Текст книги "Нанон"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
– Замолчи, крестьянка! Неужто ты не видишь, что твои слова ранят меня в самое сердце?
XXIII
– Я метила не в ваше сердце, – сказала я. – Для этого я слишком люблю и ценю вас. Но мне бы хотелось покончить с ложью, в сети которой вы ненароком угодили.
– Ты считаешь ложными такие понятия, как родина, свобода, справедливость?
– О нет, не их, а вашу знаменитую идею насчет того, что цель оправдывает средства.
Господин Костежу прошел в дальний угол залы, но сдаваться не собирался. Он сидел глубоко задумавшись, потом снова подошел ко мне:
– А что, ты действительно горячо любишь молодого Франквиля?
– Право, не знаю, что значит слово «горячо». Просто я люблю его больше самой себя, вот и все, что могу сказать.
– А не могла бы ты полюбить другого, меня, к примеру?
Я была так ошеломлена, что ничего не ответила.
– Не удивляйся, – продолжал он, – я хочу жениться, уехать из Франции, бросить политику. Луизе я ничего не должен – отдам ей замок ее предков, и она поделит с Эмильеном это скудное наследство. Они снова станут господами над крестьянами, – те ведь только и мечтают снова стать рабами… Но полно об этом! Меня воротит и от них, и от горожан, и от всего на свете. Я ненавижу аристократов, и тебе тоже следовало бы их ненавидеть, потому что Эмильен не сможет и не захочет жениться на тебе, если во Франции опять восстановится монархия. По рождению я не больше аристократ, чем ты, и своим состоянием обязан только отцовским трудам да своим собственным. Не бойся, Нанетта, я в тебя не влюблен! Если бы я уступил влечению сердца, я полюбил бы Луизу. Но я знаю, что она маленькая ветреница, а ты обладаешь и глубоким умом и замечательным характером. Ты достаточно хороша собой, чтобы пробудить в мужчине желание, и если ты не оттолкнешь меня, я с легкостью забуду все и вся, кроме тебя. Погоди, не торопись с ответом, подумай: утро вечера мудренее. Став моей женой, ты сможешь лучше помочь Эмильену, чем мечтая выйти замуж за него. Ты знаешь, я его очень люблю; вдвоем с тобою мы сумели бы обеспечить ему приличное существование, и я позволил бы тебе относиться к Эмильену как к брату, не стал бы ревновать – никто не смеет оскорблять ревностью воплощение душевной прямоты… Мужчина, женившийся на Луизе, должен забыть, что такое покой, а тот, кому ты скажешь «да», может рассчитывать на тебя, как на господа бога. А это, в свой черед, означает, что он оценит тебя по заслугам… Молчи! Подожди до завтра! Довольно споров и обвинений. За тобою решение и твоей судьбы и моей.
Он взял свечу и быстро ушел, даже не взглянув на меня. Я была потрясена его речью, но она не поколебала моей решимости. Даже если бы я чувствовала к нему сердечную склонность, все равно я поняла бы, что он безумно влюблен в Луизу, а на мне хочет жениться только затем, чтобы исцелиться от этой страсти. Но он мог бы и не справиться с собой – и как я была бы с ним несчастлива! Господин Костежу отличался неуравновешенным, горячим нравом и всегда бросался из одной крайности в другую. Конечно, он заслуживал самой глубокой привязанности, однако эта привязанность обернулась бы, возможно, несчастьем для нас обоих. Одним словом, я не пришла в восторг от его предложения. Понимая, насколько он выше меня по образованию и многим талантам, я одновременно понимала, что характер у него слабый и нерешительный. Его припадки гневливости ни капельки не испугали бы меня, но внутреннее смятение незамедлительно передалось бы мне, а я не люблю смятения, ибо оно означает неуверенность. Нет, простодушный и прямой в своих намерениях Эмильен гораздо больше был достоин моих забот и привязанности. Его характер не таил для меня никаких загадок, а каждое слово, точно небесный свет, проникало в душу. Он, конечно, никогда не сколотил бы себе состояния, как господин Костежу: в этой жизни Эмильен довольствовался столь малым! Мне пришлось бы заботиться о житейских вещах, тогда как он приобщал бы меня к понятиям возвышенным. И потом, только его одного я любила, любила всю свою жизнь и не смогла бы, сколько ни старалась, полюбить другого даже вполовину.
На следующее утро господин Костежу, собиравшийся уехать из монастыря, увидел, что, подавая ему завтрак, я веду себя так же спокойно, как всегда, и не пытаюсь остаться с ним наедине. Поняв, что я не переменила решения, он, очевидно, стал раскаиваться во вчерашней своей откровенности.
– Вчера вечером я совсем не владел собой, – сказал он, – вы разбередили мне сердце своими речами; в них много верного, но они несправедливы по существу, так как вы полагаете, что нынешнее наше положение – дело наших же рук, тогда как выбирать нам не приходилось. Увлекшись спором, я невольно выболтал тайну, которую до сих пор хранил в глубине сердца, и, по-глупому досадуя за это на себя, еще сильнее терзая и без того растравленную душу, невольно наговорил вам, словно в беспамятстве, всяких глупостей; не будь вы особой столь благоразумной и великодушной, вы стали бы надо мной смеяться… Могу ли я надеяться, что вы никому ничего не расскажете, даже Эмильену?.. В особенности Эмильену?
– Мне даже в голову не пришло бы вызывать вас на подобный разговор, а вы затеяли его необдуманно и сгоряча, поэтому я не обязана сообщать о нем Эмильену. Считайте, что я забуду вашу исповедь столь же быстро, сколь скоропалительно вы решились на нее.
– Спасибо вам, Нанетта; я полагаюсь на ваше слово. Быть может, настанет день, когда я приду к молодому Франквилю просить руки его сестры, и если бы вы рассказали ему о моих сомнениях, боюсь, он не встретил бы с радостью мое предложение. Эмильен более серьезен, чем я, потому что наивен. Он не понял бы меня.
– Вы правы, господин Костежу, и давайте забудем о ваших сомнениях. Если вы действительно любите Луизу, вы поможете ей избавиться от маленьких недостатков, которые, между прочим, слишком поощряете. Вы сами это признаете. Заставьте ее полюбить вас – в глазах любящей женщины мужчина всегда прав и его слово – закон. А теперь, сударь, подумаем еще раз о той сделке, которую мы только что заключили. Если она вас не совсем устраивает…
– Она меня полностью устраивает, дело сделано, и я об этом нисколько не жалею. И уверяю вас, Нанетта, никогда я не был вам таким верным другом, как сейчас, и никогда так не гордился вашим расположением.
Он сердечно пожал мне руку, а когда за столом появился приор, стал живо и с насмешливой покорностью обстоятельствам повествовать о том, что творится в Париже, и, слушая его, мы только качали головой от удивления. Господин Костежу рассказал, что пока мы тут все еще не могли прийти в себя от прошлых тревог, сражались с каждодневной нуждой и лишениями и с опаской размышляли о будущем, высший свет веселился напропалую и совсем обезумел от наслаждений. Он поведал нам о празднествах, которые устраивали госпожа Тальен и госпожа Богарне, о греческих тюниках этих дам, о «балах жертв», где кланялись друг с другом, мимически изображая, как падает голова с плеч, где танцевали женщины в белых платьях с траурным поясом и коротко остриженные – такая прическа именовалась «гильотиной» – и куда приглашали только тех, у кого хотя бы один родственник погиб на эшафоте. Эти увеселения показались мне такими свирепыми и зловеще-мрачными, что я со страху всю ночь напролет видела кошмары. Я скорее посочувствовала бы собраниям роялистов, на которых они справляли бы печальную тризну, обливаясь слезами и вспоминая павших или клянясь отомстить за убитых; но плясать на могилах родных и друзей – это представлялось мне каким-то бредом, и ликующие парижане страшили мое воображение еще больше, чем парижане, теснящиеся вокруг лобного места.
Пока высший свет предавался столь циничному веселью, наши несчастные и доблестные армии победили Голландию. В первых числах февраля 1795 года я получила письмо от Эмильена, который писал:
«Сегодня, января 20 дня, мы вошли в Амстердам, вошли разутые и раздетые, прикрывая наготу соломенными повязками, но не теряя стройности рядов и под звуки оркестра. Мы нагрянули нежданно, и к нашей встрече тут были не готовы. Шесть часов мы проторчали в снегу, пока Наконец нас не накормили и не распределили по казармам. Однако даже слабый ропот не вырвался из груди наших героических солдат, и побежденные с восхищением смотрели на нас! Ах, друг мой, грудь распирает от гордости, когда ведешь в бой таких молодцов или думаешь, что составляешь частицу этой армии, где нашла себе прибежище чистая, возвышенная душа заблудшей, истерзанной Франции, где никто не преследует своих корыстных интересов, а каждый живет лишь страстной любовью к Республике и отечеству! Как я счастлив, что люблю тебя и после стольких неслыханных страданий, перенесенных легко и безболезненно, чувствую себя достойным твоей любви. Не жалей своего друга, будь тоже счастлива и знай, что, как только наступит мир, он придет искать свою награду в твоих объятьях. Скажи папаше Дюмону, что я по-прежнему привязан к нему, а Мариотте, что крепко ее целую. Скажи нашему милому приору, что не проходило дня или часа в моих военных испытаниях, когда бы я не вспомнил его мудрые слова. Терпя холод, голод и усталость, я твердил себе: «Натворили много зла, а от зла рождается только зло. Но нужно сделать все, чтобы добро воскресло к жизни. Ради этого стоит страдать, и солдат – это искупительная жертва, которая примирит небеса с Францией»».
Потом шла приписка:
«Чуть было не забыл сообщить вам, что за успешно проведенную операцию при Дюрене меня тут же, на поле боя, произвели в капитаны».
Это письмо мы читали вчетвером – приор, Дюмон, Мариотта и я, – плача от радости и печали. Эмильен не писал о том, когда вернется, и нас терзал страх, что на его долю выпадут новые страдания и новые опасности. Но Эмильен хотел, чтобы мы не роптали и гордились его самоотверженностью, и мы изо всех сил старались скрыть горе и выказывать только радость.
Благодаря нашим заботам приор легко перенес эту суровую зиму, но с наступлением весны внезапно заболел. Я не отходила от него ни на шаг, ни о чем больше не думая и не заботясь. Я сказала себе: пусть все хозяйство идет прахом, лишь бы приор был под неусыпным присмотром. Его болезнь принадлежала к числу тех недугов, когда мужество оставляет человека. Он не чувствовал себя немощным, хорошо ел и даже мог бы ходить, если бы его не мучили приступы удушья. Из-за них он впадал в гневливость и раздражение, а потом в глубокое уныние. В эти минуты только я одна и умела его утешить.
Как-то раз, когда астма отпустила его, он заставил меня пойти прогуляться, и, воспользовавшись этим, я решила проведать другую больную, бедную женщину, которая жила довольно далеко и в которой я принимала участие. Туда и обратно я шла очень быстро, но дни еще были короткие, и хотя я отправилась в полдень, ночь меня застала в лесу. В нем водились волки, поэтому я обрадовалась, услышав голоса людей, идущих по большой лесной дороге, – я же шла окольным путем к опушке. И вот я надумала пойти за ними следом, – это оградило бы меня от хищников. Однако путники были не из нашей деревни, ибо шли совсем в другом направлении, а мне, довольно взрослой девице, не подобало разгуливать по лесу с незнакомцами. Поэтому я скользила за ними совершенно бесшумно.
Их голоса отчетливо долетали до меня, и я разобрала несколько слов, в том числе – «приор», «монастырь Валькрё», «полночь».
Я насторожилась, прибавила шагу, по-прежнему не выдавая своего присутствия, и скоро очутилась на таком расстоянии, что слышала уже каждое слово.
Они остановились, и хотя в ночной темноте я не могла их разглядеть сквозь сплетения веток, но по голосам поняла, что их трое. Они поджидали своих приятелей, и те не преминули появиться, а потом пришли еще какие-то люди. Все держались очень таинственно, разговаривали только вполголоса, называли друг друга странными кличками – «Ищейка», «Пороховой картуз», «Обмани смерть», – так что в конце концов я сообразила, что передо мной, наверное, заговорщики. К тому же они сыпали словами и выражениями, напоминавшими воровской жаргон.
Тем не менее я поняла, вернее, догадалась, о чем идет речь: передо мной была шайка разбойников, которые, прикидываясь роялистами, совершали ночные набеги на замки и фермы, истязали людей, отнимали у них деньги. Об этих злодеях часто говорили в наших краях и смертельно их боялись. Рассказывали, что они невероятно зверствуют и совершают дерзкие грабежи. Нас столько лет подряд пугали разбойниками, которые так и не появлялись, что я перестала в них верить. И вот случай столкнул меня нос к носу с грозной опасностью.
Их было семеро – слишком мало, по их мнению, для набега на аббатство, а ныне ферму, Больё, где жило много народу и была надежная охрана. В Валькрё же, говорили они, только и есть, что старый приор, двое пожилых работников и две женщины. Осведомлены они были отлично, хотя и не брали в расчет Дюмона, а это говорило о том, что никто из нашей общины не затесался в их компанию. Я с радостью отметила это.
Напасть на монастырь, конечно, было проще простого, только чем стоящим они могли там поживиться? О сбережениях приора не ведал никто, а все деньги монахов были переданы Республике. Стало быть, им предстояло лишь удовольствие разграбить имение якобинца Костежу.
Один из них, правда, с пеной у рта доказывал, что у приора припрятаны денежки. Разбойник утверждал, что такие люди, как приор, гораздо хитрее Республики и всегда умели кое-что утаивать от нее. Судя по всему, церковников и якобинцев он ставил на одну доску.
С ним, по-видимому, согласились и другие, ибо теперь заговорили о том, как пробраться в монастырь. Решено было, что двое из этих головорезов вечером появятся у нас под видом нищих и попросятся переночевать в сарае. В полночь они откроют ворота другим: как я поняла, они отлично знали, что проломы в стенах заделаны, а перелезть через ограду нелегко. Покамест разбойники решили поужинать у здешнего лесника, который, как оказалось, был «свой человек», их сообщник и укрыватель краденого.
Я поняла, что нельзя терять ни минуты, иначе они и впрямь приведут в исполнение свой блистательный план. Но, стараясь незаметно выбраться из укрытия, в темноте я споткнулась о пень и с шумом растянулась. Те сразу же замолчали, и я услышала, как щелкнули курки их ружей. Я лежала на земле ни жива ни мертва. Они шарили в двух шагах от меня, и я уже думала, что пробил мой последний час – злодеи не щадили тех, кто ненароком узнавал об их тайных замыслах. Но, по счастью, они меня не нашли и решили, что с дерева сорвался высохший сук. Воспользовавшись тем, что они с шумом двинулись по большаку, я побежала со всех ног. Однако все тропинки вели к этому самому большаку, где я могла опять столкнуться с ними, поэтому, продираясь сквозь густой кустарник, я уже не понимала, куда забрела, и добрых полчаса блуждала вслепую, боясь, что иду назад и вот-вот напорюсь на разбойников.
Набив себе о деревья изрядное количество шишек и в кровь исцарапавшись о колючий терновник, я выбралась на опушку и, перебежав через пустошь, набрела наконец на дорогу в Валькрё. Хотя было довольно холодно, домой я прибежала вся в поту и так запыхалась, что сперва не могла ничего толком объяснить. Первым делом я кинулась к нашему бывшему мэру, которого два дня назад опять избрали на эту должность, и рассказала ему о моем приключении. Он знал, что я не робкого десятка и не фантазерка, поэтому приказал полевому сторожу немедленно собрать народ и предупредить об опасности, которая грозит монастырю. В Валькрё сильных мужчин не было: всю молодежь забрали в армию, но старики отличались смелостью; узнав, что бандитов всего семеро, они решили их поймать, предполагая, что в эту банду входят и отпетые негодяи из нашей округи, а их ненавидели куда больше, чем пришлых.
Каждый вооружился чем бог послал: у кого сохранились еще старые ружья, утаенные от конфискации, кроме того, у крестьян были пресловутые пики и алебарды, взятые в монастыре еще в 1789 году и составлявшие основное вооружение наших представителей национальной гвардии. Мне поручили приветливо встретить мнимых нищих и не мешать им в полночь открыть ворота. Мы условились, что двадцать крестьян спрячутся в канаве вокруг чудотворного источника и еще десяток укроется в монастырской часовне, так что разбойники будут взяты в кольцо.
Потом я поспешила предупредить приора и уговорила его не высовывать нос из спальни, которую, по моему поручению, сторожили Дюмон с Мариоттой; в качестве оружия на случай нападения Мариотта со смехом поставила за дверью огромный вертел. Двое работников бодрствовали на кухне, а я отправилась к воротам, чтобы встретить самозваных нищих, которые не преминули явиться; я их впустила, не выказав ни малейшего недоверия.
Я спросила, не накормить ли их; они ответили, что есть не хотят, но очень устали, так как прошли пешком много лье, и теперь им только бы соснуть. Я провела их в сарай, и они разлеглись на куче папоротника, точно их и впрямь сморила усталость. Я упрашивала наших друзей из деревни пробираться в часовню по одному и в полном молчании. Но все мои просьбы были тщетны: они стали перешептываться, и скоро я заметила, что разбойники не спят, оба встревожены и выбираются потихоньку во двор осмотреться. Когда пробило одиннадцать, все приготовления наших защитников были закончены. В это время, к нашему удивлению, на башне начали ухать совы. Я – прислушалась и сразу сказала:
– Никакие это не совы. Те перекликнутся и сразу умолкают. Не сомневаюсь, что двое наших разбойников забрались на чердак и предупреждают товарищей, чтобы те не подходили к монастырю, потому что в нем полно охраны. Не удивлюсь, если они сейчас сделают попытку выбраться отсюда и присоединиться к своим.
– В таком случае, – ответили мои защитники, – надо их подкараулить, неожиданно напасть и взять под стражу.
Все это мы и проделали без особого труда, так как разбойники, не сопротивляясь, сразу же сдались нам, притворившись, будто не могут взять в толк, в чем их обвиняют. Мы посадили обоих в монастырский карцер, лишив их возможности подать знак сообщникам; впрочем, они и не пытались этого сделать, так как это их выдало бы с головой.
Возня с ними заняла примерно час, и, когда пробило полночь, все уже стояли по своим местам. Мы приоткрыли ворота и в течение десяти минут старались не шевелиться и не разговаривать. Я укрылась на башенке брата-привратника, чтобы при случае швырять камнями в нападающих, так как ждала настоящего сражения и не желала, чтобы мои друзья рисковали, а я оставалась в стороне.
Внезапно я почуяла запах гари и, выглянув в амбразуру, выходившую во двор, увидела, что из сарая клубами валит дым. Разбойники, то ли умышленно, то ли по недосмотру, подожгли его при выходе. Я мгновенно предупредила людей в часовне. Мы быстро потушили пожар, а крестьяне, засевшие в канаве у фонтана, собрались все до единого у ворот, отказавшись от первоначального замысла захватить шайку врасплох. Но остальные разбойники так и не посмели появиться, только прислали двух дозорных, и когда крестьяне кинулись к ним, те, повернув, так пришпорили лошадей, что скоро исчезли в темноте. Мы были пешие, а они на отличных конях, так что нам пришлось отказаться от погони и поимки. Наша конная охрана искала их несколько ночей напролет, но так и вернулась ни с чем. Они, конечно, были напуганы и больше не появились ни у нас в монастыре, ни в округе. Наших пленников мы препроводили в Шамбон, где их подвергли допросу. Один из них все отрицал и божился, что если ненароком и поджег сарай, раскуривая трубку, то понятия не имел об этом и ему не в чем оправдываться или виниться. Другой прикинулся дурачком и вообще не отвечал ни на один вопрос. При обыске у них нашли огромные ножи наподобие кинжалов; больше ничто не изобличало их злодейского намерения. Разбойников продержали в тюрьме довольно долго, все пытались узнать, кто они такие, да так ничего и не добились. Потом их судили как бродяг и заключили на несколько месяцев в Лиможскую тюрьму.
XXIV
Об этом я узнала значительно позже, так как нападение на нас, по счастью, предотвращенное, повлекло за собой последствия другого рода и очень серьезные.
Хотя мы сделали все, чтобы успокоить приора, он не на шутку перепугался, и на следующий день у него сделалась лихорадка, начался бред. Мне пришлось неотлучно быть при нем три ночи напролет, хотя я и сама чувствовала сильное недомогание, причины которого не понимала: вроде бы и страха я особого не натерпелась, разве что в лесу, когда меня чуть было не обнаружили разбойники, и потом, когда боялась, что опоздаю в монастырь и не смогу предотвратить набег. К тому же я так захлопоталась после бегства разбойников, что начисто забыла и свой испуг и усталость. Я готова была в лепешку разбиться, лишь бы накормить и напоить тех, кто столь бескорыстно вызвался нам помочь. Они съели все мои запасы сыра, выпили терновую наливку и пели до утра в просторной монастырской трапезной – словом, как водится у крестьян, все приготовления к баталии и ожидание ее закончились пиром. Я надеялась, что эти простодушные, щемящие сердце песни развлекут приора и развеют охватившее его беспокойство. Ничего подобного: он упрямо твердил, что в монастыре бражничают разбойники и что скоро они начнут его пытать и отнимут деньги.
– Господь с вами, – увещевала я приора, не зная, какие бы еще доводы ему привести, – даже если бы они забрались к нам и хотели нас ограбить, зачем им, скажите на милость, нас мучить? Мы сразу, не сопротивляясь, отдали бы им то немногое, что есть в доме, и мне невдомек, отчего вы так изводитесь из-за своих крошечных сбережений, – право же, они не стоят того, чтобы ради них терпеть муки.
– Мои сбережения! – воскликнул приор, пытаясь вскочить с постели. – Нет, не бывать этому! Мое достояние, мое единственное сокровище! Да мне оно теперь милее жизни! Нет, никогда этому не бывать. Пусть меня замучают до смерти, ни сантима им не отдам. Пусть возведут на костер, я готов к казни! Жгите меня, режьте на куски, негодяи, делайте свое черное дело – не скажу, где мои деньги, ни за что!
Приор угомонился только утром, а вечером опять начались крики, бред, страхи, возмущение. Врач нашел, что он в очень плохом состоянии, а следующей ночью ему стало еще хуже. Я изо всех сил старалась его успокоить, но он не слушал и даже не узнавал меня. Врач велел мне лечь в постель, так как, по его словам, я сильно изменилась с лица и вид у меня был совсем больной.
– Я вовсе не больна, – ответила я. – Лучше, пожалуйста, займитесь несчастным приором, он так страдает!
Едва я сказала эти слова, как упала без чувств, словно подкошенная, и меня перенесли в мою комнату. Я ничего этого не помню – лежала без сил, без сознания, ни о чем не думала и ничто меня не тревожило. Я хотела только одного – спать, спать, спать – и страдала лишь, когда меня осматривал врач и задавал вопросы. Для меня это было тягчайшее испытание, непосильное напряжение. Так я пролежала целую неделю. У меня началось грудное воспаление, единственная моя болезнь, но такая серьезная, что никто не надеялся на мое выздоровление. Я так же внезапно пришла в себя, как и лишилась чувств, хотя не сразу поняла, на каком я свете.
С большим трудом я вспомнила, что со мной произошло. В горячке мне чудилось, что приор умер, и я даже не видела, как его хоронили: потом на его месте был Эмильен, потом я сама. Наконец я узнала Дюмона, стоящего у моей постели, и спросила, что со мной.
– Вы спасены, – сказал он.
– А остальные?
– Остальные тоже чувствуют себя хорошо.
– А Эмильен?
– От него хорошие вести. Наконец заключили мир.
– А приор?
– Лучше, значительно лучше!
– Как Мариотта?
– Вот она.
– Ах да! А кто же ухаживает за приором?..
– За ним? Он поправляется. Я сейчас вернусь к нему, спите и ни о чем не беспокойтесь.
Я снова заснула, а проснувшись, почувствовала, что силы возвращаются ко мне. Болезнь продолжалась не так уж долго, и я еще не успела совсем ослабнуть. Скоро я уже могла сидеть в креслах и даже хотела пойти проведать приора, но меня к нему не пустили.
– Но если он так прекрасно себя чувствует, – спросила я Дюмона, – почему же он не навестит меня?
– Врач запретил вести с вами разговоры, потерпите еще денек-другой. Сделайте это для ваших друзей, которые так беспокоились о вас.
Я подчинилась им, но на следующий день, чувствуя, что без особых усилий могу пройтись по комнате, подошла к окну и бросила взгляд на окно приора. Оно было закрыто, что никак не вязалось с привычками больного астмой, который даже в холодные ночи не позволял затворять его.
– Дюмон! – воскликнула я. – Вы меня обманываете!.. Приор…
– Вот вы опять беспокоитесь! – ответил он. – Смотрите, снова заболеете! Вы же обещали потерпеть несколько дней.
Я снова села, стараясь скрыть тревогу; Дюмон, желая уверить меня, что идет к приору, оставил при мне Мариотту, которую я не хотела расспрашивать. Пришла пора кормить меня, Мариотта ушла варить суп и тогда, оказавшись без присмотра и не в силах дольше мучиться сомнениями, я выскользнула из комнаты и, держась за стены, добралась до кельи приора, расположенной в конце небольшой галереи. Распахнутая настежь дверь, кровать без полога, перевернутые и сложенные вдвое матрасы, чисто выметенный пол, большое кожаное кресло, придвинутое к стене, убранная в шкаф одежда, не выветрившийся запах погребального ладана – все говорило о печальном событии. Тут я вспомнила, что из соседней комнаты, когда-то занимаемой Эмильеном, видно кладбище. Я пошла туда и, выглянув в окно, увидела почти у самой калитки совсем свежую могилу с некрашеным деревянным крестом, на котором не было никакой надписи; большой зеленый венок, висевший на кресте, уже чуть-чуть пожелтел.
Вот и все, что осталось от моего дорогого больного, которого я с таким упорством отвоевывала у смерти! Пока я сама боролась с ней, она завладела приором. А я ничего не знала… Разве что мой лихорадочный бред явился доподлинным отражением того, что происходило в тот час на самом деле.
Я вернулась к себе подавленная, и у меня снова случился приступ лихорадки, по счастью, не очень серьезный. Слезы хлынули из глаз, и мне стало немного легче, но сердце мое обливалось кровью при мысли, что я не услышала от моего старого друга прощальных слов и отеческого благословения.
Когда я полностью оправилась от болезни, мне наконец рассказали в подробностях, как умер приор. Сначала ему стало значительно лучше, а потом он спокойно заснул вечным сном.
Это несчастье произошло в тот момент, когда и моя жизнь висела на волоске. Он все звал меня, от него утаивали мое состояние, однако пришлось все же сказать ему, что я занемогла. Тогда, поманив к себе Дюмона, он сообщил ему свою последнюю волю.
– Если вы хорошо себя чувствуете, – добавил Дюмон, – и в состоянии пережить новое потрясение, которое, конечно, лишь усугубит вашу печаль о кончине приора, то послушайте меня. Думая, что у господина приора только очень скудные сбережения, и зная, как он ими дорожит, вы всегда старались кормить его трудами собственных рук и не позволяли ему истратить ни сантима. На самом же деле он был богат – четыре года назад я привез из его родного городка его долю наследства, которая ему причиталась, – ни мало ни много двадцать пять тысяч франков. Я пообещал никому не рассказывать об этом и сдержал слово. Я также знал, как он собирался употребить свои деньги; ведь когда к нам нагрянули разбойники, он так боялся и беспокоился не из-за себя, а из-за вас, Нанетта, из-за своей наследницы. Теперь щедротами приора вы богаты, даже слишком богаты для Эмильена, за которого без всяких колебаний можете выходить замуж.
«Эти дети меня спасли, – говорил мне приор. – Они вызволили меня из темницы, где я оставил свое здоровье, а не будь их, оставил бы там и свою жизнь. И вот теперь она сама уходит, но не зовите священников, не хочу слушать их дурацкую болтовню. Обойдусь без них – я сам исповедуюсь господу богу, в которого верую, тогда как большинство церковнослужителей давно уже изверились. Надеюсь, что умру в полном согласии с ним, и если в жизни я погрешил в чем-нибудь, постараюсь замолить свои грехи этим добрым делом. Я сделаю богатыми обоих детей, которые меня любили, холили, утешали, старались продлить мои дни, в особенности Нанетта. Она была ангелом для меня, настоящим ангелом-хранителем! Ради меня она принесла немало жертв и достойна того дара, который я подношу ей. Только ее я назначаю своей наследницей, ибо знаю, что она любит Эмильена и выйдет за него замуж. Нанетта умница и сумеет найти хорошее применение моим деньгам. Когда вы закроете мне глаза, сразу же возьмите из-под подушки бумажник. Там лежит письменный приказ о выплате известной вам суммы, которая лежит в лиможском банке брата господина Костежу. Мое завещание, помеченное тем самым днем, когда вы привезли мне эти деньги, я вручил господину Костежу, но не сказал, сколько и кому завещано. Вы отвезете к нему Нанетту, и он поможет ей вступить в права наследства».
– Я сказал приору, – продолжал Дюмон, – что у него есть родные, и, вероятно, он не имеет права лишать их наследства. На это он ответил, что никого не обделяет; его братья и сестры в течение сорока лет, пока он жил в монастыре, проживавшие его доходы, честно предложили не только выделить его долю наследства, но и возместить растраченное; приор отказался от этого предложения с условием, что, умри он первым, они ни на что не станут притязать. У него есть бумага, подтверждающая их согласие, а честность его родственников служит дополнительной гарантией. Словом, приор сказал, что все бумаги лежат в бумажнике, и действительно, я их там и нашел. Не дожидаясь вашего выздоровления, я написал господину Костежу, который немедленно мне ответил; сегодня вечером он будет здесь и введет вас по владение наследством, собственноручно оформив необходимые бумаги. Он спросит вас, как вы желаете употребить ваш капитал, и вам надо это решить.
Дорогой Дюмон, – ответила я ему, – сейчас я не могу думать об этом. Мне хочется только плакать и вспоминать моего бедного ушедшего друга, которого я даже не могу поблагодарить за такую заботу обо мне!
– Ты отблагодаришь его в своих молитвах, – сказал Дюмон, считавший меня уже женой Эмильена и потому старавшийся говорить мне «вы». Но время от времени он по привычке переходил на «ты», чем доставлял мне только удовольствие, – Я никогда не был особенно богомольным, – добавил он, – но верю, что души усопших нас слышат, и ночью мне кажется, что я все еще беседую с нашим дорогим приором и что он мне отвечает.