Текст книги "Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер"
Автор книги: Жорж Санд
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 48 страниц)
Когда дамы остались одни, между ними произошел довольно странный разговор.
– Вы произнесли фразу, весьма оскорбительную для этого бедного юноши, – сказала маркиза, глядя вслед Пьеру Гюгенену.
– Он не расслышал ее, – отвечала Изольда, – а если и расслышал, то не понял.
Но Изольда знала, что сама себя обманывает. Она заметила, в каком негодовании выбежал из ее комнаты этот столяр. И так как, несмотря на все светские предрассудки, внушенные ей средой, в глубине души она была доброй и справедливой, ее охватило теперь глубокое раскаяние и какая-то непонятная тоска. Только гордость мешала ей сознаться в этом.
– Говорите что хотите, – настаивала Жозефина, – но этот рабочий очень обиделся, сразу видно.
– А если обиделся, то напрасно, – сказала Изольда, стараясь оправдаться в собственных глазах, – я сказала это без всякого намерения обидеть его. Я ответила бы вам совершенно так же, будь здесь любой мужчина, кроме моего дедушки или брата.
– Ну, положим, дорогая кузина, – возразила ей Жозефина, – никогда бы вы не позволили себе ответить так, будь на месте этого бедняги подмастерья кто-нибудь другой; но с таким мужчиной можно не стесняться, все сойдет!
– А если даже я и виновата, то в этом прежде всего виноваты вы, Жозефина, – немного раздраженно сказала мадемуазель де Вильпрё. – Если бы не ваше неуместное восклицание, я никогда не ответила бы так глупо!
– Господи боже мой, да что же я такого особенного сказала? Я и вправду была поражена, увидев, как оживленно вы беседуете со столяром. Каждый бы удивился на моем месте. Вот я невольно и вскрикнула; а когда заметила, что этот юноша покраснел как маков цвет, то очень пожалела, что вошла так внезапно. Но откуда же мне было знать…
– Дорогая кузина, – резко оборвала ее Изольда с раздражением, которого никогда в жизни еще не испытывала, – позвольте сказать вам, что все эти ваши объяснения, догадки и сами ваши выражения нелепы и весьма дурного тона. Сделайте одолжение, перемените тему разговора. Если бы я попросила дедушку разобраться в этом, он, возможно, лучше меня понял бы, что вы имеете в виду, но, полагаю, вряд ли пожелал бы объяснить мне это.
– Вы говорите со мной очень оскорбительным тоном, – отвечала Жозефина, – никогда еще я не слыхала от вас подобных выговоров, дорогая Изольда. Видно, я в самом деле сказала что-то в высшей степени неуместное, раз вы так на меня обиделись. Все дело в том, что я получила дурное воспитание. Но меня удивляете вы, кузина, при вашем уме вы могли бы быть ко мне снисходительнее. Однако, если я чем-то вас задела, простите меня…
– Нет, это я прошу, умоляю простить меня! – взволнованно воскликнула Изольда и крепко обняла Жозефину. – Я неправа, неправа во всем. Одна вина влечет за собой другую. Я произнесла недостойные слова, от этого мне стало больно, и вот теперь я заставляю страдать другого. Поверь, мне сейчас больнее, чем тебе…
– Ни слова больше об этом! – воскликнула маркиза, целуя кузине руки. – Достаточно одного твоего слова, Изольда, и я все готова забыть.
Изольда попыталась улыбнуться, но на сердце у нее было по-прежнему тяжело. Она думала о том, что, если в самом деле этот рабочий слышал те жестокие слова, за которые она теперь так корит себя, ей уже никогда не удастся заставить его забыть их. Было ли это чувство собственного достоинства или любовь к справедливости, но что-то во всем этом ее мучило. Она не привыкла к угрызениям совести.
Маркиза попыталась развлечь ее.
– Хочешь, – сказала она, – я покажу тебе рисунок, который вчера закончила? А ты мне его поправишь, хорошо?
– С удовольствием, – ответила Изольда. – Тебе пришла очень удачная мысль, – добавила она, взглянув на рисунок, – изобразить часовню в нынешнем ее виде, пока здесь еще чувствуется атмосфера упадка и заброшенности. А я, по правде говоря, так привыкла к виду запустения, которое придают часовне пыль и паутина, что мне жаль будет расстаться со всем этим. Я уже и теперь сожалею, что здесь не стонет ветер, проникавший прежде через расщелины стен и выломанные окна, и не слышно крика сов и таинственной беготни мышей при лунном свете, напоминающей пляски духов. Спору нет, когда рабочие приведут все в порядок, в этой мастерской мне будет удобно, но как все, что создается ради пользы и благополучия человека, это помещение потеряет тогда всю свою поэтичность, весь свой романтический колорит.
Внимательно рассмотрев рисунок, Изольда нашла, что он очень мил, исправила некоторые погрешности в перспективе, посоветовала раскрасить его китайской тушью и помогла кузине установить ее мольберт на площадке хоров. Быть может, была у нее тайная надежда, что, приходя сюда время от времени взглянуть на работу кузины, она найдет удобный случай сказать Пьеру что-нибудь ласковое, чтобы заставить его забыть эту, как она сама мысленно называла ее, дерзость.
Изольда в самом деле искренно хотела ее загладить, и всякий раз при виде Пьера ей становилось немного стыдно. В этом тайном желании была и большая душевная честность и как бы жажда искупления вины. Даже самый строгий духовник не отыскал бы в нем ничего предосудительного, хотя нашлись бы среди светских дам такие, которые подняли бы ее на смех, а может быть, даже пришли в негодование.
Как бы там ни было, но случай, на который она надеялась, так и не представился, ибо Пьер, едва завидев ее, тотчас же выходил из мастерской или же забирался в самый дальний угол и так погружался в свою работу, что невозможно было обменяться с ним ни словом, ни поклоном, ни даже взглядом. Изольда поняла, что он не простил ей обиды. Она уже не решалась выходить на хоры и за все то время, что там рисовала Жозефина, ни разу больше не вышла к ней. Итак, – странно, не правда ли? – между мадемуазель де Вильпрё, внучкой владельца замка, и Пьером Гюгененом, столяром-подмастерьем, существовала отныне тайна весьма тонкого свойства, еще вряд ли ясно постигнутая рассудком, но уже робко прячущаяся в глубинах сердца; и каждый из них смутно чувствовал, что занимает мысли другого, хотя ни он, ни она и самим себе не решились бы сознаться в этом безотчетном, мучительном тяготении друг к другу.
Совсем иные чувства волновали тем временем сердце маркизы, и я, право, не знаю, любезная читательница, как и с чего мне начать, чтобы подготовить вас к этому. Маркиза все рисовала и рисовала, и конца этому не было видно. Изольда, бывшая страстной любительницей чтения, ежедневно проводила несколько часов в своем кабинете, занятая знакомством с трудами, пожалуй слишком серьезными для столь юной девицы; дверь на хоры продолжала оставаться открытой, но была завешена ковром, так что из мастерской Изольду видно не было. На хоры она больше не выходила и видела рисунок Жозефины, только когда та приносила ей показать его. А Жозефина стала ей показывать свою работу все реже и реже, потом и вовсе перестала. Изольда этому удивлялась и однажды вечером сказала:
– Ну, кузина, как твой рисунок? Должно быть, это будет шедевр, вот уже неделя, как ты над ним работаешь.
– Ах нет, он получился ужасным, ничего у меня не выходит, просто никуда не годная мазня! – ответила Жозефина, вспыхнув. – Я и показать тебе его не могу, мне стыдно. Хочу разорвать его и начать все сызнова.
– Меня восхищает твое терпение, – сказала Изольда, – но если это не слишком большая для тебя жертва, умоляю, остановись на этом! Рабочие так стучат и поднимают такую пыль, что я не могу сосредоточиться. А я уже так привыкла к своему кабинету, что не смогу, мне кажется, заниматься ни в каком другом месте. Но придется отсюда уйти, если надо будет и дальше держать дверь в мастерскую открытой.
– А если мне рисовать с закрытой дверью?.. – несмело предложила маркиза.
– Право, не знаю даже, как объяснить это, – отвечала Изольда, немного помедлив, – но, по-моему, это будет не совсем прилично, как ты думаешь?
– Не совсем прилично? Странно слышать это от тебя, Изольда.
– О, я понимаю, что ты имеешь в виду. Да, я сказала тогда, что быть в комнате с рабочим – все равно что быть одной. Но я была неправа, слова мои были дерзкими, и ты знаешь, что я раскаиваюсь в них. Нет, ты не будешь одна среди шести рабочих.
– Каких рабочих? Да боже меня упаси! Разве я собираюсь устраиваться с мольбертом в середине мастерской? Там вовсе неподходящий угол зрения!
– Я знаю, мастерская – внизу, на расстоянии двадцати футов от хоров, и можно считать, что рабочие находятся совсем в другом помещении, но все-таки… Не знаю… Подумай сама, Жозефина. Тебе лучше, чем мне, должно быть известно, что прилично, а что нет.
– Я сделаю так, как ты хочешь, – отвечала маркиза с гримаской, которая отнюдь ее не портила.
– Тебя это, кажется, очень огорчает, бедняжка моя? – спросила Изольда.
– По правде говоря, да. Я рисовала с таким удовольствием! Это могло выйти очень красиво, и в конце концов что-нибудь у меня получилось бы.
– Никогда еще я не видела, чтобы ты так увлекалась рисованием, Жозефина.
– А я никогда не видела, чтобы ты была так озабочена приличиями, Изольда, словно чопорная англичанка…
– Ну хорошо, если это так для тебя важно, продолжай. Что делать, потерплю еще и этот стук молотков, от которого голова раскалывается, и отвратительную эту пилу, от которой у меня начинается зубная боль, и эту мерзкую пыль, которая портит книги и мебель.
– Нет, нет, этого я не допущу. Но какая тебе разница, сижу я за ковром или за дверью?
– Какая разница? Я и сама не знаю… Мне просто кажется, что за ковром ты как бы не одна, а если затворена дверь – это выглядит иначе.
– Неужели ты думаешь, что эти люди обращают на меня внимание, да еще на таком расстоянии? Нет, в самом деле, как ты думаешь, я что-нибудь значу для них?
Изольда покраснела и рассмеялась.
– Жозефина, вы лицемерка, – сказала она. – Почему же в таком случае вы изволили вскрикнуть, когда застали здесь со мной Пьера Гюгенена?
– Ах, сама не знаю почему. Нет, в самом деле не знаю, Изольда. Это была просто глупость с моей стороны.
– А с моей стороны было глупостью считать, что в таком разговоре наедине нет ничего предосудительного.
Потом я это поняла. Мужчина всегда мужчина, что бы ни говорили. Ведь не стала бы я, например, беседовать в своем кабинете наедине с Изидором Лербуром…
– Но это потому, что он надутый дурак, невежа!
– Выходит, что подмастерье вроде Пьера Гюгенена, которого никак уж не назовешь ни невежей, ни надутым дураком, больше мужчина, нежели Изидор?
– О, разумеется!
– И все-таки не стала бы ты рисовать, сидя в мастерской, где находилось бы несколько Изидоров?
– Нет, конечно. А впрочем, уж тогда-то я чувствовала бы себя в совершенном одиночестве. Посели меня на каком-нибудь необитаемом острове с самым красивым из таких Изидоров…
– Ты предпочла бы рисовать самых противных зверей, нежели такого Изидора? Охотно верю… Но позволь, это что такое?
Разговаривая с кузиной, Изольда открыла ее папку для рисования и, прежде чем увлеченная разговором Жозефина успела помешать этому, вытащила из нее рисунок, изображавший часовню; она взглянула на него и сразу же заметила изящную фигурку на невысоком постаменте.
Жозефина слабо вскрикнула, бросилась к рисунку, хотела вырвать его из рук кузины, но та, ловко увернувшись, стала бегать по комнате, а Жозефина за ней; игра эта длилась несколько минут, пока наконец маркиза, рассерженная, вся красная от досады, не рванула к себе рисунок, оставив половину его в руках Изольды – как раз ту, на которой была изображена человеческая фигура.
– А я все равно видела! – сквозь смех воскликнула Изольда. – Но ведь это очень мило, уверяю тебя! Почему ты так рассердилась? Да ты никак плачешь? Что за ребячество! Ты же все равно собиралась разорвать свой рисунок – вот он и разорван. Тебе стало жалко его? Я его так склею, что и незаметно будет. А в самом деле, жалко его рвать, он совсем недурен.
– Это нехорошо с твоей стороны, Изольда, право! Я не хотела тебе его показывать.
– С каких это пор ты стала стесняться меня? Ты же моя ученица, а разве ученики прячут свои работы от учителя? Но скажи-ка мне, Жозефина, кто это здесь изображен?
– Ты же сама видишь – средневековый паж, просто так, фантазия.
– Средневековый паж? Тогда это анахронизм. Будь эта часовня не разрушена, паж был бы здесь как раз к месту, но средневековый паж, стоящий среди развалин, – это противоречит истории. Ведь трудно предположить, не правда ли, чтобы этот бедный юноша простоял здесь целых триста лет все в той же одежде, не утратив при этом своей юношеской прелести?
– Вот видишь, теперь ты надо мной смеешься! Этого я как раз и боялась…
– Если ты будешь так сердиться, я не скажу больше ни слова… Но позволь, позволь…
– Ну что? Говори уж, не стесняйся, раз начала…
– Жозефина, этот средневековый паж как две капли воды похож на Коринфца.
– Да ты с ума сошла! Коринфец в камзоле с разрезами на рукавах и в берете с пером?
– Ну и что же? Между камзолом и курткой, несомненно, есть сходство, а что до берета – право же, он родной брат той шапочки, которую носит Коринфец и которая, кстати сказать, довольно мило выглядит и весьма ему к лицу! У Коринфца такие же длинные волосы, как у этого пажа, и совершенно так же подстрижены. Наконец, у него точно такая же изящная фигура. Ну ладно, допустим, это его прапрадедушка, и дело с концом.
– О Изольда! – проговорила Жозефина, разражаясь слезами. – Не думала я, что вы можете быть такой жестокой!..
От удивления Изольда выронила рисунок. Слезы Жозефины и тон, которым она произнесла эти слова, поразили ее. Она принялась успокаивать кузину, так и не понимая, на что та могла обидеться; ибо, поддразнивая ее Коринфцем, Изольда делала это без каких-либо задних мыслей, лишь повторяя шутку, не раз уже бывшую в ходу между ними. Не решаясь додумать до конца, что могут означать эти слезы, она поспешила отмахнуться от смутной догадки, показавшейся ей нелепой и оскорбительной для кузины. А та, видя ее искренность, утерла между тем слезы, и размолвка их кончилась, как кончалась обычно, поцелуями и звонким смехом.
Ну, теперь-то вы, конечно, уже догадались, проницательная читательница? Жозефина, начитавшись романов (да послужит это предостережением и вам!), испытывала непреодолимое желание сочинить и в жизни какой-нибудь роман, главной героиней которого являлась бы она сама. И вот был найден и его герой. Он был здесь, рядом – молодой, красивый, как полубог, а умом и целомудрием способный затмить добродетельнейшего героя наиблагопристойнейшего романа. Но только он был столяром, подмастерьем, что, признаться, противоречит всем канонам; зато его чело, не говоря уже о чудесных кудрях, было увенчано ореолом художника. Сей столь неожиданно обнаруженный и обласканный гений служил предметом ежевечерних бесед в гостиной замка и всячески превозносился старым графом, который немного гордился тем, что первым открыл его, и это ставило Коринфца в совсем особое положение. Нас нынче не удивишь новоявленным гением из народа – мы стольких уже видели, что даже немного устали от них. К тому же в наши дни уже все усвоили ту истину, что народ есть великое средоточие разума и вдохновения. Но тогда, на заре Реставрации, заметить подобный талант было великим новшеством, признать его – изрядной смелостью, а поддержать – поистине царским великодушием. Вспомним, что в ту пору, о которой я повествую, уже столь далекую от нашего 1840 года своими нравами и понятиями, порядочные люди вовсе не желали, чтобы народ был грамотен, и не без оснований. В глазах соседних мелкопоместных дворян старый граф де Вильпрё был самым неистовым либералом; просвещенных юношей либерализм этот пленял своей оригинальностью и хорошим тоном. Что ж удивительного, если восторженная Жозефина в доступных ей пределах тоже отдала дань моде. В своем герое она видела некоего будущего Джотто или Бенвенуто. И к тому же ведь его звали не Тюльпаном или Розой, не Радостью, не Пламенем Любви или каким-нибудь другим оскорбляющим слух прозвищем, которое лишило бы столяра его «поэтического ореола», как принято нынче говорить. Нет, у него было прозвище, которое всем так нравилось и так удивительно шло к нему – его звали Коринфец.
Почему внимание Жозефины привлек Коринфец, а не Пьер Гюгенен? Ведь последний пользовался в гостиной не меньшим успехом, чем его друг; всякий раз, когда в беседе упоминалось имя Коринфца, добрая половина расточаемых ему похвал неизменно приходилась на долю Пьера. Граф восхищался его красивой осанкой, воспитанностью, манерами, врожденным чувством собственного достоинства, рассудительностью и прямотой его речи, особенно же его горячей и такой поэтичной привязанностью к молодому скульптору. Но ведь скульптор наделен был небесным огнем искусства, тогда как на друга его, столяра, падал лишь его отблеск. И когда в гостиной заходил обо всем этом разговор, личико маркизы вспыхивало ярким румянцем, и она начинала ходить не с той карты, играя с дядей в реверси, или роняла мотки шелка, сидя за пяльцами; и тогда она исподтишка бросала взгляд на кузину; ей казалось, что рано или поздно удастся поймать ее на таких же чувствах к Пьеру Гюгенену, и этот еще один придуманный ею роман немало приободрял ее. Однако Изольда говорила о Пьере таким невозмутимо спокойным тоном и так искренно, что у маркизы не было ровно никакой возможности подтвердить свою догадку. Но хотя Жозефина и понимала, что Пьер может и вполне достоин стать предметом подобных чувств, она предпочла ему все же юного Амори. С этим было гораздо проще сблизиться, все относились к нему как к ребенку. Его называли «маленьким скульптором»; обсуждали его будущее и строили планы; каждый день все отправлялись в мастерскую «посмотреть, как он работает»; граф говорил ему «ты», называл «дитя мое» и, когда в замке бывали гости, водил их в мастерскую и, собственными руками взяв Коринфца за голову, демонстрировал высоту и ширину его лба; один местный врач, поклонник Лафатера [83]83
ЛафатерИоганн Каспар (1741–1801) – швейцарский пастор и писатель-богослов, основатель физиономики – науки, стремившейся обнаружить закономерности связи между характером человека и чертами его лица.(Примеч. коммент.).
[Закрыть]и Галля, собирался даже снять слепок с головы юного скульптора. Словом, он пользовался куда более блистательным успехом, чем мастер Пьер, которым невозможно было бы забавляться подобным образом. А ведь большинству светских женщин (как ни грустно, приходится в этом сознаться), прежде чем отдать предпочтение мужчине, необходимо выслушать приговор, вынесенный ему в гостиных, и тот, кто предпочтен в свете, скорей найдет путь к их сердцу. Жозефина была в свое время слишком чувствительна к соблазнам света, чтобы не поддаться этой слабости. И вот, вообразив себя без памяти влюбленной, она не могла уже скрывать своих чувств к красивому юноше, и дело дошло до того, что над ней стали подтрунивать в семейном кругу. Казалось, это ей нравится. Она даже нарочно давала повод к подобным шуткам, что было не так глупо с ее стороны, ибо не позволяло догадываться о том, что за этим кроется нечто серьезное. Вот почему Изольда разрешала себе иной раз вместе с ней посмеяться над ее чувствами к Коринфцу, отнюдь не предполагая, что это может обидеть ее, и вот почему она так удивилась, увидев ее внезапные слезы. Однако эти слезы еще ничего не открыли ей, ибо Жозефина объяснила их своим самолюбием художницы, мигренью и всем тем, что сумела в эту минуту придумать.
Все эти ласки, щедро расточаемые Коринфцу в замке, пока еще не успели вскружить ему голову. Отношение к нему старого графа свидетельствовало, несомненно, о доброжелательстве и великодушии, однако действовал он весьма неосмотрительно: так легко было сбить с толку этого юношу, после мирного и безвестного своего существования внезапно ввергнутого в жизнь, полную успехов и тщеславных помыслов. К счастью, Пьер Гюгенен, словно добрый гений, неустанно пекся о друге и проницательными своими суждениями помогал ему удерживаться в рамках благоразумия. Со своей стороны и папаша Гюгенен, хоть и выражал свое восхищение сноровкой и вкусом молодого скульптора, тоже не раз по-отечёски предостерегал его, советуя не обольщаться всеми этими похвалами. У старика не было причин быть недовольным новыми обязанностями, возложенными отныне на его подмастерья, ибо тот, верный данному слову, пока занимался резьбой только по воскресеньям или часок-другой вечером, для пробы, все же остальные дни недели честно трудился, заканчивая работу по восстановлению панели, для которой и нанял его старый Гюгенен. Всецело заняться скульптурной работой он имел право лишь после того, как его обязательства перед хозяином будут полностью выполнены. Но если старый столяр отнюдь не осуждал Амори за его смелую попытку (он даже сочувствовал тому, что сын помогает товарищу, ибо на этом поприще не могло быть речи о какой-либо цеховой зависти или соперничестве талантов), ему все же не очень нравились те близкие отношения, которые завязались между гостиной и мастерской.
– Конечно, – говорил он, – на старого графа я жаловаться не могу. Человек он справедливый и хоть обычно прижимист, умеет быть и щедрым, если есть за что. С нами он не спесив, говорит запросто. И внучка тоже ничего – девица добрая, учтивая, хоть и держится так, вроде бы ей все на свете безразлично. Молодой барин (он имел в виду Рауля, брата Изольды) – малый ленивый, звезд с неба не хватает и вообще, как говорит наш берриец, «ни богу свечка, ни черту кочерга», но так-то парень не злой, и если случается когда его борзым разорвать в деревне курицу, бьет их за это нещадно. Да и по тому, как разговаривает с нами управляющий, видно, что ему наказали быть вежливым и добрым с простым народом. Все это так, да вот не могу я ни с того ни с сего взять вдруг да и полюбить этих людей так, как полюбил бы кого-нибудь из нашего брата. Вот и дядюшке Лакрету они не по душе – его-то и в замке не больно жалуют, потому что держится он с ними без церемоний и не скрывает, что хочет побольше заработать, а что тут, спрашивается, дурного? И сколько бы господин граф ни старался показать, как он любит народ, не верю я ему, хоть и слывет он либералом, а иные дураки считают его даже якобинцем. Да, верно, он снимет шляпу перед тем из нас, кто поумнее, а скажи-ка ему что наперекор, сразу вспомнит тебе, что ты деревенщина неотесанная, и заговорит свысока. Верно, он пожалует червонец из своего кармана какому-нибудь горемыке, чтобы тот выпил за его графово здоровье, а попробуй выпить за республику – посмотришь, что он запоет! Спору нет, барышня эта делает разные там добрые дела, навещает болящих, ходит за ними словно сестра милосердная и всякое такое, говорит одинаково и с бедняком и с богачом, платья на ней похуже, чем у ее горничной, уж про нее не скажешь, чтобы она кого притесняла в деревне, напротив, всякому помочь готова… А предложи-ка ей выйти за сына крупного фермера – будь он даже не хуже ее образован и так же богат, – небось скажет: «Нет, он мне не пара!» Да за это я ее и не осуждаю: что буржуа, что аристократы – все они одного поля ягода. А только зарубите себе на носу, дети мои: великие мира сего – они всегда так великими и будут, а малые – так малыми и останутся. Эти-то, в замке, вроде бы хотят заставить вас забыть об этом. Но попробуйте, поддайтесь только на эту приманку, увидите, как они поставят вас на место. Да, да, уж поверьте мне, достаточно я на своем веку повидал и знаю, чего стоит господская ласка.
Особенно не нравились папаше Гюгенену ежедневные появления в мастерской маркизы, которая, устроившись на хорах, рисовала там, в то время как внизу работали подмастерья. По-видимому, он боялся, как бы его сын не стал обращать на нее слишком большое внимание.
– И что только нужно здесь этой красотке? – ворчал он, когда она уходила. – И что это за новая мода такая для маркизы – торчать наверху, что твоя курица на жердочке, чтобы такие вот шалопаи, как вы, снизу пялили глаза на ее ножки. Ножки у нее маленькие, спору нет. Но и у толстухи Марты они, поди, были бы не хуже, доведись ей всю жизнь носить узкие туфельки, а не деревянные башмаки. Да и что в них такого особенного, в этих ножках? Дальше уйдешь на них, что ли? Или выше прыгнешь? И кого она тут думает прельстить? Замуж, что ли, собралась? Так ведь у нее вроде бы муж есть. А и не будь она замужем, на кой ей ляд ремесленники? Да и вообще, что она там делает, на своем насесте? Надзирательницей ее над нами поставили, что ли? Или портреты с нас пишет? Нечего сказать, нашла с кого, то-то нарядные господа в рабочих куртках да жилетах! Слыхивал я, будто в Париже есть такие люди, которым деньги платят за то, что они срисовывать себя дают, особливо ежели у кого борода. Так то ведь бездельники какие-то… Нам это не к лицу.
– А что, хозяин, – сказал берриец, – мне бы таким ремеслом, пожалуй, вовек не прокормиться. Красотой меня бог обидел, так что спросу бы на меня большого не было – разве что кто вздумал бы обезьяну изобразить. Вот тут уж я пригожусь! И знаете, что я вам скажу, дорогой мой хозяин, этой самой маленькой баронессе или графине, или как ее там, еще здорово повезло, что она напала на таких честных малых, как мы, – ругаться не ругаемся, а если и поем, так ведь только пристойные песни. Потому как не всякий мастеровой потерпел бы, чтобы на него так вот пялились; такое бы загнули, что пришлось бы ей убираться подобру-поздорову.
– Ну, такого, я надеюсь, мы никогда себе не позволим, – сказал Амори, – к женщине следует относиться с уважением, все равно – маркиза она или нищенка. Кроме того, мы слишком уважаем самих себя, чтобы позволить себе какую-нибудь грубость. Сюда мы Пришли работать – вот и надо работать. А дама эта тоже работает, – не знаю уж, что она там такое делает, но, надо полагать, что-нибудь красивое или же нужное, – иначе зачем было бы ей сидеть здесь среди нас, вместо того чтобы оставаться в гостиной со своими?
Никаких иных мыслей маркиза у Коринфца не вызывала. Правда, он заметил, что она хороша собой, тем более что об этом все кругом говорили; но ему и в голову не приходило, что она бывает здесь ради него, как это втайне полагали берриец и ученики. Впрочем, у него была одна только резьба на уме, а в сердце – лишь одна Савиньена.