Текст книги "Нанон"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
XIV
Я рассказала о своих злоключениях приору, умоляя его держаться в тени, не напоминать о себе, притвориться покойником, как говорил господин Костежу, постараться, чтобы о нем забыли. Уж лучше смотреть сложа руки на разор и бесчинства в поместье, чем заводить себе врагов. Приор и не подумал послушаться моих предостережений, напротив, сказал, что никого на свете не боится и что, покуда жив, будет честно исполнять долг перед своим хозяином. Он всегда всем твердил об осторожности, да и сам, особенно в беседах о политике, старался не болтать лишнего, но в глубине души был человек очень смелый и отважно разгонял охотников на чужое добро, совсем как в бытность экономом монастырской общины. Бесстрашие вошло у него в привычку, и поэтому крестьяне не позволяли себе злобных выходок по отношению к нему. Ведь человека, пугливо пасующего перед ними, они презирают, к справедливости же, по крайней мере в теории, относятся с уважением.
Перебрав в голове множество планов, я остановилась на том, который обдумала еще во время моего путешествия. Поскольку Дюмон хорошо знал здешние места и дороги, я спросила, не хочет ли он совместно со мной осуществить опасную затею, и в ответ старик упрекнул меня за то, что я прежде не посвятила его в свой план, который он теперь полностью одобрил. В ближайшей деревеньке Дюмон купил осла и материи, из которой я за несколько ночей смастерила себе мужское платье. Взяла с собой белья, кой-какие товары для обмена, одежду для Дюмона и, главным образом, для Эмильена, который, наверно, совсем обносился. Оставалось лишь раздобыть денег. У приора, как, верно, помнит читатель, были скромные сбережения, и он открыл нам свой кошелек. И хотя он предлагал мне все свои деньги, я ограничилась небольшой суммой. Очень прижимистый в мелочах, приор был щедр в делах серьезных. Пока я готовилась к отъезду, Дюмон, следуя моим указаниям, отправился вперед, чтобы незаметно осмотреть ту самую деревню Креван, о которой я постоянно думала, считая ее самым ближним и надежным убежищем для нас. Устроить побег Эмильена составляло полдела – следовало обезопасить себя от погони, слежки, доносов, а спастись от них мы могли лишь в диком, безлюдном месте, которого в наших окрестностях и в помине не было. К тому же Памфил великолепно знал наши места.
Вернувшись в монастырь, Дюмон сказал, что более пустынный и глухой уголок действительно трудно сыскать и что он уже снял за гроши развалившуюся хижину, стоящую совсем на отшибе – отличное убежище для Эмильена. До Кревана от нас было рукой подать, каких-нибудь десять – двенадцать часов пешим ходом. Правда, Дюмон сетовал на то, что о хлебе придется забыть, а о вине и подавно, но при известной сноровке можно не умереть с голоду. И вот через неделю после возвращения я, коротко подстриженная, в мужском платье и с крепкой палкой в руке, ночью пустилась снова в путь. Дюмон уже давно отращивал волосы и бороду, и теперь никто не признал бы в нем старого слугу из аристократического дома. Несколько месяцев назад он бросил пить, был очень осмотрителен, разумен и смел. Ослик, навьюченный нашей поклажей в соломенной обертке, трусил перед нами резвой рысцой и, поскольку наш узел был не слишком тяжел, мог при случае подвезти того из нас, кто очень устанет или заболеет.
Сделав привал в Шатлю, мы прошли днем еще десять лье и заночевали в Шатре – небольшом городке, где было три тысячи жителей и где от террора, по счастью, было больше шума, чем дела. Правда, кое-кто из демократов произносил громкие речи, но обыватели, боясь друг друга, никого не трогали.
Я обратила внимание Дюмона на то, что они гораздо радушнее и добрее, чем жители других городов. Он показал мне по дороге ту гористую местность, где нам предстояло жить, и мне показалось, что Берри и в самом деле не так захвачен революцией, как Лимож и Аржантон, через которые пролегала дорога на Париж.
В ту пору между Шатром и Шатору не было дороги в нынешнем смысле слова. Поэтому добирались мы по берегу Эндра красивыми тенистыми тропками, которые зимой, вероятно, были непроходимы. Затем нам пришлось идти по огромной пустоши, где дорожки пересекались так путано, что мы едва не заблудились, пока наконец не попали в Шатору. Местность там плоская и довольно тоскливая, а люди были более насторожены и встревожены – недаром через Шатору шла дорога на Париж.
Дюмона понемножку знали всюду, но знали за истинного патриота. К тому же у него было свидетельство о благонадежности. Что до меня, то в двух милях от монастыря я никому не была известна, точно приехала из Америки. Я выдавала себя за племянника Дюмона, и он звал меня Люкасом.
Старик сразу же стал подыскивать нам пристанище и от всех отказывался якобы из-за дороговизны, пока наконец не снял квартиру в двух шагах от тюрьмы. Жилище было очень нищенское, но мы радовались, ибо нашли то, что хотели. Оно состояло всего из одной комнаты, и по нашей просьбе хозяева сдали нам небольшой чердак: мы сказали, что нам нужна мастерская для плетения соломенных циновок и корзин. На чердаке я и устроилась, считая, что там меня никто не увидит и не потревожит.
Мое решение как можно реже появляться на людях Дюмон одобрил, на следующий же день закупил необходимые материалы, и мы принялись за работу. Дюмон был сыном корзинщика и не забыл когда-то хорошо знакомого ему ремесла. Я усвоила его быстро, и вскоре у нас появился товар на продажу – бездельничать мы не имели права, так как должны были чем-то объяснить свое пребывание в городе. Изредка Дюмону встречались знакомые, которые немного изумлялись, с чего это слуга маркиза де Франквиля, всегда опрятно одетый и при деньгах, занялся плетением корзинок. Однако, зная его любовь к бутылке, они решили, что он спустил все свои сбережения. В разговорах с ними Дюмон нарочно честил на чем свет стоит прежних хозяев, и никто не догадывался, что он печется о родном сыне маркиза; про меня же они думали, что Франквилей я отродясь не видала.
Эти меры предосторожности не были, впрочем, так необходимы, как поначалу нам казалось. Окружающие нас люди не знали по имени арестантов, привезенных неделю назад из разных мест, и совершенно ими не интересовались. В маленьком Шатору жили в большинстве своем буржуа и умеренные, революционеров и роялистов было немного. Обитавшие в предместьях виноградари держались по преимуществу республиканских взглядов, но не любили громких фраз и отличались добросердечием. В этой тихой заводи террор не очень свирепствовал, и лучшего места для Эмильена господин Костежу не мог и придумать – в Шатору народный гнев ему не грозил.
Поэтому мы сочли благоразумным дожидаться окончания войны, в простоте душевной не подозревая, что мир придет к нам лишь в 1815 году, вместе с поражением Франции. Мы думали, что лучше не терять надежд на скорую победу, ждать торжества справедливости и взаимного доверия, чем из-за безрассудного шага подвергнуть опасности жизнь нашего дорогого узника. Но я страстно хотела скрасить его тоскливые тюремные будни вестью о том, что мы рядом и, если ему будет грозить опасность, сделаем все для его освобождения.
Скоро мне представился случай сообщить ему об этом. Тюрьма в Шатору, нынче давно срытая, помещалась в древних крепостных воротах, которые по старинке назывались Красильными. Они представляли собой две массивные башни, соединенные переходом на арке: прежде ее ограждали подъемные решетки, но теперь их уже никогда не опускали, потому что здесь пролегла улица. В нижних помещениях обеих башен жили тюремные стражи и вся прислуга; над ними же в больших круглых камерах с крошечными окнами содержались заключенные. Плоская кровля одной из башен служила местом прогулок арестантов. Наш домишко как раз прилегал к этой башне, не очень высокой, с щербатыми, местами совсем разрушенными зубцами. Из своей каморки под крышей я не видела этой площадки; однако соседний чердак, где тюремщик – а ему-то и принадлежал домишко – держал запасы овощей и фруктов, находился как раз насупротив этой площадки, так что при случае я могла бы переброситься словом или взглядом с Эмильеном. Сняв запоры, я проникла на этот чердак, осмотрелась, снова навесила замок, а затем сказала Дюмону – пусть попросит хозяина, чтобы он позволил мне работать в этом помещении, так как у меня слишком тесно и темно. Тот не возражал: с нашим хозяином-тюремщиком Дюмон был уже накоротке, и по утрам они совместно распивали бутылочку белого вина, за которую почти всегда платил Дюмон. За беседой он то и дело расхваливал своего племянника Люкаса, твердя, какой он умный, послушный и честный малый, горячительного и в рот не берет и в жизни не позарится на чужое яблоко или стручок гороха. Дело было сделано, а прибавленные к ежемесячной плате двадцать су довершили его. Мне вручили ключ от чердака, куда я перетащила ивовые прутья и инструменты; вдобавок мне была поручена забота о тамошних запасах продуктов, и я так успешно стала воевать с мышами, что хозяин расхваливал меня на все лады.
Мы прожили в Шатору уже больше двух недель, а я все еще не знала, где находится Эмильен, в этой ли тюрьме, или в другой, в массивных ли замковых воротах, или в парковой башне. Расспрашивать мы не решались. Но теперь, когда я поминутно забиралась на чердак, я быстро изучила тюремную жизнь во всех подробностях, видела, как утром и вечером арестантов выводят на крышу башни подышать свежим воздухом. Было их человек десять – двенадцать, но на стену позволялось подниматься по двое. Эмильен гулял в паре с пожилым господином, которого я видела с ним на постоялом дворе в Аржантоне. Держались они так же спокойно, как прежде, и, кружа по площадке, о чем-то беседовали. Сквозь сломанные зубцы я отчетливо видела их, когда они проходили мимо. Однажды, держа в руках недоплетенную корзинку, я появилась в чердачном оконце и притворилась, будто любуюсь полетом ласточек. Эмильен, замедлив шаг, посмотрел на меня. Я стояла так близко от него, что не узнать меня было невозможно, но мое мужское платье, корзинка и коротко подстриженные волосы, очевидно, сбили его с толку – он так ни о чем и не догадался.
Я чувствовала бы себя уверенней, будь Эмильен один, но смею ли я сомневаться в надежности его товарища, а также в том, что у самого Эмильена достанет присутствия духа? Продолжая плести корзину, я запела нашу деревенскую песенку, любимую Эмильеном, которую по его просьбе прежде часто мурлыкала для него. Он вздрогнул, подошел к краю площадки и внимательно посмотрел на меня. Я украдкой кивнула ему головой, как бы говоря: «Ну, конечно, это я!» Он приложил руки к губам, задержал их, изображая долгий поцелуй, быстро послал мне его и тотчас же отошел, чтобы я не успела ему ответить тем же. Он боялся за меня.
Я сообщила Дюмону, что Эмильен предупрежден, и старик очень обрадовался, но тут же огорчил меня дурной вестью: прежнего представителя революционной власти, доброго и справедливого человека, – кажется, звали его Мишо, – только что заменили неким Леженом, о котором рассказывали всякие ужасы. Настроение местных жителей сразу переменилось, было решено предать заключенных суду.
Не стану описывать моих волнений, а сразу перейду к рассказу о дальнейших событиях. Особенно опасным было положение молодых аристократов братьев Шери де Бигю. Их схватили по доносу, что они якобы старались помешать отправке рекрутов на войну, и собирались отправить в Париж для судебного разбирательства, но гражданин Лежен пришел в страшную ярость.
– Вы, что же, не слыхали про новый закон? – кричал он. – Обвиняемые подлежат немедленному суду и каре там, где совершили свои злодеяния.
Лежен устроил процесс, который был прост и недолог. А через несколько дней несчастных братьев, ложно обвиненных в призыве к бунту, приговорили к казни по показаниям всего двух свидетелей и обезглавили, можно сказать, на наших глазах, на площади Святой Екатерины, расположенной неподалеку от Красильных ворот. Пока тянулся этот омерзительный суд, кусок хлеба не шел мне в горло. Я надеялась, что казнь отложат, так как в Креване уже не было ни жандармов, ни палача. Но некий доброхот привез из Иссудена исполнителя, и одновременно в двух шагах от нашего дома воздвигли гильотину. Я укрылась на чердаке, откуда не видать было улицы, но на кровлях обеих башен тотчас же появились заключенные. Их привезли сюда из всех тюрем, чтобы они присутствовали при казни. Я даже представить себе не могла, что в здешних тюрьмах столько заключенных. Почти все они были монахи или монашенки; мужчины стояли на одной башне, женщины – на другой. Их окружала стража, и я, соблюдая осторожность, не показывалась в окне, а из-за ставенки следила за Эмильеном. Он решительно подошел к пролому в парапете и, скрестив руки на груди, невозмутимо следил за приготовлениями к казни. Но когда головы братьев Шери покатились на помост, лицо Эмильена передернулось как от боли, а из толпы, окружавшей гильотину, до меня донеслись душераздирающие крики, нарушившие зловещую тишину: у нескольких женщин началась истерика. Заключенных сразу же увели. Меня трясло, как в ознобе, зубы стучали. Целых два дня я не выходила на улицу, боясь увидеть гильотину и кровь на мостовой.
От страха я совсем ослабела и пала духом, я даже сердилась на собственное малодушие и решила взять себя в руки. Разве я, задумавшая спасти одну из жертв, не иду на такую же смерть? Да, если затея моя провалится, гильотинируют нас обоих. Однако мне следовало доиграть до конца опасную роль и, как Эмильен, быть готовой к самому ужасному исходу.
На следующий день я снова увидела Эмильена, и он кивком головы указал на голубя, летящего с башни ко мне на крышу. Голубей держал наш хозяин-тюремщик, и птицы часто слетались на башню поклевать хлебных крошек, которыми арестанты любили их оделять. Я уже не раз хотела отправить с голубем записку, но не осмеливалась, и сразу поняла, что Эмильен меня опередил. Желто-белую птицу я поймала у ее гнезда и на тряпице прочитала карандашные каракули:
«Ради всего святого, уходите отсюда. Мне ничего не нужно. Я покорен судьбе, и только нависшая над вами опасность отравляет мой душевный покой».
– Если он так беспокоится о нас, – сказала я Дюмону, – давай больше не показываться ему на глаза. Он решит, что нас здесь уже нет, а мы тем временем будем действовать. Медлить нельзя ни минуты. Они прикончат всех заключенных.
– Не думаю, – ответил Дюмон. – Некоторых они освободили, так что отчаиваться рано, лучше все тщательно подготовить. Знаешь, мой милый племянничек, твои советы пошли мне на пользу, и я так ловко разыграл эту комедию, что папаша Мутон – то бишь тюремщик – сдружился со мной, и с завтрашнего дня я приступаю к работе в тюрьме.
– Как тебе это удалось?
– Ты еще не знаешь, что папаша Мутон такой же тюремщик, как мы с тобой. Он тут без году неделя, потому что, когда все здешние тюрьмы оказались переполнены, им пришлось нанимать в охрану новых людей. Стражники эти не жандармы и не военные. Они из местных горожан. Их сыновья пошли в армию добровольцами, а отцов в награду взяли в тюремную охрану. Им платят в день по два франка, деньги эти сдирают с местных богачей, которые отбывают заключение. Хитро придумано, ничего не скажешь. Все эти тюремщики – бывшие мастеровые и поэтому ничего не смыслят в своем нынешнем деле и, по лености, не очень усердствуют. В обязанности папаши Мутона и его жены входят и уборка помещения, и стряпня, и обслуживание арестантов. Он все жалуется на усталость и с большой охотой распивал бы вино со стражниками. Я вызвался делать за него всю черную работу, а чтобы он не догадался, зачем мне это нужно, стал с ним торговаться из-за жалованья. Мы сошлись на том, что он скостит нам плату за жилье, и мы с тобой проникнем в тюрьму. Я говорю «мы», потому что насчет тебя тоже договорился. Сказал, что ты малый не ахти какого ума, и до арестантов тебе и дела нет, но что ты пособишь мне при случае. Папаша Мутон просит только свидетельство о твоей благонадежности, а оно у тебя на имя Нанетты Сюржон. Не можешь ли ты сама его изготовить на имя Люкаса Дюмона?
– Я про это уже подумала, – сказала я, – свидетельство у меня в кармане.
По вечерам я старательно училась писать почерком господина Костежу, так что добилась больших успехов. В ту пору свидетельства большей частью писались на бумаге без водяных знаков, у меня был похожий лист, который папаша Мутон повертел в руках, посмотрел на свет и вернул – читать он не умел. Тогда я решила на всякий случай изготовить такое свидетельство и для Эмильена, но, чтобы не компрометировать господина Костежу, подписала его именем Памфила. Уходя из монастыря, я завернула что-то в клочок бумаги, исписанной этим расстригой, была там и его подпись. Найдя бумажку, я надумала подделать его подпись и без всяких колебаний аккуратно вывела ее на свидетельстве Эмильена.
XV
Поначалу лишь изредка заглядывая в тюрьму, я разыгрывала из себя робкого и не больно-то сообразительного паренька, но скоро поняла, что папаше Мутону хотелось бы, чтобы его помощник был порасторопнее, да и помогал ему больше. Я осмелела и, заручившись его доверием, вошла наконец в камеру Эмильена. Это была мрачная каморка с двумя застланными соломенными матрасами и двумя табуретами. Эмильен сидел вдвоем со старым господином, о котором я уже упоминала; два других матраса пустовали; на них прежде спали те несчастные молодые люди, которых гильотинировали несколько дней назад.
Увидев меня на пороге, Эмильен на мгновение растерялся, но, когда я бросилась ему на шею, он, дав волю чувствам, крепко прижал меня к груди и заплакал.
– Вот мой ангел-хранитель, – сказал он, обращаясь к старику. – Моя подруга детства и сестра перед господом. Она решила меня спасти, только вряд ли ей это удастся…
– Обязательно удастся! – воскликнула я. – Самое трудное уже позади. Я принесу вам веревку, и с помощью Дюмона вы спуститесь на крышу моего чердака. И не заикайтесь о том, чтобы мы с Дюмоном ушли отсюда. Мы решили умереть вместе с вами и готовы за все заплатить головой.
– А моя несчастная сестра, а Костежу, приор и другие наши друзья? Им тоже придется за меня расплачиваться?
– Нет, в Валькрё вашу сестру никто не выдаст. Приор принес присягу правительству, но если их станут преследовать, Мариотта поклялась мне, что укроет их в надежном месте, а остальные друзья помогут. Костежу сам хочет, чтобы вы бежали, и он уже многое для этого сделал. Он верит, что вы ни в чем не виноваты, и по-прежнему любит вас.
Пока мы разговаривали, старик не вмешивался в наш разговор, молчал и даже, казалось, нас не слышал. Я смотрела на Эмильена, безмолвно спрашивая, вполне ли он доверяет своему товарищу по камере, и Эмильен шепнул мне:
– Верю, как господу богу! Ах, если бы ты могла и его спасти!
– И не помышляйте об этом, – сказал старик, слышавший, оказывается, каждое наше слово. – Спасать меня ни к чему.
И, обратившись ко мне, добавил:
– Я священник и отказался принести присягу. Вчера меня допрашивали, и хотя на допросе ко мне отнеслись весьма благосклонно и явно хотели спасти, я не пожелал лгать, сказал, что мне надоело таиться от всех и прикидываться сочувствующим революции. Свое я пожил и давно бы покончил с собой, если бы мои религиозные убеждения это допускали. Но гильотина окажет мне добрую услугу. Я честно исполнил свой долг и готов предстать перед судом господа. А вы, – добавил он, обращаясь к Эмильену, – вы молоды и к тому же приемлете революцию, стало быть, вам надо спастись во что бы то ни стало, тем более что убежать отсюда не такое уж хитрое дело. Гораздо затруднительнее потом найти себе надежное пристанище.
– У нас оно есть, – ответила я. – Мне известно, что беглецов травят, точно диких зверей, и что никому нельзя верить – людей нынче просто не узнать, так они напуганы или разозлены. Мы поселимся в безлюдном месте, и если у вас хватит сил спуститься по веревке…
– Нет, обо мне не может быть и речи, – возразил старик. – У меня на это нет ни сил, ни желания. Теперь мне остается лишь ждать смертного часа, и я не сетую, так что бросим этот бесполезный разговор. А за вас я помолюсь.
И, повернувшись к нам спиной, старик зашептал молитвы.
Эмильен еще раз попытался отговорить меня от моей затеи, но когда увидел, что я действительно готова все принести в жертву и умереть вместе с ним, он сдался и пообещал действовать так, как я ему посоветую.
Поскольку революционный трибунал Лиможа приговорил его к тюремному заключению, а нового приговора не последовало, Эмильен тоже взял с меня обещание ничего не предпринимать, если прежний приговор не будет пересмотрен.
На следующий день – кажется, это было 10 августа – в городе устроили большое празднество, и я отправилась поглядеть, чтобы рассказать обо всем Эмильену. Понять что-либо оказалось совершенно невозможно. Сначала выехала причудливо убранная коляска, за которой следовала группа женщин, размахивающих флагами: то были матери, чьи сыновья ушли в армию добровольцами, а сопровождали они богиню Свободы, в роли которой выступала высокая, очень красивая женщина в древнегреческом одеянии. Она была дочерью сапожника по имени Маркиз, и посему все звали ее Долговязой Маркизой. Коляска довезла богиню до францисканской церкви, туда же проследовала процессия, и открывшееся моим глазам зрелище вполне объяснило мне то, что в свое время показалось таким удивительным в заброшенной лиможской церкви. Долговязая Маркиза взошла на возвышение, выложенное дерном; его устроили на месте алтаря, а изображало оно, как мне пояснили, «Гору». Чуть повыше муравчатого пригорка сидел длиннобородый человек – одни полагали, что это «Время», другие – что «Всевышний отец». Изображал его мыловар, чье имя вылетело у меня из памяти. У подножия «Горы» полуголый мальчик представлял нам «Дитя любви». Произносились речи, пелись какие-то песни, а я смотрела на эти бессмысленные забавы и думала, что вижу сон; остальные, по-моему, понимали не многим больше. Эти республиканские празднества были на редкость затейливы. Их программу придумывали народные общества, совет коммуны ее утверждал, а народ перетолковывал как мог.
Выйдя из «храма», я увидела еще более занятную картину. Поднимаясь на свою колесницу, Маркиза заметила в толпе ротозеев какого-то буржуа, подозреваемого в симпатии к роялистам. Она назвала его по имени – его я тоже забыла – и нагло заявила:
– А ну-ка, иди сюда, послужи мне подножкой!
Тот испугался, подошел к ней и опустился на одно колено. Маркиза встала ему на спину и резво прыгнула в коляску.
Я решила, что весь мир сошел с ума, и, продав несколько корзин, отправилась в тюрьму, где рассказала Эмильену о том, что видела; к его скудному обеду я добавила тайком кой-какие лакомства. Старик священник к ним не притронулся, несмотря на все мои уговоры; от голода он так ослабел, что я предложила принести ему стакан вина.
– Незачем мне копить силу, – сказал он. – Ваш рассказ достаточно приободрил меня, чтобы с радостью отправиться на эшафот.
Вскоре после этого нелепого праздника разыгралась кровавая трагедия. С каким поразительным спокойствием шел на казнь старик священник! Гильотину установили на месте гуляния, и на сей раз я, преодолев ужас, решила посмотреть на зловещую машину. К тому же я почитала своим долгом проводить несчастного в последний путь, попытаться поймать его взгляд, чтобы он прочел в моих глазах все уважение, все добрые чувства к нему. Но он, боясь, вероятно, скомпрометировать своих многочисленных доброжелателей, от души жалевших его, даже не поднял головы. На его казни присутствовали заключенные-испанцы, которые извлекали цветы из-под своих белых одежд и бросали старику. Потом я закрыла глаза. Услышав, как упал нож гильотины, я словно окаменела, словно в эту минуту обезглавили и меня. Я подумала: «Может, завтра этот страшный нож опустится и на шею Эмильена».
Дюмон взял меня за руку и увел домой. Я шла как слепая, не понимая, на каком я свете.
Когда я снова пришла к Эмильену, он был один, подавленный горем, ибо очень привязался к священнику. Я старалась его утешить и, плача с ним, чувствовала, что мне становится легче. Тогда я стала изливать свое негодование, и тут уж Эмильену пришлось меня успокаивать.
– Не надо проклинать Республику, – сказал он, – лучше поплачем над ее участью! Эти зверства и несправедливости оборачиваются страшными преступлениями против нее самой. Обрекая на гибель невинные жертвы и запугивая до смерти народ, они убивают Республику, суть которой остается непонятной тому же народу!
– Нам надо бежать, – промолвила я, – бежать сегодня же ночью. Вы сами видите, что завтра может прийти ваш черед, а если вам подпишут смертный приговор, они выставят такую охрану, что я ничем не смогу вам помочь.
– Нет, – ответил Эмильен, – надо еще немного подождать…-.
Пока мы спорили, на лестнице раздались шаги, и я со своей корзиной и метлой бросилась к двери, будто только что закончила уборку; но тут, оказавшись лицом к лицу с господином Костежу, чуть было не закричала от радости. Он вошел в сопровождении тюремщика, которого тотчас же отослал, и, притворившись, что не знает меня, сказал:
– Поди-ка принеси мне лист бумаги и перо. Я хочу сам допросить этого заключенного.
Я послушно выскочила из камеры, а когда вернулась, господин Костежу сказал:
– Закрой дверь, будем говорить шепотом. Я только что беседовал с революционным представителем Леженом. Эмильену предстоит еще один допрос и судебное разбирательство, но поскольку его дело находится в ведомстве Лиможа, я потребовал, чтобы Эмильена выдали мне незамедлительно, ибо Памфил желает самолично расправиться со своей жертвой. Я сказал, что таково его требование, а моя обязанность – доставить Эмильена к нему, и мне разрешили это сделать. Мы уезжаем сегодня вечером. Вы сами понимаете, что Памфил гораздо влиятельнее меня, так что необходимо во время поездки устроить Эмильену побег. Это будет несложно, но вот куда он денется потом? Где его можно надежно спрятать? Этого я покамест не знаю.
– Но я знаю, – ответила я.
– Хорошо, ничего мне не рассказывай, и да будет с вами милосердие господне. Ты можешь быть на дороге в Аржантон в одиннадцать часов вечера? Это в четырех лье отсюда.
– Конечно.
– Хорошо. Запомни название – «Кротовник». Дюмон наверняка знает это место: на огромном пустыре торчит единственный домишко. Я поеду почтовой каретой в сопровождении двух человек, они свои люди, на них можно положиться. У «Кротовника» Эмильен и должен бежать; его никто якобы не заметит, тревогу забьют в окрестностях Лиможа, когда вы уйдете слишком далеко, чтобы бояться погони. Готовьтесь в путь, вот вам деньги. Вы не знаете, сколько времени вам надо будет прятаться, а без денег придется туго.
Все трое мы крепко обнялись. Эмильен поручил Луизу господину Костежу, и тот пообещал ее не оставить, а я тем временем побежала предупредить Дюмона и навьючивать осла. Папаше Мутону мы заплатили за месяц вперед, а потому не стали скрывать наш отъезд. Дюмон сказал, что получил письмо от брата, который вызывает его по безотлагательному делу, и всем объяснил, что мы на несколько дней уезжаем в Ватан. А для того чтоб уверить людей, что мы вернемся, мы нарочно оставили кой-какие мелочи.
Когда с наступлением темноты мы очутились за городом, наши сердца радостно забились, и мы с Дюмоном расплакались, будучи не в силах даже говорить. Но скоро добрый старик нарушил молчание и стал шепотом изливать мне свои чувства, растрогавшие меня до глубины души, хотя, признаться, я предпочла бы прибавить шагу и не отвлекаться, чтобы сохранить ясность мыслей.
– Нанон, – говорил старик, – не иначе как господь бог смилостивился над нами. Только сделал он это ради тебя, потому как у тебя сердце великодушное, а твоей смелости позавидует любой мужчина. Рядом с тобой я ничего не стою, и меня надо бы отправить на гильотину. Я преступник, Нанон: вместо того чтобы копить деньги и оставить хоть небольшие сбережения бедному моему мальчику (Дюмон говорил об Эмильене), я вел себя как последняя скотина, я все пропивал, все подчистую! Мне, как тому священнику в камере Эмильена, опротивела жизнь, и если я опять стану прикладываться к бутылке, дай слово, Нанон, что ты перестанешь со мной разговаривать!
– Вам не нужно этого бояться, – сказала я, – вы излечились от вашего недуга, это ваше доброе сердце помогло вам справиться с ним. Вы прошли нечто вроде испытания: ведь, задабривая папашу Мутона, вы поневоле с ним часто распивали вино, но держали себя в руках и даже в нетрезвом виде не теряли головы.
– Ах, Нанон, трудно мне было! Ничего труднее я в жизни не делал, да и не поверил бы, что осилю такое! Но что было, то было, прошлого ничем не искупишь, все равно я проклят… Да, Нанон, проклят, как последняя собака!
– С чего вы взяли, что собаки – проклятые существа? – сказала я с улыбкой. – Они никому худого не делают. Но хватит вам забивать себе голову всякими пустяками, лучше пойдем побыстрее, папаша Дюмон. Ведь карета господина Костежу не плетется, как мы с вами, а нам надо поспеть на место к одиннадцати часам.
– Да, ты права, – ответил Дюмон, – прибавим шагу. Давай идти и разговаривать. Я хочу все тебе рассказать, все начистоту. Всякий честный человек может позволить себе такое. Может, скажешь, опять чепуху мелю? Да, я был пьяницей и заслуживаю страшной кары. Один раз я уже был наказан – свалился в яму глубиной тридцать футов, а когда очнулся на дне… как увидел, что лежу… вот так…
И Дюмон остановился было, чтобы в сотый раз показать мне, каким образом он, возвращаясь в монастырь навеселе, угодил ночью в яму и чуть насмерть не убился.
– Идем, идем, – сказала я. – Из-за ваших историй, которые я и без того знаю наизусть, мы с вами, чего доброго, опоздаем.
– Опоздаем? Ах, да, мы же торопимся. Вот и ты, Нанетта, сердишься на мою глупость. Все меня презирают! И поделом! Я и сам себя презираю. Бедная девочка, каково тебе в пути с таким забулдыгой и пропойцей, как я. Одно мучение! А я забулдыга, что ты там ни говори… Будь во мне хоть капля храбрости, сам бы наложил на себя руки… Собака я, вот кто! Знаешь что, брось-ка ты меня, упаду я в канаву, туда мне и дорога! Я знаю, что говорю, – я не пьяный, а просто у меня душа болит. В канаве мне самое место. Иди себе вперед, а я здесь помру!..
И тут я наконец все поняла: несчастный старик, столько времени противившийся соблазну, не выдержал: прощаясь с папашей Мутоном, он не устоял против искушения, короче говоря – напился.
Будь мы в других обстоятельствах, я отнеслась бы к этому спокойно. Но каково мне было сейчас, когда речь шла о спасении нашего друга, когда нужно было обогнать карету Костежу, усыпить подозрения, подкрасться к карете, не привлекая к себе внимания, и, улучив момент, бежать вместе с Эмильеном, все благоразумно предусмотреть, владея собой и не суетясь попусту, – каково мне было сознавать, что на руках у меня пьяный старик, который впал в отчаяние из-за того, что ничем не может мне помочь, и горько угрызается, то и дело повторяя: «Я не пьяный. Просто у меня душа болит, погиб я, погиб… Умереть бы мне!» Он пытался улечься спать на землю, плакал, все громче и громче болтал, перестал узнавать меня, так что я испугалась, не начнет ли он буянить.