегства Лефора.
– Что вы собираетесь делать? – вскричала Изольда, вырывая нож из его рук.
– Убить себя, – хрипло ответил он, – ведь все это сон, а я не хочу просыпаться.
– Теперь я вижу, что вы меня любите, – сказала Изольда, улыбнувшись, – вы уже не боитесь, что этот кинжал разрежет нашу дружбу.
– Пусть бы даже он разрезал на куски мое сердце, – ответил Пьер, – он не сможет убить моей любви к вам.
– А если так, – сказала Изольда, вся озаряясь светлой радостью и стыдливо зардевшись, – я иду к дедушке. Когда я хочу чего-нибудь, я выполняю свое желание немедленно. Итак, я иду к дедушке и все ему сейчас расскажу. До свидания, Пьер, до завтра, ведь дело это не шуточное, и дедушке, быть может, понадобится ночь, чтобы все обдумать.
– Завтра? Завтра? – в ужасе воскликнул Пьер. – Разве это завтра в самом деле наступит? Как донести мне до завтра двойное бремя восторга и страха? Нет, нет, погодите, не говорите еще со своим дедушкой! Дайте мне хотя бы до утра прожить с мыслью о вашей доброте ко мне (Пьер не посмел сказать: «любви»). Мой разум еще не в силах взглянуть в лицо этому завтра, которое вы сулите мне, – в нем есть для меня нечто призрачное, и оно вызывает у меня страх. Да, я счастлив, но сердце мое сжимается – это ощущение счастья так огромно, что похоже на тоску. В нем есть что-то торжественное, мучительное, пьянящее. Как будто вы собираетесь ради меня идти на смерть… Дайте же мне подумать, вы видите, я ничего не понимаю, и в этом диком смятении чувств, которое вы подняли во мне, ясным для меня остается только одно: вы любите меня, вы меня любите. Вы! Вы! Боже мой, меня! Да возможно ли это? Может быть, я болен и это бред? Безумие?..
– Я не хочу, чтобы у вас было время для размышлений, Пьер, я боюсь этого. Я уже обдумала все за вас. Принимая свое решение, я предусмотрела все его последствия – ни одно из них не страшит меня. Не нужно обладать особым мужеством, чтобы пренебречь мнением света, если речь идет не об эффектной выходке, а об акте убеждения. Перед такого рода решением свет бессилен. А что до вас, Пьер, то тут я заранее знаю, какие сомнения начнут терзать вас, как только вы вспомните, что я богата, а вы бедны. Но я твердо знаю также, что отвечу я вам на ваши сомнения. Я предвижу все ваши возражения, все доводы и уверена, что сумею противостоять им. Ибо ваша гордость, Пьер, может быть, дороже мне, чем вам самому, и я скорей умерла бы, нежели решилась толкнуть вас на поступки, противные вашей совести.
Долго еще разговаривали они. Пьер с жадностью внимал речам Изольды, но сам больше молчал. Ошеломленный этим невероятным, нежданно нагрянувшим на него счастьем, он в своем смятении не в состоянии был еще достаточно трезво оценить идею брака, столь противоречащего всем представлениям и обычаям общества, основанного на социальном неравенстве. Ему необходимо было подвергнуть ее суду своей совести, но пока он был весь во власти чувств; мужество этой восторженной девушки, готовой во имя идеи преодолеть все препятствия, восхищало его, наполняло признательностью к ней. К тому же им так много нужно было сказать друг другу, так много оказалось у них общих воспоминаний, что они никак не могли наговориться. Так сладостно было вновь и вновь возвращаться к тому времени, когда они еще таили в себе свою любовь, воскрешать в памяти малейшие подробности тех дней, искать и находить объяснения каждому слову, каждому поступку. Все пережитое тогда переживалось теперь сызнова. Только тогда все это происходило в жизни, а теперь словно в раю. Чувство, которое они испытывали, предаваясь вдвоем этим воспоминаниям, еще более сладостным благодаря полной откровенности, прежде им недоступной, было сродни тому, какое испытывает, должно быть, душа, когда, сподобившись райского блаженства, она смутно припоминает, что жила уже однажды, но та, земная, жизнь была не столь прекрасной и полна была неутоленных желаний, которых ныне она уже не знает.
В то время как они беседовали таким образом, уносясь в мир своих чувств и совершенно позабыв о времени, граф де Вильпрё разговаривал с Коринфцем. Перед этим он еще раз прошел к племяннице. Жозефина была измучена обуревавшими ее сомнениями. Ей стыдно было прямо признаться графу, что то глубокое чувство, которое он лукаво ей приписывал, не более как прихоть, плод распаленной чтением фантазии, что этот роман, начатый ею с безрассудностью пансионерки, поддерживается лишь жаждой наслаждений и ныне близится уже к своему концу, ибо страх огласки и тщеславие сильнее ее чувств. Будь у Коринфца имя, пользуйся он известностью, он, пожалуй, мог бы даже одержать верх над каким-нибудь скромным дворянином. Но простой столяр, подмастерье… Нет слов, он был талантлив, ему предстояло учиться в Риме, но пока что о нем никто решительно не знал и неизвестно еще было, действительно ли он прославится, не поздно ли ему уже учиться и оправдает ли он надежды, которые на него возлагают… Все зависело здесь от случая, а Жозефина не обладала ни достаточной верой в своего избранника, ни достаточным мужеством, чтоб отважиться ставить на эту карту в той азартной игре, которую называют жизнью общества. Поэтому она была страшно напугана лицемерными советами графа, и когда тот направился в кабинет, намереваясь послать за Коринфцем, она бросилась вслед за дядей, умоляя его сначала выслушать ее. Она солгала, что только сейчас узнала о связи Коринфца с Савиньеной, и это обстоятельство якобы молниеносно исцелило ее от любви к нему, и теперь она немедленно хочет порвать с ним и просить дядю помочь ей в этом. Некоторая доля правды здесь была. Ничто в глазах Жозефины не способно было до такой степени лишить Коринфца его поэтического ореола, как эта прежняя любовь к какой-то «трактирщице». Мысль, что она, маркиза, унизилась до того, что стала ее преемницей, была просто невыносима. Низкое происхождение любовника казалось ей еще позорнее с тех пор, как она поняла, что он не стыдится своей прежней любви и не оказался достаточно подлым, чтобы предать память о ней.
И граф сжалился над Жозефиной. Он перестал играть комедию и заговорил с ней весьма сурово. Он посоветовал ей не повторять подобных ошибок и не выбирать себе впредь любовников из столь низкого сословия.
– Полагаю, это послужит вам некоторым уроком, – заявил он ей под конец, – и вы поймете, что хотя в принципе народ достоин всяческой любви и уважения, не следует, однако, производить ради этого такого рода эксперименты, на которые решились вы. Народ велик и прекрасен, если рассматривать его как некое единое целое, но отдельный простолюдин, взятый сам по себе, – существо жалкое и ничтожное. Такому человеку необходимо последовательно, ступень за ступенью, пройти всю иерархическую лестницу нашего общества, чтобы по-настоящему облагородиться и очиститься от той грязи, из которой он вышел. Только с превеликим трудом – и такие люди достойны лишь уважения! – добиваются признания и славы отдельные представители народа, которые уже ныне успешно соперничают с теми, кому все было дано от рождения и кому, быть может, со временем предстоит уступить всем этим людям поле боя. Вы, племянница, вообразили, будто ваши прелестные глазки способны вызвать в этом юноше метаморфозу, для свершения которой необходимо еще лет двадцать упорного труда и борьбы (да и то неизвестно, произойдет ли она еще). А он не понял ваших благих намерений и преспокойно вернулся к своей Савиньене. Что ж, это только лишний раз доказывает, что рожденному в трущобах не так-то легко подняться до истинно благородных понятий. Путь этот куда более долог, нежели путь от столярного верстака до постели маркизы.
Жозефина смиренно выслушала этот цинический и язвительный выговор. Собственные ее представления не поднимались выше ограниченного вольнодумства графа, и она не улавливала противоречий в его поведении и речах. Все, что он говорил, казалось ей непреложным. Оскорбительный тон дяди огорчил ее, но не возмутил. Она униженно просила о прощении и счастлива была, когда ее простили. Она вышла из той среды, где дворянство, как бы его там ни ненавидели и ни высмеивали, все же пользуется еще огромным влиянием.
С Коринфцем граф пытался сначала обойтись как с мальчишкой, думая запугать его. Он казался ему всегда таким «милым», что трудно было заподозрить, что у него такой гордый и вспыльчивый характер. Но когда юноша с первых же слов заявил ему, что считает себя человеком свободным и никому не намерен подчиняться, что его могут выгнать из мастерской и замка, но никто не имеет права выслать его из деревни и из этих мест, что он не признает за графом никаких прав на себя и маркизу, старый дипломат вынужден был признать, что он допустил оплошность: ни угрозы, ни страх потерять покровительство и лишиться его благодеяний не сломят гордость этого юноши. Тогда он переменил тактику, перешел на ласковый тон, стал по-отечески увещевать его, посетовал на слабость и суетность Жозефины и предложил Амори либо жениться на Савиньене, либо поехать в Италию изучать скульптуру. Коринфец не мог простить ему угроз, с которых тот начал, он гордо вышел из его кабинета, не высказав своего окончательного решения. Но утро вечера мудренее, а перспектива увидеть Италию была так заманчива, что уже назавтра он решил сменить гнев на милость. Граф в этом не сомневался – он видел, как загорелись глаза молодого художника при одном только слове «Рим», и был уверен, что никакая любовь не помешает ему следовать своему призванию.