355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Нанон » Текст книги (страница 3)
Нанон
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:38

Текст книги "Нанон"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

Верзила Репуса, гордясь тем, что будто бы пробудил в нас храбрость, потребовал первым делом застращать монахов и для этого разбить изображение божьей матери. В толпе среди других был и дедушка, и это предложение страшно его рассердило. Он с самого начала стоял на том, что мы должны требовать убежища в монастыре и укрываться за его стенами, но не мог допустить и мысли об осквернении святыни и обещал – он, такой старенький! – что разобьет голову лопатой первому, кто решится на подобное безобразие. К нему прислушались, потому что он был самый старый в нашем приходе и самый уважаемый.

В это время братец, поняв суть происходящего, вернулся в монастырь через один из проломов в стене: он их знал наперечет, как никто другой. Обнаружив, что монахи страшно напуганы и только и думают, как бы им получше забаррикадироваться, братец постарался объяснить им, что их собственные крестьяне меньше на них злобятся, нежели крестьяне из других приходов, и что самым разумным было бы как раз им-то и довериться.

IV

И вот монастырские ворота распахнулись и впустили с десяток наиболее уважаемых в приходе крестьян; их провели по всем залам, дабы они убедились, что в монастыре ни пушек, ни ружей, ни сабель нет; но малыш Ангийу, которому как-то случилось помогать каменщикам, когда те перекладывали погреб, сказал, что в этом самом погребе он видел гору оружия, – и правда, вскоре там нашли груду старых, давно вышедших из употребления аркебузов, мушкетов с колесцом времен религиозных войн и ржавых бердышей без рукоятей. Все это забрали и вынесли на площадь, где каждый взял себе то, что ему пришлось по вкусу или по силе; аркебузы и мушкеты уже ни на что не годились, но наконечники бердышей были целы, и все принялись их чистить и рубить для них на монастырской лесосеке новые рукояти. Только этот ущерб и был нанесен монастырю. Монахи пообещали прихожанам убежище в случае опасности, показали, где разместиться каждой семье. Пришлых отправили восвояси; никто и не подумал предложить соседям воспользоваться покровительством монахов. Стоило чужакам уйти, как доброе согласие между крестьянами и монахами восстановилось, но оружие прихожане так и не возвратили, посмеиваясь и переговариваясь о том, что, дескать, если все это придумано монахами, чтобы их напугать, затея не очень-то удалась: они вооружили крестьян, и теперь, в случае чего, крестьяне обратят против них их же оружие.

Три дня и три ночи все пребывали в страшном волнении: выставляли караулы, совершали обходы, по очереди бодрствовали ночами, договаривались о совместных действиях, когда случалось повстречать отряд из других мест. Этот великий страх, который был не более как выдумкой, – только вот чьей неизвестно, думаю, что этого так никогда и не узнали, – не стал в дальнейшем поводом для шуток, как того можно было бы ожидать. Наши крестьяне за три дня постарели на три года. Им пришлось вылезти из своих нор, сговориться между собой, узнать то, о чем говорили не только за пределами нашего ущелья, но даже и в городах; они стали понимать, что такое Бастилия, война, голод, король и Национальное собрание. Как и все прочие, я восприняла это в самых общих чертах, и мне казалось, что мой неразвитый ум, взращенный в клетке, обретает крылья и воспаряет в далекий простор. Мы испытали страх, и это придало нам мужества. Впрочем, на третий день, когда народ стал успокаиваться, случилась еще одна тревога. Мимо нас с криком «К оружию!» промчались галопом в соседние городки гонцы, разнося весть о том, что разбойники уничтожают урожай и убивают население. На этот раз дедушка вооружился косой и ушел вместе с внуками навстречу врагу, поручив меня заботам Мариотты и торжественно сказав на прощанье:

– Мы идем сражаться, и ежели нас разобьют, не ждите, пока мы явимся, а по пятам за нами и враги. Бросайте скот, забирайте детей и спасайтесь – разбойники никого не милуют.

Мариотта кричала, плакала, потом кинулась искать укромное местечко для своих пожитков. Что до меня, так я была очень взбудоражена и если еще верила в разбойников, то уж вовсе их не страшилась, говоря себе, что если дедушка с братьями погибнут, незачем жить и мне; предоставив Мариотте заниматься ее делами, я отвела Розетту на пастбище. Неужто же, спасая ее от разбойников, позволить ей умереть с голоду?

Желание узнать новости завело меня далеко от дома, на высокое лесистое плоскогорье, но и оттуда я ничего не разглядела, потому что крестьянские отряды либо сидели в засаде, либо осторожно крались вдоль оврагов, пробираясь сквозь заросли дрока. Всматриваясь в даль, я силилась хоть что-нибудь увидеть между деревьями, когда от этого занятия меня отвлек какой-то человек, высунувшийся из кустов: то был братец, который преспокойно охотился и выслеживал лисиц, и вой на с разбойниками его нимало не заботила.

– А я-то думала, – сказала я, – что вы ушли вместе со всеми. Ну, по крайней мере хоть бы поглядели, не грозит ли им опасность.

– Я знаю, – ответил он, – что опасность грозит только аристократам и высшему духовенству, а они не признают меня своим; я в этом мире живу сам по себе.

– Вы сердите меня такими разговорами. Не знаю, то ли презирать вас, то ли жалеть.

– Ни того, ни другого, мой дружок, делать не надо. Пусть бы на меня возложили какие-нибудь обязанности, я бы их выполнил, но я не вижу, какие обязанности у монаха, если не считать за обязанность обрастание жиром. Монахи, видишь ли, сослужили службу в старые времена; но с Тех пор как стали жить в богатстве и холе, они мало чего стоят в глазах людей и господа бога нашего.

– Так не идите в монахи!

– Легко сказать; а кто примет меня в дом, кто станет кормить? Ведь моя семья, стоит мне воспротивиться, откажется от меня и выгонит вон!

– Ну и что же! Будете работать! Это тяжело, но Пьер с Жаком ходят на поденщину, и они счастливее вас.

– Это не совсем так. Они ни о чем не думают, а я люблю сам обо всем поразмыслить. Знаю, мне многому еще надо научиться, чтобы правильно рассуждать, и я научусь. Ты справедливо отчитала меня: стыдно быть лентяем. Ну, так смотри, я гуляю теперь с книжкой в руках и частенько в нее заглядываю.

– А меня вы станете учить? Или уже позабыли о своем обещании?

– Нет, помню. Хочешь, начнем сейчас?

– Хочу.

Он преподал мне первый урок, усевшись подле меня на папоротнике под этим огромным небом, которое немного ослепляло меня, потому что мне было привычнее видеть узкую полоску его над валькрёзским ущельем. Я так старалась ничего не упустить из объяснений братца, что у меня заболела голова, но из самолюбия я ни словом об этом не обмолвилась; меня охватила гордость, когда я почувствовала, что могу учиться, ибо братец удивлялся быстроте, с которой я все схватывала. Он говорил, что за час я запомнила больше, чем он за неделю.

– Может быть, это оттого, – сказала я, – что вас плохо учили?

– А может быть, это оттого, – ответил он, – что меня старались отвадить от учения.

Потом он убил зайца и принес его мне.

– Твоему дедушке на ужин, – сказал он. – Ты не смеешь отказываться.

– Но ведь это монастырская дичь?

– Значит, и моя, в таком случае я могу ею распоряжаться.

– Большое спасибо, но мне бы хотелось кое-чего и для себя, только я ведь не лакомка.

– Чего же ты хочешь?

– Мне бы хотелось выучить сегодня все буквы. Я уже отдохнула, вы вроде бы тоже не очень устали…

– Ну что ж, давай, – согласился он.

И продолжал урок.

Солнце опускалось, голова у меня уже не болела. В тот день я выучила всю азбуку и, возвращаясь домой, радовалась, слушая, как поют дрозды и как грохочет река. Розетта очень важно шла перед нами, а братец держал меня за руку. Солнце заходило справа от нас, каштаны и буки в лесу пылали, как в огне. Луга в закатном свете были совсем красные, а когда нашим взорам открылась река, она показалась нам золотой. Тогда я в первый раз обратила внимание на такие вещи, и я сказала братцу, что мне сегодня все кажется чудным.

– Что ты этим хочешь сказать?

– Хочу сказать, что солнце словно веселый огонь, а вода в реке словно статуя непорочной девы в монастыре, вся светится; я еще ни разу такого не видела.

– Так бывает всякий раз, когда солнце садится в ясную погоду.

– А дедушка Жан говорит, что красное небо – примета войны.

– Увы, есть много других примет войны, глупышка Нанон!

Я не стала спрашивать, что это за приметы, – была погружена в свои мысли; мои ослепленные глаза видели в лучах заходящего солнца красные и синие буквы.

«Нет ли на небе приметы, – подумала я, – которая сказала бы мне, научусь ли я читать?»

Дрозд пел не умолкая: казалось, будто он перелетает с куста на куст вслед за нами. Мне пришло в голову, что это сам господь беседует со мной, ободряет меня. Я спросила моего дружка, понимает ли он, о чем поют птицы.

– Конечно, – отвечал он, – очень хорошо понимаю.

– Ну, а дрозд? Что говорит дрозд?

– Дрозд говорит, что у него есть крылья, что он счастлив и что господь добр и любит пташек!

Вот так мы болтали, спускаясь ущельем, в то время как вся Франция уже взялась за оружие и только того и ждала, чтобы ринуться в бой.

К ночи вернулись мои домашние. Я подала им зайца, и они похвалили мою стряпню. Разбойников наши приходские так и не увидели и стали поговаривать, что либо их вовсе нет, либо что те не осмеливаются прийти в наши края. На следующий день все еще держались настороженно, но потом взялись за работу. Женщины, прятавшие своих детей, вернулись вместе с ними; выкопали из земли белье и ту малость денег, которую зарыли; воцарилось прежнее спокойствие. Все были довольны тем, как братец, сумев вовремя поговорить с монахами, предотвратил ссору прихожан с ними: полагая, что монахи еще долго будут господами, крестьяне не хотели навлекать на себя их гнев. Но те гнева не выказывали. Тогда прихожане решили, что братец их урезонил. Припоминали, что он с самого начала утверждал, что никакие разбойники на них не нападут, и стали его уважать куда больше прежнего.

Всякий день я встречала его на дороге, и он учил меня читать тут же на пастбище, и выучил так быстро и хорошо, что народ только диву давался, а обо мне стали говорить в приходе как о каком-то маленьком чуде. Я была довольна собою, но не хвалилась перед другими. Кое-чему выучила я и Пьера, у которого желания учиться было хоть отбавляй, но голова варила с трудом. Учила я и моих однолеток, которые старались отблагодарить меня всякими подарками, и дедушка предсказывал мне, что я стану приходской учительницей, причем таким тоном, будто предсказывал, что я стану великой королевой.

Несмотря на то что и у нас был организован отряд национальной гвардии, крестьяне снова погрузились в привычную безучастность, в повседневные заботы. Зима прошла спокойно. Страшились холодов, напугавших нас минувшей зимой, и так как все очень осмелели, то в декабре стали рубить на дрова монастырский лес; кое у кого на это было разрешение, а кое у кого и не было. Лес не воровали, его свозили в монастырский сарай, приговаривая, что теперь у монахов не будет повода жаловаться, как в прошлом году, будто они сидят без дров. Бедняги монахи могли бы жестоко наказать нас, ибо значительная часть наших прихожан до сих пор была приписана к ним. Мы слышали, что закон этот был отменен еще в августе и что отмена касалась и церковных владений, но так как указ по-прежнему не обнародовали, а монахи делали вид, будто слыхом про него не слыхали, мы порешили, что то был ложный слух, такой же вздорный, как и слух про разбойников. Однажды в марте 1790 года к нам пришел братец и сказал:

– Друзья мои, вы – свободные люди! Наконец-то решились привести в исполнение и опубликовать прошлогодний указ, по которому во всей Франции отменяется рабство. Теперь вам обязаны платить за ваш труд, и вы сами будете назначать цену. Больше нет ни десятины, ни оброка, ни барщины; монастырь более не господин над вами, не заимодавец, а скоро он перестанет быть и владельцем этих земель.

Жак улыбался, не веря словам братца; Пьер качал головой,] ничего не понимая; но дедушка все отлично понял, и мне показалось, что он вот-вот потеряет сознание, словно ему нанесли, удар, для его возраста непосильный. Увидев, как он побледнел, братец, вообразивший, будто у дедушки стеснило дыхание от радости, принялся уверять его, что новость эта верная – нынче утром в монастырь приехали законники и объявили монахам, что их имущество переходит в собственность государства, – правда, не сию минуту, но по прошествии времени, нужного для того, чтобы государство в качестве возмещения назначило им ренту.

Дедушка не промолвил ни слова, но я-то хорошо знала его и сразу поняла, что он глубоко опечален и не желает ничего больше слышать о новых порядках.

Наконец он овладел собой и сказал:

– Это, дети, конец всему. Какая без господ жизнь! Не подумайте, что мне были милы монахи, они не выполняли своего долга по отношению к нам; но мы были вправе требовать у них помощи и в беде они были бы вынуждены прийти к нам на помощь – да вы сами могли в этом убедиться: когда заварилась вся эта каша с разбойниками, они не посмели отказать нам в оружии. А теперь кто будет заправлять в монастыре? Тот, кто его купит, нас не знает и ничего нам не должен. Ежели разбойники в самом деле к нам явятся, где сможем мы укрыться? Мы брошены на произвол судьбы и должны рассчитывать лишь на самих себя.

– Да ведь это самое для нас лучшее, – сказал Жак. – Ежели все это правда, нам надобно радоваться, потому что теперь мы обрели мужество, которое раньше нам не дозволялось, и пики, которых прежде негде было взять.

– И к тому же, – вновь заговорил братец, обращаясь к дедушке, – из ваших речей, дядюшка Жан, видно, что вы не очень хорошо знаете то, о чем говорите! Вы не можете заставить монахов защищать вас, нет у вас таких прав. Не сегодня, так завтра они все равно бросят вас на произвол судьбы, либо из страха, либо из слабости, и вы будете принуждены взбунтоваться и выступить против них. Новый закон спасает вас от этой беды.

Казалось, дедушка должен сдаться на столь убедительные доводы, но он был полон сострадания к монахам и печалился о ничтожестве, в которое они скоро впадут. Братец объяснил ему, что они на этом скорее выиграют, ибо существует проект, по которому имущество, изъятое у епископов и высшего духовенства, пойдет на возмещение потерь, понесенных монашескими орденами, и на увеличение содержания сельских священников.

– Я понимаю, – отвечал дедушка, – им дадут хорошие деньги, дадут больше, чем та малость, которую они выручали при своем плохом хозяйствовании и собирая оброк, который им так нерадиво платили; но разве стыд от того, что они уже больше не владельцы земли и имения, не хозяева здешних мест, ничего не стоит? Я так считаю: тот, кто владеет землею, куда выше того, у кого много денег.

Днем дедушка, которого монахи очень отличали с того времени, как он спас статую богоматери у чудесного источника – она приносила им много даров и денег, – решил пойти и спросить у самих монахов, правда ли это, или выдумка. Он спустился в монастырь и застал там большое смятение. Едва судейские приехали и вручили копию указа, как с господином приором случился удар. Ночью он преставился, и дедушка очень горевал о нем. Старых людей всегда глубоко трогают известия о кончине их сверстников. Дедушке стало как-то не по себе, он перестал есть и начал относиться с полным безразличием ко всему, о чем только шла речь кругом. А весь приход ликовал, особенно молодежь. Их сердца полнились не столько счастьем освобождения – еще никому не ведомо было, как повернутся дела, – сколько гордостью от сознания того, что они – свободные люди, – так по крайней мере говорил братец. Мой бедный дедушка слишком долго был рабом и уже не мог вообразить себе другой жизненный уклад, другое обхождение. Все это до того поразило и взволновало его, что он умер неделю спустя после господина приора. Все о нем очень горевали, как и подобает горевать о честном и терпеливом человеке, который много в жизни потрудился и никогда не жаловался на свою долю. Трое суток мои двоюродные братья от всей души оплакивали его, а потом, покорные господней воле, вновь взялись за работу.

Но у меня не хватило разума, чтобы так быстро утешиться, и скорбь моя была такой долгой, что все удивлялись и даже стали порицать меня. Наша Мариотта бранила меня, видя, как я без конца обливаюсь слезами, когда пасу овечку, и какая я стала безразличная и к ней и ко всему на свете. Она говорила мне, что я хочу быть не как все, что удел людей вроде нас – страдание, что мы должны привыкнуть стойко все переносить, а вовсе не нянчиться с нашими горестями.

– Что поделаешь, – говорила я ей, – ведь я никогда не знала горя. Я вовсе не неженка, ни голод, ни холод меня не страшат; я почти не устаю, и смело могу сказать, что никогда не жаловалась на то, от чего стонут и плачут другие, но мне никогда не приходило в голову, что дедушка может умереть. Я привыкла к тому, что он старый. Я так хорошо за ним ухаживала, что он, мне казалось, был доволен своей жизнью. Он почти не разговаривал со мною, но всегда мне улыбался. Никогда не попрекал меня тем, что я свалилась ему на голову, хотя столько работал, чтобы прокормить меня! Я не могу сдержать слез, когда о нем думаю; должно быть, это сильнее меня, потому что я плачу и во сне и просыпаюсь с мокрым от слез лицом.

Только один братец не выказывал недовольства моей долгой скорбью. Напротив, говоря, что я совсем не такая, как Другие, он добавлял, что я лучше их и что за это он еще больше меня уважает.

– Но, быть может, это обернется несчастьем для тебя, – говорил он. – У тебя сердце широко открыто для дружбы, в ответ тебе будут давать меньше, чем ты заслуживаешь.

Каждый день он либо появлялся у нас, либо ждал меня на пастбище, куда я ходила почти всегда одна; веселость моих одногодков печалила меня, а им моя печаль наскучивала. Подле Эмильена я старалась от нее отвлечься, ведь он выказывал столько предупредительности, желая меня утешить! Я горячо привязалась к нему: мне чудилось, что он заменяет мне дедушку, моего утраченного друга, и хотя я еще не могла как следует понять мысли и характер братца, все же знала, что в одном можно не сомневаться – в великой доброте его сердца.

V

Я по-прежнему жила вместе с братьями и со всем тщанием вела их бедное хозяйство. Они частенько задерживались на работе вдали от дома, там и ночевали, поэтому Мариотта, не желая оставлять меня одну, перенесла мою постель к себе в дом. Я не была ей в тягость, ибо она тоже жила одиноко, давно овдовела, дети ее обзавелись семьями и разъехались кто куда.

Мариотта была женщиной с понятием, как говорили у нас, и меня она учила тому же, а значило это, что, будучи очень бедной, она умела кое-как выкручиваться, потому что неустанно работала, ничего не пропускала мимо рук и из всего извлекала пользу. Она была из тех, кто, не имея гроша за душой, всегда ходят опрятные и будто бы ни в чем не терпят нужды. А наши женщины, даже самые зажиточные, в большинстве своем либо не умели пользоваться своим имуществом, либо терпели убытки из-за собственной нерасторопности: бываю, им в руки плывет, а они и то удержать не умеют.

Мало-помалу я перенимала от нее эту мудрость, а еще училась у братца. К тому времени я уже умела немного писать и считать. Соседи глядели на меня как на какое-то диво и недоумевали, с чего бы это братец, который любил растрачивать время зазря, занимаясь целые дни охотой или рыбной довлей, учит меня с таким постоянством и рвением. Та малость знаний, которую я переняла от него, была мне огромным подарком, ибо теперь у меня были ученики, я давала им уроки зимою на посиделках, а когда моим землякам надо было прочесть какую-нибудь бумагу, они приходили ко мне и рассчитывались потом съестным. Разумеется, братец, ни в чем никому не отказывавший, вполне заменил бы им меня, но крестьяне – народ недоверчивый. Братец жил в монастыре, он был дворянин по рождению, и они не доверяли ему, как мне, своей землячке, рожденной от их же корня.

Монастырские земли были назначены к продаже; но несмотря на то что были люди, которые очень охотно купили бы тот или иной участок, никто на это не отваживался. Боялись, как бы действие закона не было кратковременным. Монахи говорили посмеиваясь: «Это еще бабушка надвое сказала!», к тому же и государство, нуждаясь в деньгах, предоставило кредит только на три месяца. Для таких людей, как мы, крестьяне, этого было недостаточно, а спекулянты, стремившиеся купить имение, чтобы тут же его продать с барышом, находили, что риск еще слишком велик.

Но внезапно все поверили в совершившееся; не могу точно сказать, когда это произошло, только помню, что после празднования Четырнадцатого июля, годовщины взятия Бастилии. Вся Франция праздновала этот день, его назвали праздником Федерации. Братец объяснил мне, что люди больше всего радуются тому, что теперь для всех французов один закон и что с этого времени у нас у всех одна родина. Он был очень счастлив, никогда прежде я не видала его таким; я восприняла его радость всем сердцем, несмотря на то, что еще слишком мало знала и понимала, чтобы судить о столь великом событии.

Для нашего глухого, затерянного в горах прихода это был удивительный праздник. Тут надо сказать, что с тех пор, как монахов сменили муниципальные чиновники, приход стал называться коммуной. Монахи ни во что не вмешивались и – то ли по глупости, то ли из хитрости, кто их знает, – утверждали, будто довольны всем случившимся. Среди них было двое молодых, – правда, не таких молодых, как братец, они уже Успели принять постриг, – которые, казалось, очень тяготились монашеской жизнью и страстно желали уйти из монастыря с тех самых пор, как узнали, что теперь это для них возможно. В день праздника они заставили старцев открыть монастырские ворота муниципалитету и жителям, чтобы те могли отпраздновать день Федерации на огромном монастырском дворе, окруженном строениями, где можно было укрыться в случае грозы. Старцы согласились, полагая, что ежели они откажут, поднимется ропот и все будут ими недовольны. Они отслужили мессу, прося господа благословить объединение Франции, и даже предложили внести посильную лепту в пиршество, которое устраивалось на дворе. Скудный пир, где на десерт ели хлеб, как в богатых домах едят пирожное! Каждый принес с собой мучную похлебку и овощи. Чтобы не остаться совсем без вина, устроили складчину, вслед за водою и терновым сидром выпили и его. В эту минуту спали покровы с сооружения, воздвигнутого в тайне, специально для празднества, братцем вместе с Жаком и еще несколькими нашими парнями. О том, что к празднику готовят какой-то сюрприз, знали все, потому что парни работали на площади три дня; все видели огромную кучу веток, срезанных вместе с листьями, что-то укрывавшую. Едва принесли вино, как раздался залп из десяти или двенадцати ружей – изо всех, сколько их было в коммуне, парни разобрали хворост и ветки, и глазам присутствующих открылось некое подобие алтаря из дерна с красиво сплетенным из хлебных колосьев крестом. У креста лежали самые лучшие цветы и плоды, какие только можно было раздобыть; братец бесцеремонно нарвал их в монастырском цветнике и снял со шпалер. Были здесь и редкостные овощи того же происхождения, были и разные другие дары, попроще: снопы гречихи, ветки каштанов с еще незрелыми каштанчиками, ветки терна, боярышника, шелковицы – все то, что земля родит сама, по своей воле, на потребу крестьянской детворе и малым птахам. Вниз, к подножию алтаря, положили соху, лопату, кирку, серп, косу, топор, колесо от повозки, цепи, веревки, ярмо, подковы, сбрую, грабли, мотыги и, наконец, – пару цыплят, годовалого ягненка, пару голубей и гнездышки дроздов, славок, воробьев, а в гнездах были яйца либо птенцы.

Мне могут заметить, что трофей этот был уж больно незатейлив; но он был так хорошо слажен, каждый предмет был так красиво обрамлен зеленым мхом, водяными лилиями и осокой, что произвел на всех большое впечатление, мне же показалось, что ничего чудеснее я за всю свою жизнь не видывала. И даже нынче, когда я состарилась, все это вовсе не кажется мне смешным. Крестьянину, который с безразличием глядит на отдельные предметы, всякий час попадающиеся ему на глаза, нужно нечто цельное, что привлекло бы его внимание, равно как и его взор, и что в некоем подобии театрального действа обобщило бы его смутное размышление.

Когда всем открылось это столь простое сооружение, – ведь многие, быть может, надеялись увидеть нечто куда более чудесное! – которое, однако, всем пришлось по душе, хотя и невозможно было объяснить почему, сперва воцарилось молчание. Что до меня, то я поняла все же немного больше, нежели другие, потому что знала грамоту и стала читать надпись, сделанную у подножия сплетенного из колосьев креста. Читала я ее про себя, вся погрузившись в это занятие; как далека была я в тот миг от мысли о той важной роли, которая была мне уготована в предстоящей церемонии!

Вдруг братец взял меня за руку и повлек за собою – ведь я не сидела за длинным столом; места всем там не хватило, и я устроилась на траве вместе с ребятишками. Братец подвел меня к алтарю и велел прочитать вслух, да погромче, то, что на нем было написано. Я читала, а все, кто был там, затаив дыхание, слушали.

«Этот алтарь воздвигла благодарная беднота, чей труд, благословенный небесами, будет вознагражден на земле».

И тотчас же изо всех уст вырвалось: «Ах!» – словно вздох облегчения после долгих лет тяжкого рабского труда. Все почувствовали, что теперь они станут хозяевами этих колосьев, этих плодов, этих животных, всех даров земли, которые со временем смогут для себя приобрести. Люди бросались друг другу в объятия, плакали и говорили такие слова, что и сам, кто их говорил, никогда бы не подумал, что когда-нибудь их произнесет. Старейшина нашей коммуны взял кувшинчик вина – то была его доля – и сказал, что лучше принесет его в дар, нежели выпьет. Он вылил вино на алтарь, и многие поступили так же, потому что в наших деревнях всегда сохранялся старый обычай – жертвенное возлияние вина. Монахи, которые при этом присутствовали и сделали вид, что благословляют алтарь, – по их словам, для того, чтобы эта церемония не выглядела бы уж и вовсе языческой, – потом говорили, будто бы весь приход был пьян. Да, приход был пьян, но не от выпитого вина, которого только и достало, что каждому губы смочить. Крестьянам хотелось, чтобы вина попробовал каждый, и пьяны они были не от вина, а от радости, от надежд, от дружеских чувств. Монахам не препятствовали лить святую воду, с ними даже чокались. Никто не таил на них обиды, хотя им по-прежнему не доверяли, но ненависти в тот день не было места в крестьянских сердцах; к тому же на хотели обижать монахов из-за братца – его-то ведь все любили.

Когда народ немного успокоился, критиканы – а такие находятся всегда и везде – сказали, что этому уличному алтарю все же кое-чего не хватает: не возвышается над всеми этими живыми тварями чистая христианская душа!

– Ваша правда, старики! – вскричал братец. – И я приглашаю всех матерей подвести детишек к алтарю нашей родины: пусть они коснутся его! А над этими поросшими зеленой травою ступенями должна еще возвышаться фигура ангела возносящего к небесам моление о бедняках – точь в точь, как на алтарях в праздник тела господня. Сейчас я выберу для вас ангела, а если мой выбор придется вам не по вкусу, вы скажете почему.

И тут он взял меня за руку и, подталкивая, потому чти я упиралась, заставил опуститься на колени у самого креста из колосьев, на верхней ступени алтаря. Все страшно изумились, хотя и без тени досады: против меня никто ничего не имел, но крестьянин любит, чтобы ему все объяснили. Братец заговорил, будто проповедь произносил, это тоже всех очень изумило, ибо братец не был красноречив и обычно, выразив несколькими словами все, что хотел сказать, не добавлял более ни слова, не заботясь о том, внимательно его слушали или нет. Но на этот раз он, должно быть, захотел непременно убедить всех в своей правоте, потому что говорил много и среди прочего сказал и такие слова:

– Друзья мои, вместе с вами я вопрошаю себя: какие чувства в душе христианина более всего угодны богу? И я полагаю, что это – мужество, кротость, почитание родителей и добросердечие. Девочка, которую я выбрал, – самая бедная в вашем приходе, но она никогда ничего ни у кого не просила. Ей нет и четырнадцати, а она работает как взрослая. Он» ухаживала за своим дедушкой и оплакивала его смерть с нежностью, далеко превосходящей ее возраст; но это еще не все, она обладает дарами, которые тоже угодны богу, если и употребить на доброе дело. Она очень умна и хорошо и быстро выучивается всему, чему ей удается учиться. То, что она знает, она не хранит для себя одной, она спешит поделиться и с другими. Она учит всех подряд, не выбирая тех, кто может ее отблагодарить, она заботится о самых бедных так же, как и о самых богатых. Если вы ободрите ее и поддержите в труде, то через год многие из ваших детей научатся читать, а это будет для вас великое благо, ибо в ваших делах вам больше всего мешает то, что вы не в состоянии разобраться в бумагах и вынуждены ставить под ними крест вместо подписи, и потому вы питаете к ним недоверие, которое часто заставляет вас упускать счастливый случай.

Все поняли, что он говорит о приобретении национальных существ и считает такое приобретение разумным и безопасным хотелось поверить братцу и они поверили; поняли они его слова, касавшиеся меня, и в толпе поднялся одобрительней гомон, очень меня изумивший, ибо я вовсе и не подозревайте смышленее и лучше других. Я думала о дедушке, о том, о чего был бы он счастлив, если бы услышал, как меня чествуют и не смогла сдержать слезы.

Увидев, что вместо того, чтобы возгордиться, я держусь скромно и смущена, все прониклись ко мне симпатией; никто слова не сказал против, а старику Жиро даже кое-что пришло на ум; всю жизнь он был дружен с дедушкой, а после смерти ого оказался самым старым в нашей коммуне. По этой причине его сделали на празднике председательствующим, и в петлице его дрогетовой куртки красовался букетик из колосьев и цветов.

– Дети мои, – сказал он, взобравшись на большой камень, чтобы его лучше слышали, – по моему разумению, братец сделал хороший выбор и хорошо рассказал, и уж поверьте мне, мы сделаем для этой малышки все, что в наших силах. Дом ее принадлежал монахам, мы купим его и отдадим ей в собственность, а также и огородик, что при нем. Если мы понемногу (ложимся, кто сколько сможет, мы не больно потратимся, зато это будет наш опыт в том деле, о котором речь, наше первое приобретение национального имущества, и если когда-нибудь нас попробуют в нем упрекнуть, мы сможем сказать, что пошли на это из милосердия, и вовсе не ради выгоды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю