355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер » Текст книги (страница 19)
Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:51

Текст книги "Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 48 страниц)

ГЛАВА XXIII

В жизни каждого из нас есть незначительные на первый взгляд события, которые навсегда остаются связанными с воспоминанием о каком-либо кризисе в духовном нашем развитии, с преображением всего нашего нравственного существа; и как бы ни было подчинено наше существование самым трезвым житейским интересам, нет человека, который не пережил бы такого часа восторга и просветления, когда душа достигает самого высокого своего горения и грядущее словно по наитию открывается нашим духовным очам. Внутренний мир, который мы носим в себе, сокрыт от нас самих, он полон неразгаданных пророчеств, и мы лишь смутно читаем в нем. Но наступает время, бьет час, иногда это всего мгновение, когда – идет ли речь о вере в бога, о проблемах общества или о любви – божественный свет, словно молния, прорезающая тьму, ярко озаряет наш разум. У натур возвышенных и склонных к самосозерцанию такие душевные переломы совершаются торжественно и знаменуют собой всякий раз новую фазу их жизненного пути, проводя решительную грань между горестным «вчера» и победным «завтра». Философам и геометрам, погруженным в мир абстракций, эти минуты внезапного озарения знакомы так же, как фанатикам веры, как поэтам или влюбленным. Что ж удивительного, если и Пьер Гюгенен с самоотверженной его любовью к ближним, с его умом и сердцем, неутомимо стремящимся к истине, тоже был осенен этим духом божьим, который действительно парит над всеми душами человеческими, дивным огнем своим проникая сквозь каменные своды темниц и келий, крыши мастерских и мансард, стены дворцов и храмов.

Всю свою жизнь с глубоким волнением вспоминал Пьер Гюгенен тот час, который он проспал в мастерской на стружках. Все было как обычно. Как обычно двигались рубанки и зубила, победоносно врезаясь в сопротивляющееся, стонущее дерево. Блестели от пота обнаженные мускулистые руки, звучала песня, подчиняя своему ритму работу и рождая поэзию среди напряжения и усталости. Но в то время как все шло здесь своим чередом, над головой нашего апостола-пролетария разверзались небеса, и душа его устремлялась ввысь, в сферы идеального. Ему привиделся странный сон. Будто под ним вовсе не стружки, а цветы, и цветы эти всё растут и, раскрывая свои чашечки, становятся все более прекрасными и нежными, и тянутся все выше и выше к высокому небу. И уже не цветы это вовсе, а гигантские какие-то деревья, насыщающие воздух своим ароматом и своими ветвями образующие вокруг него сплошную зеленую беседку, потолок которой уходит в сияющий эмпирей. И будто душа его, гордая, счастливая, возносится вместе с цветами в этом их бескрайном бурном цветении все выше и, наконец, достигает высоты, откуда открывается ему некая новая земля, и земля эта – тоже бескрайное море зелени, цветов и плодов. Все самое поэтичное, что довелось Пьеру видеть, проходя высокими горами и солнечными долинами в пору своих странствий по земле людей, все это собрано здесь, но только еще разнообразнее, еще прекраснее, еще величественнее. Многоводные ручьи, чистые, словно хрусталь, сбегают с горных вершин и устремляются дальше по склонам и низинам, перекрещиваясь друг с другом и весело журча. Изящнейшие здания, изумительные памятники зодчества, украшенные истинными шедеврами искусства, возвышаются в бескрайнем этом саду. И живут здесь существа, похожие на людей, но словно бы прекраснее, чище людей, и все они веселы, и сад оглашен их песнями, и каждый занят делом, и каждый трудится. И снится Пьеру, будто быстрее птицы проносится он над неведомой этой землей и повсюду видит счастье, мир, процветание, изобилие. И рядом с ним парит одно из этих прекрасных существ – только он никак не может понять, кто это? – и говорит ему: «Наконец-то ты здесь, на небе, к которому так стремился. Теперь ты ангел. Ибо свершилось: новая вечность сменила ту, прежнюю, а когда ты достигнешь ее края, тебе откроются новые чудеса, новое небо, новые ангелы». И Пьер внезапно понимает, где он и кто с ним. Он в парке графа де Вильпрё, а существо, что говорит с ним, – Изольда. Только парк этот не имеет границ и соединяет он землю и небо, а Изольда – ангел, сияющий красотой и мудростью. И, вглядевшись в лица других проносящихся мимо ангелов, он узнает среди них своего отца и деда Изольды под руку друг с другом, он видит Амори и Романе, дружески беседующих между собой, Савиньену и маркизу, собирающих цветы и колосья в одну и ту же корзинку, – словом, всех, кого он знает, кого любит, но только все они – в каком-то новом, преображенном, идеальном обличье. И он спрашивает себя: что за чудо произошло с ними, почему все они так прекрасны, так сильны, так полны любви? А Изольда отвечает: «Разве ты не видишь, что все мы теперь братья, все богаты, все равны между собой? Мы сломали межевые столбы между участками, мы срубили колючие изгороди, и земля вновь стала раем. Мы теперь ангелы, ибо мы уничтожили все различия между людьми и навеки отказались от ненависти и злобы. Люби, верь, трудись и будешь ангелом средь ангелов».

– Да он никак спит с открытыми глазами? Что это с ним? Похоже, у него бред… А ну-ка, просыпайся, просыпайся, сынок, это полезнее, чем эдак охать да трястись словно в лихорадке!

Так говорил папаша Гюгенен, тормоша сына, чтобы заставить его проснуться. Пьер послушно приподнялся на своем ложе, но небеса все еще оставались разверстыми для него. Он уже не спал, но прекрасные образы все еще носились перед его глазами, а в ушах продолжали звучать сладкие звуки священных лир. Он уже стоял на ногах, а видение все не рассеивалось; особенно поражало его благоухание, которое преследовало его и сейчас – наяву.

– Вам не кажется, будто здесь пахнет розами и лилиями? – спросил он отца, который с беспокойством наблюдал за ним.

– Еще бы не пахло! – отвечал тот. – Да ведь у тебя вся рубашка набита цветами. Не иначе как ты решил сделать из себя алтарь ко дню праздника тела господня.

В самом деле, цветы Изольды, соскользнув с груди Пьера, упали к его ногам.

– Ах, – сказал он, поднимая их, – так вот откуда этот дивный сон! – И, ни словом не упрекнув отца, так внезапно прервавшего волшебное видение, Пьер, исполненный новых сил, усердно принялся за работу.

Однако за ним сразу же пришли. Граф де Вильпрё требовал его к себе, чтобы отдать какие-то распоряжения, и Пьер отправился к нему, совершенно не подозревая, что это лишь предлог и что старый вельможа горит желанием спокойно и не компрометируя себя поговорить по душам с этим человеком из народа. Но чтобы фантазия графа стала понятна читателю, ему следует узнать о прошлом этого необычного человека.

Сын одного из тех аристократов, которые связали свою судьбу с судьбой Филиппа Орлеанского [100]100
  Филипп Орлеанский(1747–1793) – во время революции называвшийся Филиппом Эгалите – близкий родственник короля Людовика XVI. До революции враждебно относился к королевскому двору. Вокруг него группировались аристократы, недовольные политикой властей. Был единственным представителем королевского дома, примкнувшим к революции. Как делегат Конвента, голосовал за казнь короля. Казнен по обвинению в подготовке заговора с целью завладеть короной.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
, он в годы революции был косвенно причастен к заговору на всех его стадиях, но вовремя сумел скрыться, избежав таким образом участи своего отца, который собственной головой заплатил за свою связь с принцем Эгалите. Засим очень осторожно и на редкость удачно он вышел из игры, а после Девятого термидора [101]101
  Девятое термидора(27 июля 1794 г.) – день контрреволюционного переворота, свергнувшего якобинскую диктатуру.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
окончательно приободрился. Во времена Империи был префектом, но не на лучшем счету, ибо, никогда не споря против свирепых декретов правительства, он, в силу врожденной податливости и благодушия, вел себя значительно мягче и гуманнее, нежели то полагалось ему по должности. Он был смещен в расцвете сил, но от этого только выиграл, получив назначение в более крупную префектуру с помощью господина де Талейрана [102]102
  ТалейранШарль-Морис (1754–1838) – французский государственный деятель и дипломат.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
, который ценил его ум и сумел в должном свете представить смерть Эжена де Вильпрё (сына нашего графа и отца Изольды), погибшего на поле брата во время Испанской войны [103]103
  Имеется в виду война 1808–1813 гг.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
. Должности эти, так же как удачные спекуляции, к которым он проявлял вкус и способности, приумножили его состояние. После возвращения Бурбонов он вновь был смещен: ему не могли забыть ни его поведения во время революции, ни его возвышения при Империи. Тогда он ударился в либеральную оппозицию. Не попав в палату пэров, он стал презирать ее (или делать вид, что презирает) и добился избрания в депутаты [104]104
  Согласно французской конституции 1814 г., члены верхней палаты парламента, палаты пэров, назначались королем. Депутаты нижней палаты избирались на основе существовавшего в то время избирательного права.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
.

Его аристократическая родня и окрестные дворяне отзывались о нем как о человеке мелком, коварном и честолюбивом, между тем как либералы приписывали ему и величие души, и чисто республиканскую твердость, и прозорливость в политике. Поспешим оговориться, что сей почтенный вельможа, острослов и очаровательный салонный собеседник, отнюдь не заслуживал

 
Ни сих похвал чрезмерных, ни хулы [105]105
  Ни сих похвал чрезмерных, ни хулы– цитата из трагедии Ж. Расина «Британник» (акт II, сц. 3).(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
.
 

Его оппозиция была весьма умеренной и хорошего тона. Он так мило, так остроумно и всегда кстати умел подшутить над правительством, королевской фамилией, фаворитками и преуспевающими прелатами, что слушать его было истинным удовольствием. Казалось, сам Вольтер воскресал тогда во всем его облике и язвительных речах, и среди избирателей либерального толка вряд ли нашелся бы хоть один, кто решился бы отказать в своем голосе кандидату, в доме которого ему довелось так вкусно пообедать и так весело посмеяться.

Более всего обязан он был своей славой либерала той истории, которая и привела его сюда, в поместье де Вильпрё, где мы застаем его теперь мирно занимающимся чтением книг и восстановлением старинной часовни. Он был шестьдесят третьим депутатом, который четвертого марта этого же года в полном облачении встал со своего места, чтобы в числе других покинуть заседание палаты, после того как, по выражению господина виконта де Фуко и согласно его приказу, был «схвачен» Манюэль [106]106
  Манюэль– один из виднейших ораторов левой группировки палаты депутатов; в марте 1823 г. был исключен из палаты ее правым большинством за попытку оправдать действия революционного правительства в 1792–1793 гг. и выведен из зала заседаний отрядом жандармов по приказу полковника Фуко. В знак протеста шестьдесят два депутата левой покинули зал заседаний.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
. Он был в числе тех, кто подписал протест, врученный пятого мая президенту палаты депутатов. Все это дает нам ясное представление о том, какой он избрал политический курс, однако отнюдь не говорит не только о его убеждениях, но и о том, дело какой партии он, собственно, защищал, ратуя за неясное и весьма расплывчатое понятие «конституционализма». В числе парламентских деятелей, принявших участие в достойном акте, о котором мы только что упомянули, были самые уважаемые и знаменитые во времена Бурбонов имена. Как жаль, что мы не можем назвать их среди достойнейших имен и в наши дни! [107]107
  Многие деятели либеральной оппозиции во времена Реставрации после революции 1830 г., получив правительственные посты, перешли на охранительные позиции.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
Однако, как это бывает во всякой оппозиции, объединяющей под своим знаменем самые различные элементы, среди тех, кто в едином стихийном порыве выразил тогда свой протест против незаконных и жестоких действий правительства, были люди, движимые разнообразными интересами. У парламентской левой был свой общепринятый официальный язык, но за словами ее крылись какие-то тайны, а крайнее ее крыло имело даже, как говорят, какое-то отношение к обществу карбонариев, о котором главный прокурор Белляр высказался следующим образом: «Если в отношении первого пункта программы, требующего „уничтожить то, что есть“, все враги королевского трона полностью согласны между собой, то по всем остальным пунктам, в том числе и по вопросу о том, „что должно быть“, они расходятся друг с другом. Наполеон Второй, некий иностранный государь, республика и еще великое множество других нелепейшихи противоречивых идей,которые вызывают разногласия среди наших „уравнителей“ относительно уготавливаемого ими будущего, – достаточно только перечислить все это, чтобы не только верноподданным, но и любому здравомыслящему человеку стало ясно, какое великое счастье ожидало бы Францию после первого же переворота, которому суждено было бы стать роковым началом новых переворотов» [108]108
  Обвинительная речь по делу о заговоре в Ла-Рошели. (Примеч. автора.)


[Закрыть]
. С кем именно втайне связывал свои мысли и поведение граф де Вильпрё – с Наполеоном Вторым, неким иностранным принцем, упомянутым господином Белляром, республикой или известной особой,которую господин Белляр счел нужным скрыть под странной перифразой «множество нелепейших идей», – об этом читатель узнает, быть может, несколько ниже. Пока же нас занимает только характер графа и его образ мыслей.

Человек, несомненно, неглупый, но обладавший скорее тонкостью и проницательностью в вопросах политики, нежели глубокомыслием в области социальной теории, и, однако, совершенно уверенный, что он решительно все на свете знает и понимает, граф де Вильпрё являлся, быть может, наиболее передовымпредставителем аристократии своего времени. Он любил Лафайета; с почтением относился к д’Аржансону; втайне оказывал услуги не одному высокородному изгнаннику; был даже одно время в восторге от системы Бабефа, отнюдь не являясь, однако, ее приверженцем. Восхищался господином де Шатобрианом и одновременно Беранже. Ум его жадно схватывал все высокое и прекрасное, но душа его, непостоянная душа вельможи, ничего не принимала всерьез. Он готов был уверовать в каждую новую социальную теорию, с поразительной легкостью в течение какой-нибудь четверти часа усваивая все ее положения, и с легкостью тут же переходил к другой. И в этом не было ни вероломства, ни непоследовательности – таков уж был его характер, ибо это был истинный дилетант. Ему свойственны были все достоинства и недостатки и артистической натуры и вельможи; он мог быть скупым и щедрым, требовательным и снисходительным, восторженным и недоверчивым, смотря по настроению и обстоятельствам. Легко горячился и легко прощал. Никто лучше его не умел устроить свою жизнь – он был богат, независим и обладал тем счастливым практическим умом, который помогает человеку жить в обществе по-своему, не слишком, однако, с ним ссорясь. Этому немало способствовала подлинная доброта, любезная предупредительность, природное великодушие; но сквозь эти патриархальные добродетели проглядывали беспримерное легкомыслие, откровенный эгоизм и глубокая беспринципность, которые проявлялись в этой его способности легко увлекаться общими вопросами и социальными идеями, не думая при этом ни об их последствиях, ни об их применении.

Спокойно прошел он сквозь все события, скрестив руки на груди, с острой эпиграммой на устах, иной раз и со слезой умиления во взоре. Всякое благородное деяние вызывало у него сочувствие, но любая теория пленяла его ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы ознакомиться с ней. Люди и события его времени были для него вроде тех книг, которые он читал ради развлечения. Удовлетворив свою любознательность, он с улыбкой засыпал на последней странице, предоставляя каждому думать по-своему, лишь бы не был при этом нарушен общественный порядок и теория не вздумала бы притязать на то, чтобы быть претворенной в жизнь.

Благодаря таким своим наклонностям и складу ума, он почти не занимался воспитанием своих детей, хотя и был человеком нежного сердца и в каком-то смысле заботливым семьянином, а внуки и вовсе росли как попало. Он уделял им немало внимания, пользуясь всякой возможностью, чтобы образовать их ум, однако в тех противоречивых и случайных сведениях, которыми он загромождал их юные головы, не было ни последовательности, ни ясности, ни цельности. И поскольку его не однажды предупреждали об опасности, таящейся в подобном воспитании, он внушил себе, будто действует так в соответствии с определенной педагогической системой. Сия система, заимствованная из «Эмиля» и лишь слегка подновленная, состояла в отсутствии какой бы то ни было системы – весьма удобный способ оправдаться в собственных глазах, скрыв от самого себя свою неспособность чего-либо добиться на этом поприще. Да и как мог бы он внушить своим ученикам стройность и последовательность мысли, если их не было у него самого? Порой он отдавал себе в этом отчет, но утешался тем, что по крайней мере ничто не помешает внукам воспринять уроки, которые преподнесет им жизнь.

Такой метод воспитания произвел совершенно различное действие на столь противоположные натуры, как Изольда и ее брат Рауль. Изольде – девушке вдумчивой, умной, настойчивой, в высшей степени справедливой и впечатлительной, жадной до знаний, склонной к поэзии – он явно пошел на пользу. Она сумела извлечь немало ценного из наставлений деда, намереваясь и в самом деле пополнить их со временем уроками, которые преподаст ей эпоха и грядущие события. Мало бывая в свете, она успела усвоить лишь немногие его предрассудки, но достаточно было бы малейшего столкновения с правдой, чтобы развеять их. На нее воспитание по Жан-Жаку оказало превосходное воздействие – впрочем, любое, самое дурное воспитание не способно было бы испортить эту прямую, в высшей степени благородную натуру.

Что до Рауля, то к нему, как это полагалось, были приставлены соответствующие учителя, но, ввиду проявленного им упорного нежелания учиться, они никогда ничего с него не спрашивали, дабы не доводить ребенка до слез, а дед с его эгоистически мягкой душой не способен был противостоять его детским капризам. Благодаря этому Рауль научился лишь одному – развлекаться. Он превосходно ездил верхом, метко стрелял, плавал, танцевал, играл на бильярде. Хотя и хрупкого сложения на вид, он был неутомим во всякого рода физических упражнениях, и это было наибольшим предметом его гордости, если не считать родового имения, которым он стал кичиться с тех пор, как свел знакомство с молодыми великосветскими хлыщами. В этом отношении старый граф, говоря по правде, был несколько обескуражен плодами своей системы «свободного воспитания». Молодой человек не проявлял ни малейшей склонности к либеральным идеям. Даже напротив, в угоду своим товарищам по светским забавам, он избрал себе образ мыслей «ультра». В свете его охотно принимали и хвалили за благонамеренный образ мыслей. В обществе деда он смертельно скучал и исподтишка осуждал его за то, что тот водится «со всяким сбродом». Пределом его честолюбивых замыслов было попасть в королевскую гвардию. Но здесь он натолкнулся на решительное сопротивление деда, и между ними по этому поводу в свое время происходили весьма бурные объяснения. Однако на этот раз старый граф не побоялся дать волю гневу и сумел настоять на своем. Ибо речь шла о собственных его интересах: служба внука царствующим государям могла повредить его репутации либерала, а тем, самым и его популярности. Со своей стороны Рауль был чрезвычайно недоволен тем, что дед в угоду «черни» позволяет себе высказывать убеждения, которые способны закрыть ему путь к монаршим милостям, и с нетерпением ждал совершеннолетия, чтобы открыто заявить о своих взглядах и выступить на ином поприще. Граф между тем тщетно ломал себе голову, как помешать его намерениям, не видя к этому никаких реальных способов. А в глубине души они любили друг друга, ибо дед был добр и отходчив, да и внук обладал неплохими задатками. Он являлся просто жертвой общего духа, царившего в этом доме, где отсутствие твердого догмата веры приводило к разрыву всякой связи между нравственными устоями и политическими убеждениями; при другом воспитателе и он был бы другим – в нем не совсем умолк голос совести и теплилось нравственное начало, которое еще сдерживало его.

Изольда любила старого графа более глубокой и сознательной любовью. Душа ее способна была только на большие чувства; не располагая достаточным жизненным опытом, чтобы постичь все легкомыслие своего деда, она слепо ему верила. Каждое его слово, каждое высказанное им мнение она принимала за истину и, стремясь примирить противоречия, которые смутно в них ощущала, держалась середины между пылким либерализмом и инстинктивным почтением к светским приличиям. Однако ей случалось произносить по поводу этих светских правил и весьма смелые речи, которые граф вынужден был выслушивать снисходительно: спорить с ними было ему не к лицу; и тогда, чтобы выйти из положения, он говорил внучке, что ум ее еще недостаточно искушен, а потому и недостаточно гибок в своих выводах, но что он не станет опровергать их, не желая раньше времени стеснять ее благородные порывы. Бедной Изольде волей-неволей приходилось довольствоваться подобным ответом; и, предоставленная сама себе, она о многом мечтала, не зная, удастся ли ей когда-нибудь осуществить эти мечты.

ГЛАВА XXIV

Пьер Гюгенен нашел своих благородных хозяев в парке. Сидя в плетеном кресле, в тени любимой своей липы за скромным завтраком, граф просматривал газеты, в то время как его внучка длинным позолоченным ножом разрезала полученную с последней почтой политическую брошюру. Любимая собака графа лежала у его ног. Старый слуга неслышно ходил взад и вперед, готовый предупредить малейшее их желание. Изольда, не отводя глаз, пристально смотрела на Пьера, приближавшегося к ним по аллее. Она показалась ему смущенной, почти испуганной. Он же в каком-то восторженном состоянии чувствовал себя словно обновленным неведомой силой, бодрым и уверенным.

– Подойдите, подойдите-ка поближе, любезный мой мастер Пьер! – воскликнул граф, откладывая газету и снимая очки. – Искренно рад вас видеть, и позвольте поблагодарить вас, что вы откликнулись на мое приглашение. Садитесь, пожалуйста. – И он указал ему на плетеный садовый стул слева от себя. Изольда сидела от деда справа.

– Вам угодно что-то приказать мне? – спросил Пьер, не решаясь сесть.

– О каких приказаниях может идти у нас с вами речь! – ответил граф. – Таким, как вы, не приказывают. Мы уже, слава богу, отказались от всех этих устаревших форм обращения между хозяином и работником. Да и, собственно, разве вы не хозяин себе, не мастер в своем искусстве?

– Мое искусство не более как ремесло, – отвечал Пьер, не чувствуя особой охоты к излияниям.

– Вы мастер во всем, за что беретесь, – продолжал граф, – и если вы чувствуете в себе желание добиться чего-то большего…

– Нет, у меня нет такого желания, господин граф, – спокойно и уверенно прервал его Пьер.

– И все же давайте-ка потолкуем с вами, мой милый юноша, сядьте здесь, подле меня, отбросьте свою гордость и всякое недоверие и поговорите по душам со старым человеком, который дружески просит вас об этом.

Побежденный доброжелательностью, которой проникнуты были слова графа, а может быть, и под влиянием печального и тревожного взгляда мадемуазель де Вильпрё, Пьер послушно сел на указанное ему место напротив нее. Он полагал, что она тотчас же встанет и уйдет, как это обычно бывало во время его бесед с графом. Однако на этот раз она не ушла и даже не отодвинула своего стула от узенького столика, разделявшего их; ее лицо было теперь совсем близко от лица молодого подмастерья, а колени их почти соприкасались. Страшась дотронуться до нее, Пьер не смел придвинуть свой стул ближе к столу. Он чувствовал себя спокойно, вполне владел собой, и все же ему казалось, что, коснись он ее платья, земля тотчас же разверзнется под ним и тот волшебный сон начнется сызнова.

– Пьер, – продолжал граф отеческим, но властным тоном, – будьте со мной откровенны. Сегодня утром внучка встретила вас здесь, в парке, – вы были чем-то удручены, подавлены, вне себя. Она подошла, стала расспрашивать вас – и правильно поступила. Она предложила вам от моего имени помощь, обещала мою дружбу и поддержку, как это сделал бы я сам. Вы отказались с гордостью, которая внушает мне еще большее уважение к вам и вызывает желание вам помочь. Несмотря на ваш отказ, я считаю это своим долгом. Смотрите, Пьер, не будьте несправедливым! Я ведь наизусть знаю все, что мог наговорить вам такой старый республиканец, как ваш отец, чтобы настроить вас против меня. Я чрезвычайно уважаю вашего батюшку и не намерен опровергать его ошибочные представления; но между ним и мной есть разница – он человек прошлого, в то время как я хоть и старше его, тем не менее человек сегодняшнего дня и, смею думать, понимаю лучше, чем он, что значит равенство, и лучше, чем вы, – что значит братство, вынужден я буду заявить, если вы и теперь откажетесь довериться мне и рассказать, что с вами приключилось.

Мог ли молодой рабочий не ощутить восторга, слыша подобные речи, мог ли он отказать в доверии этим людям? Чувство благодарности и симпатии к ним переполняло его. В то время как граф говорил, Изольда поставила перед Пьером чашку севрского фарфора, граф налил ему кофе, и все это делалось так просто, так естественно, что он понял – отказываться неучтиво и ему следует вести себя с ними так же, как они ведут себя с ним, просто и без церемоний. Но когда Изольда, привстав немного на своем стуле, предложила ему сахару, Пьер окончательно смешался. Он только взглянул на нее, и выражение ласкового внимания, которое он увидел на ее лице, причинило ему радость и вместе с тем какую-то боль. Он покраснел, словно ребенок, и стал усердно пить и есть, не очень понимая, что делает, но послушно проглатывая все, что она ему предлагала, не смея отказать ей и боясь только одного – как бы она не заговорила с ним в эту минуту. Однако по мере того как он ел (а ему это было необходимо, ибо не ел он со вчерашнего дня), самообладание стало возвращаться к нему. От крепкого, ароматного мокко, к которому у него к тому же не было привычки, мозг его сразу заработал быстрее. Он почувствовал, что язык его развязывается, что кровь быстрее течет в жилах и мысли становятся яснее. И страх показаться смешным уступил место чувствам более серьезным.

– Так вы хотите, чтобы я рассказал, что со мной? – обратился он к графу, после того как отрицательно ответил на все высказанные им предположения о причинах его отчаяния. – Что же, извольте, расскажу. Должно быть, это будет совершенно напрасно, и мне кажется, если бы вот эта красивая собака, такая холеная и сытая, что ей многие люди могли бы позавидовать, способна была бы понимать меня, она первая отнеслась бы ко мне с презрением.

– Но ведь мы-то люди, – смеясь, заметил граф, – мыто вас, надеюсь, понять способны. А презирать мы никого не презираем, а то как бы самих нас не стали презирать. Ну, смелее, юный гордец, начинайте.

И Пьер простодушно стал говорить о том, о чем думал все утро в парке. Он излагал свои мысли совершенно просто, не конфузясь, без ложного стыда. Он не постеснялся высказать графу, что считает несправедливым самый факт его богатства, ибо тут же оговорился, что считает также священным его право на счастье. Он сумел изложить сущность мучившей его социальной проблемы так ясно и даже красноречиво, что граф окончательно понял, как необычен этот сидящий перед ним человек, и, слушая его, то и дело бросал на внучку взгляды, полные удивления и восторга, на которые она отвечала сочувствующей улыбкой. Не знаю, заметил ли это Пьер. Полагаю, он боялся взглянуть на Изольду, опасаясь увидеть на ее лице выражение недоумения и жалости, которое помешало бы ему высказаться до конца. Полагаю также, что даже если бы он и осмелился взглянуть на нее, то сразу же потерял бы голову и, уж во всяком случае, – нить своих мыслей, увидев эту улыбку и влажные, полные сочувствия глаза.

Рассказав о том, в какую бездну сомнений и отчаяния ввергли его эти размышления, какую боль, какой ужас заставили пережить, Пьер чистосердечно признался, что у него бывают минуты невыносимого отвращения к жизни, когда он испытывает желание бежать в иной, лучший мир, что он не раз уже бывал близок к тому, чтобы покончить с собой, и только мысль о сыновнем долге удерживала его и что только она приковывает его к этому существованию, которое кажется ему мучительным испытанием в мире страданий и беззаконий.

Когда, побледнев от волнения, он дрогнувшим голосом произнес эти последние слова, Изольда вдруг порывисто встала и несколько раз прошла взад и вперед по аллее, делая вид, будто что-то ищет. И когда она вернулась на свое место, лицо ее словно осунулось, а глаза блестели – не от слез ли?

Граф де Вильпрё не мог прийти в себя от изумления. Он испытующе смотрел на вдохновенное лицо молодого пролетария и мысленно спрашивал себя, каким образом этот человек, всю жизнь имевший дело только со своим рубанком, пришел к таким глубоким мыслям, откуда в нем эти возвышенные стремления.

– Знаете, что я вам скажу, мастер Пьер, – произнес он, выслушав его до конца с большим вниманием, – из вас вышел бы превосходный оратор, а может быть, и превосходный писатель. Говорите вы как истый проповедник, а рассуждаете словно настоящий философ!

Хотя это замечание, брошенное в столь важном разговоре, и показалось Пьеру несколько несерьезным, он все же был польщен, что его так хвалят в присутствии Изольды.

– Я не мастер говорить и не мастер писать, – ответил он, покраснев, – и, поскольку я умею только ставить вопросы, но отнюдь не разрешать их, из меня вышел бы скверный проповедник – разве что вы, господин граф, согласились бы подсказать мне выводы и помочь мне определить мой догмат веры.

– Черт побери! – воскликнул граф, стукнув по столу своей табакеркой и глядя на внучку. – Нет, подумать только, как он об этом говорит! Он переворачивает тут вверх дном всю вселенную, копается в тайнах бытия почище, чем это делали древние мудрецы, и он, видите ли, ждет от меня, чтобы я открыл ему тайну всевышнего! Да за кого вы меня принимаете – за дьявола или за папу римского? Неужели вам не ясно, что для того, чтобы ответить на подобные вопросы, нужно было бы к мудрости, которую накопило человечество за все прошлые века, присоединить еще ту, которую ему предстоит накопить за следующие два столетия? Пока же ни один человек, будь он хоть семи пядей во лбу, не в состоянии ответить вам. Любой из них скажет на это: «Какого дьявола вы так волнуетесь? Постарайтесь разбогатеть и научитесь не помнить о том, что другие бедны»; или же: «Голубчик мой, да вы просто спятили, вам лечиться нужно». Да, мой бедный Пьер, уж поверьте мне – я мог бы перечислить вам еще сто тысяч всяких социальных систем, одна другой прекраснее и одна другой неосуществимее, но ни одна из них не стоит того жизненного принципа, которого придерживаюсь я.

– Что же это за принцип, сударь? – жадно спросил Пьер. – Ведь именно этого я от вас и жду.

– Восхищаться вашими высокими идеями – и спокойно взирать на то, что творится на сей грешной земле.

– Как? И это все? – вскричал Пьер и взволнованно вскочил. – Право же, не стоило вам расспрашивать меня, если это все, что вы можете мне ответить. Ах, ведь говорил же я вам, мадемуазель, – прибавил он, взглянув на Изольду и совсем позабыв о давешнем своем любовном смятении, настолько поглощен он был сейчас более высокими мыслями, – говорил же я вам, что ваш дедушка ничем не может мне помочь.

– Но разве такое отношение не подсказано жизненным опытом? Разве терпение не есть высшая мудрость? – с некоторым усилием проговорила Изольда.

– Да, когда речь идет только о себе, терпение необходимо человеку, и не так уж трудно проявлять его, если есть у тебя некоторое чувство собственного достоинства, – ответил Пьер. – Что до меня, то я заявляю – собственная моя бедность и невежество не так уж меня тяготят, но я чувствовал бы себя во сто крат несчастней и еще больше мучился бы сознанием несправедливости, если бы был рожден в богатстве, как вы, сударыня. Мириться со страданиями, которые испытывают твои ближние, гнетом, под которым стонут невинные люди, наблюдать, как скверно устроен мир, не пытаясь даже искать другой правды, другого устройства жизни, другой морали, – о, это, должно быть, ужасно… ужасно! Как можно спокойно жить, спать, веселиться, чувствовать себя счастливым? Здесь есть отчего потерять мужество, разум, жизнь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю