Текст книги "Нанон"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Я отложила эту небольшую сумму и всю комнату убрала цветами, которые напоминали мне о прошлом счастье. Кто знает, может, я никогда не увижу Эмильена, может, его уже нет в живых в эту минуту, когда я вдыхаю аромат маленьких диких гвоздик и жимолости и передо мной возникает его образ. Я смеялась, плакала, целовала цветы, потом сделала из них букет для новобрачной. Дав волю воображению, я представляла себе, как прогуливаюсь, убранная цветами, под руку с моим другом, он ведет меня на берег реки возле монастыря и показывает мне старую иву, то место, где когда-то он сказал мне: «Посмотри на это дерево, на эту воду, затканную ирисами, на эти камни, у которых я часто забрасывал рыболовную сеть, и вспомни о том, как я клялся никогда не причинить тебе горя». И тогда я показала бы ему засушенные ивовые листочки, которые в тот самый день спрятала в карман своего фартука и с тех пор бережно хранила как драгоценную реликвию.
Расставшись со своими мечтами – последней усладой, которую я себе позволила, твердо решив больше к ним не возвращаться, – я погрузилась с головой в хозяйственные хлопоты, а их было предостаточно, так как в монастыре царила разруха, и мне пришлось все взять в свои руки. Сделать это в моем возрасте было не так-то просто. Ссылаясь на жестокую нужду, которой, казалось, не будет конца, крестьяне не щадили чужого добра, и я была принуждена идти на хитрости. Произведя строгий отбор среди самых бедных жителей, я позволила им пока пасти скотину на наших угодьях, одновременно распорядившись огородить пастбище и заткнуть все лазы и дыры колючим терновником. Когда крестьяне попытались его вытащить, я потребовала, чтобы входили не иначе, как через калитку. Поначалу крестьяне огрызались, не слушались, но я, не обращая внимания на их возражения, убедила некоторых, что умею отличать действительно неимущих от тех, которые, лишь притворяясь бедняками, клянчат у меня подачки, тем самым лишая возможности помочь людям поистине обездоленным. Скоро у меня появились приверженцы, которые вместе со мной стращали мнимых бедняков и гнали их прочь со двора. Ночью эти прощелыги снова ломали ограду, но, видя, что я терпеливо заделываю дыры, отступились, уразумев, что поведение их не одобряют и что большинство на моей стороне.
Постепенно я уяснила себе, кто из бедняков лодыри, терпящие нужду по собственной вине, и уговорила их гонять скотину на дальние, расположенные выше в горах, но зато более сочные пастбища, потому что наш выгон из-за неумеренного пользования изрядно оскудел. Когда, к приходу зимы, многих я устроила на хорошие работы, а некоторых подкормила, мои права на вверенную мне собственность были признаны всеми, и хозяйство стало на ноги.
Господину Костежу я написала об успехах нашего молодого офицера, а также о стараниях, которые прилагаю, чтобы по мере сил служить его, господина Костежу, интересам, и он ответил, что очень доволен благородным поведением Эмильена, а что касается меня, то он и не сомневался в моей решительности.
«Какому бы страшному раззору ни подвергся монастырь, – писал господин Костежу, – это все равно ничто по сравнению с тем, что творится во Франквиле. И мне приходится терпеть эти бесчинства, так как я бываю там только наездами. Моя престарелая мать и юная воспитанница тоже бессильны унять расхитителей. Всякое вмешательство с их стороны могло бы дорого им обойтись, так как крестьянин, прежде грабивший из ненависти к богачам и аристократам, теперь стал мстить за то, что он именует преступлениями Республики. Не знаю, каковы настроения в Валькрё, да и не хочу знать: боюсь, как бы повсюду не восторжествовала стихийно роялистская реакция и как бы она не попрала агонизирующую свободу, воцарившись на обломках Чести и Родины».
Господин Костежу поручил мне передать Эмильену, что сестра его здорова и ни в чем не нуждается, а заодно просил сообщить его адрес, чтобы написать ему собственноручно. В конце письма он назвал меня «милой гражданкой» и попросил прощения за то, что так долго обращался со мной как с малым ребенком. Мое письмо, а, главное, решительность, ум и преданность убедительно доказали ему, что я достойна и уважения и дружбы с его стороны.
Письмо господина Костежу польстило мне и снова всколыхнуло желание принять любовь Эмильена. В конце концов, я тоже не первая встречная и не осрамлю его… Но моя бедность – как мне справиться с этой бедой, особенно страшной сейчас, в такие смутные и тяжелые времена? Вдруг Эмильен вернется простым офицером, не сделав карьеры, – сможет ли он тогда прокормить семью, если жена его принесет в приданое лишь свое неистощимое трудолюбие?
И тут смелая мысль, внушенная, несомненно, любовью, завладела моим сознанием: а нельзя ли мне самой если не разбогатеть, то хоть бы сколотить небольшое состояние, которое позволило бы, не унижаясь и не мучаясь угрызениями совести, разделить судьбу с Эмильеном, какова бы она ни была?
Я не раз слыхала рассказы о вполне достойных людях, которые благодаря сильной воле и долготерпению преуспели в делах. Сделав предварительные подсчеты, я поняла, что при нынешних низких ценах на землю можно за несколько лет не только оправдать покупку, но и утроить капитал. Теперь оставалось лишь хорошо изучить, как прибыльнее и разумнее вести хозяйство, а это было в моих силах, ибо я отлично знала, что за последние годы приносило доход крестьянам, а что было в убыток. Я посоветовалась с прежним мэром, так как приор в этих делах далеко не заглядывал, жил только сегодняшним днем. По сравнению с ним папаша Шено был куда опытнее и предусмотрительнее, но и ему недоставало смелости. Свое состояние он с трудом нажил еще при короле и в новых обстоятельствах мог бы очень и очень преуспеть. Он видел все возможности и умел указать на них другим, но сам ни на что не решался, вечно дрожа от страха, лишившись сна из-за политической смуты в нашей стране. Он с ужасом думал о том, что конфискованную недвижимость вернут их бывшим хозяевам; в такие минуты он становился демократом и сожалел, что казнили господина де Робеспьера.
Я подсчитала свою наличность. За вычетом долга господину Костежу и тех денег, которые следовало ему выплатить в качестве дохода с имения, я располагала суммой, вырученной от продажи креванского зерна, деньгами за прежние и будущие уроки, которые я вновь стала давать, небольшими поступлениями от продажи молока и мяса, а также от сданной внаем части дома, поскольку мои двоюродные братья больше там не жили. Все это составило триста ливров четырнадцать су и шесть денье. И с этими-то деньгами я решила выкупить у господина Костежу монастырь со всеми угодьями, прикупить еще кой-какие участки и добиться, чтобы поместье стало столь же обширным, как при монахах, но более доходным!
О своем замысле я никому не сказала: насмешки расхолаживают, а до конца доводишь только то начинание, в котором усомниться не позволяешь ни другим, ни себе. Я начала с того, что на одну треть своего капитала приобрела клочок нови, а вторую треть пустила на ее обработку, семена и унавоживание. Крестьяне решили, что я сошла с ума и не разбирая броду полезла в воду. В ту пору они отдавали земле все свое время, все силы, но только не деньги. Когда крестьяне не удобряли землю, она обходилась и без удобрения, но урожаи от этого, разумеется, страдали. Нужно было долго ждать, чтобы она стала хоть сколько-нибудь более плодородной, а я понимала, что недалек час, когда все припрятанные деньги пойдут на покупку земли, и хотела уже сейчас и приобретать ее и получать с нее доход, дабы в один прекрасный день мой капитал удвоился. Мои старания увенчались успехом – в 1795 году за этот участок мне предложили двести франков.
– Не стану же я продавать землю без всякой для себя выгоды! – ответила я. – Лучше подожду!
В том же 1795 году я продала участок за пятьсот восемьдесят франков. Другие участки принесли мне и того больше, но я не стану утомлять читателя подробностями. Мои современники, которые нажили состояния в те годы, знают, что успех дела зависел от того, насколько люди доверяли ходу событий. В наших деревнях таких смельчаков поначалу сыскалось не много. Во времена Конвента почти все купившие земельные участки спешили их продать и терпели значительные убытки. При Директории земли опять начали скупать, но на первых порах люди теряли на этом большие деньги, и тем не менее позднее возвращали себе утраченное. Ну, а те, что подобно мне, не испугались ни гнева, ни угроз тогдашних властей, через несколько лет получили большие и вполне законные прибыли.
XXII
Шерсть тоже оказалась для меня выгодным делом. Она была в большой цене, хоть скота и стало в избытке. Поначалу благодаря свободному выпасу на секвестрованных землях стада благоденствовали. Любой мог прокормить поголовье, выросшее вдвое, а то и втрое против прежнего, но нерачительное отношение к пастбищам недолго приносило выгоду. Травы не стало, начался падеж овец, их сбывали за бесценок. Я покупала по овце у разных людей в долг, а потом отправила все стадо в места близ Кревана, под присмотром одного обнищавшего старика, в котором обнаружила ум и энергию. Я взяла его в долю, и он, сняв в аренду хижину и пастбище неподалеку от Острова духов, обосновался там. Плата за выпас была ничтожна. Прибыль от стрижки шерсти позволила нам оплатить все расходы и даже положить в карман круглую сумму. К рождеству овцы стали ягниться, и большой приплод обещал нам новые прибыли. Занимаясь собственными делами, я в то же время наводила порядок и в поместье, находившемся в ведении приора, чем страшно удивляла господина Костежу, который величал меня в письмах «своим дорогим управителем». И правда, без меня ему от его владения не было бы никакого проку.
Я-то хорошо понимала, что поместье у него великолепное, только требует денежных вложений, и настойчиво уговаривала его приехать и самому убедиться, что и как тут следует сделать. Он решился на это в разгаре зимы, еще одной суровой и трудной зимы, которой к тому же сопутствовала и подлая бесхлебица. Я говорю «подлая», потому что ее устроили перекупщики. Господин Костежу, увидев, какой прекрасный урожай мы собрали, сразу все понял и объяснил мне.
Когда мы вдоволь наговорились об Эмильене, который, по его словам, писал ему письма, проникнутые пламенным патриотизмом, когда он рассказал мне, что Луиза с каждым днем хорошеет и что ее балует весь дом, я, убедившись, что господин Костежу во всех вопросах считается со мной, решилась открыться ему и доверить мой грандиозный план. Но я не стала говорить о нем как о чем-то твердо мною решенном, не выставила монастырь главной целью моих честолюбивых намерений, нет, я попросила совета в самой общей форме: возможно ли при нынешнем положении дел с пустыми руками составить себе состояние, ежели представляется такой случай, как при продаже национальных имуществ?
Он внимательно выслушал меня, поглядел проницательным взглядом, расспросил про кое-какие мелочи и наконец ответил мне так:
– Мой дорогой друг, ваш замысел превосходен, и нужно его воплотить в жизнь. Вам следует купить у меня монастырь со всеми угодьями. Мне не нужны барыши – я приобрел его из чистого патриотизма, и моя цель будет достигнута, если эта покупка поставит на ноги такую трудолюбивую и честную семью, как ваша. Вы должны выйти замуж за молодого Франквиля и принести ему монастырь в приданое.
– Пусть так. Но мне понадобится большая рассрочка – согласитесь ли вы на нее?
– Я дам вам двадцать лет на погашение долга. Надеюсь, достаточно?
– Стало быть, я буду выплачивать по тысяче франков в год, не считая процентов. Да, вполне достаточно.
– Мне не нужны проценты.
– В таком случае наша сделка не состоится. Эмильен человек гордый – он почтет это милостыней с вашей стороны.
– Хорошо. Согласен и на проценты – на два процента в год. В наших краях это обычный доход с земли, сдаваемой в аренду.
– Нет, не меньше двух с половиной процентов.
– Я вполне удовольствуюсь и двумя, ибо в настоящее время Франквиль не приносит мне ни одного. Просто чудо, что вы ухитрились превратить монастырское поместье в источник доходов для меня. Признаться, я несколько лет терпел одни убытки, поэтому будем считать сумму, которую вы мне сейчас вручили, первым взносом за покупку поместья. Начиная с этого дня монастырь ваш. Поскольку вы несовершеннолетняя, оформить купчую невозможно. Но достаточно и того, что мы договорились на словах, а на случай моей смерти до вашего совершеннолетия я составлю завещание и укажу, как распорядиться монастырскими угодьями. Если понадобится, в роли покупщика выступит Дюмон. Я все устрою, вы об этом не беспокойтесь… А теперь позвольте мне сказать вам, что вы ничуть мне не обязаны. Не я вам, а вы мне оказываете услугу. Я хочу вложить все свои средства во Франквильские земли – иначе они так и не станут приносить дохода. Своей работой в монастырском поместье вы меня полностью убедили в том, что его процветание зависит от долгих и непрестанных усилий. Не будь вас, мне пришлось бы на многие годы забыть о доходах с монастыря, а теперь, предложив платить проценты со вложенного капитала, вы прямо-таки снимаете камень у меня с души. Я даже боюсь, как бы условия нашего договора не оказались чересчур обременительны для вас и выгодны лишь мне одному. Подумайте хорошенько, прежде чем окончательно решиться.
– Я все обдумала и взвесила заранее, – ответила я. – Буржуа смотрит на землю как на место увеселений, куда он изредка наезжает; для крестьянина же эта земля – настоящее сокровище. Он на ней живет, с нее же и кормится. У него нет ваших потребностей, ему не обязательно пышно принимать гостей и непривычно жить в довольстве и на широкую ногу. Вы сами когда-то говорили, что, прежде чем поселиться в монастыре, в нем все надо перестроить и переделать. И жизнь в этих местах обходилась бы вам очень недешево, ибо на нашей земле не родится даже то, что вам привычно видеть каждый день на столе. Мы же совсем другие люди – мы носим платья из грубого дрогета или другой домотканой материи, которые сами же и шьем, летом ходим босые, а зимою в сабо, едим репу, гречиху, каштаны и премного довольны, пьем с удовольствием кислую терновую наливку, все делаем собственными руками, не нуждаясь в помощи слуг, и только здоровеем от этого, ежедневно и ежечасно присматриваем за хозяйством, трудимся днем, что куда полезнее вашей ночной работы, по сантиму откладываем и копим, чего вы и вообразить себе не можете, – и берем у земли все, что только она в силах нам отдать. А стало быть, выплачивая вам два процента годовых, я сумею еще кое-что приберечь, чтобы возместить вам и основную сумму. Таким образом, наша сделка выгодна для обоих, и будем считать, что мы заключили ее.
– Нам следует подумать о приоре, – сказал господин Костежу. – Бедняга совсем обессилел и может жить только в монастыре. Я уверен, что вы не выселите его, но уход за ним…
– О, не беспокойтесь! Это я возьму на себя.
– Но, милая Нанетта, у вас появится лишний расход. Не лучше ли пустить проценты, которые вы решили платить мне, на содержание приора?
– В этом нет никакой нужды.
– Но это было бы для вас подспорьем. Вы затеваете большое дело, почти ничего не имея за душой…
– Представим себе, что я затеваю это дело с больным отцом на руках, – естественно, что в графу расходов входило бы и его содержание, и при нужде я экономила бы на собственной еде, только чтобы он был сыт. Мне это нетрудно, как, впрочем, и многим другим людям.
– Но я тоже вправе считать приора как бы престарелым и немощным своим родителем, о котором обязан заботиться. Послушайте, Нанетта, добрая вы душа, почему бы мне не разделить с вами это приятное занятие? Скажем, при жизни приора вы будете выплачивать мне один процент. Да, решено, я так хочу, и таково мое последнее слово.
Нашу сделку мы договорились держать в тайне. Я не хотела посвящать в нее даже приора, дабы не ущемить его самолюбия: ведь он все еще считал себя монастырским экономом, поскольку писал по моей просьбе кое-какие деловые бумаги, хотя я сама составила бы их лучше и быстрее. Про купчую я рассказала одному Дюмону, и старик так обрадовался, что, желая освободить меня от нескольких годовых взносов, тут же решил вручить господину Костежу три тысячи франков – свои сбережения, которые он хранил в банке, принадлежащем брату нашего друга. Для этого нужно было обменяться расписками, что я и сделала, считая себя не вправе мешать нашему достойному другу частично обеспечить будущее Эмильена, так как старик все делал для него. Я тоже хотела нашу купчую оформить на имя Эмильена, но господин Костежу ни за что не согласился.
– Мало ли что может случиться, – сказал он. – Конечно, молодой Франквиль – честнейший малый и к тому же, как я убедился, весьма работящий, но не знаю, обладает ли он вашим разумом и упорством. Это поместье будет процветать только в ваших руках, и, заключая договор с вами одной, я предусмотрительно и заботливо действую в интересах Эмильена.
Когда я накормила господина Костежу лучшим ужином, какой только могла приготовить из наших запасов, и когда приор с Дюмоном ушли, меж нами завязался разговор, не на шутку озадачивший меня. Началось с того, что я безо всякой задней мысли спросила господина Костежу, не улучшился ли характер у нашей Луизы.
– Милый друг, – ответил он, – она так и останется сумасбродкой, и мне искренне жаль ее мужа, которому придется терпеть ее чудачества… Дай бог, чтобы он оказался умнее ее и обладал твердостью, которая редко свойственна женщинам. Вы, дорогая, исключение, счастливое исключение, потому что вы ни мужчина, ни женщина, а замечательное сочетание того и другого, вобравшее в себя лучшие качества обоих полов. Луиза де Франквиль – женщина, настоящая женщина, обладающая всеми прельстительными качествами и причудами, которые порождает в ней собственная слабость. Но в слабости кроется большое обаяние. Ведь не потому ли мы так часто всем сердцем прилепляемся к детям и покорствуем их тирании, что нам приятно ее терпеть. Скажу вам больше: при той жизни, которую я веду уже два года, жизни, преисполненной яростной борьбы, когда подчас приходится применять не только власть, но и насилие, когда моя природная благожелательность находится в жестоком и мучительном конфликте с постоянным недоверием, неотрывным от моего политического долга, – повторяю, при такой жизни я порой ощущал неодолимое желание забыться в лоне семьи, из террориста стать жертвой террора пичужки с острым клювом. Мои слуги мне слепо преданы, мать, чудесная женщина, смотрит на мир моими глазами, она не наденет нового чепца, не переменит табакерки, не спросив у меня совета. Я веду жизнь очень суровую: своим благонравием якобинцы как бы протестуют против развращенности золотой молодежи и преступного попустительства жирондистов. После напряженных политических разбирательств и бурных споров я попадаю в домашнее уединение и жажду найти там тирана, который подчинил бы себе мою волю и навязал бы свою; роль этого тирана взяла на себя Луиза. Будучи кокеткой от рождения, она задирает и дразнит меня, принуждая забыть все на свете и заниматься безраздельно ею одной. Она мне перечит, дерзит, осыпает меня насмешками, иногда даже оскорбляет и ранит мое самолюбие. Я проявляю неслыханное терпение, чтобы она раскаялась в своей неблагодарности и попросила прощение за несправедливость, и, в общем, всегда одерживаю верх в этом поединке, который, без конца возобновляясь, держит меня в напряжении, терзает и вместе приносит радость. Но эти чувства совсем другого рода, нежели политические треволнения. Мне необходимо отвлечься от размышлений об общем деле, которое сейчас серьезно скомпрометировано, а быть может, и совсем погибло!
– Расскажите мне об этом подробнее, господин Костежу, а после мы вернемся к разговору о Луизе. Прежде всего я хотела бы понять, почему вы считаете, что все погибло. Не вы ли совсем недавно были полны надежд, говорили и писали нам: «Еще несколько недель упорных усилий и суровых мер – и во Франции утвердится царство справедливости и братства». Неужели вы действительно считали, что найдете общий язык с колеблющимися, которых вы так запугали, и роялистами, которых столько мучили? Я убеждена, что люди никогда не прощают тем, кто держал их в страхе.
– Я это знаю, – живо отозвался он, – даже слишком хорошо теперь знаю. Умеренные нас ненавидят еще более яростно, чем роялисты, ибо последние отнюдь не трусы. Напротив, они выказывают такую доблесть, на которую мы считали их давно неспособными. Одеваясь нелепо и вызывающе, усвоив женственные ужимки, только чтобы отличаться от нас, они называют себя «раздушенными щеголями» и «золотой молодежью». Теперь они взяли моду разгуливать по Парижу, с притворной беспечностью размахивая толстенными палками, и каждый день затевают с патриотами кровавые баталии. Они жестоки, еще более жестоки, чем мы! Они убивают на улицах и дорогах, устраивают резню в тюрьмах, сеют анархию своими преступлениями, пороками, развратом, вооруженными грабежами. Они надеются, что, перерезав горло Республике, восстановят монархию, они готовы перерезать горло Франции, лишь бы завладеть ею, не задумываясь о цене.
– Увы, господин Костежу, – ответила я, – хотя я и знаю, что вы так не думали, но как вы действовали? Насилие стало оправданием насилия. Вам оно претило, но ваши друзья наслаждались им, и вам это известно не хуже, чем мне: теперь все знают, что они творили в Нанте, Лионе и других городах.
Да, вы облекли ужасной властью чудовищ, а прозрели слишком поздно и теперь расплачиваетесь за это. Народ ненавидит якобинцев, потому что они тиранствовали над всеми, и ему дела нет до теперешних роялистов, которые борются только с вами. А если они совершают те же преступления, что и ваша партия, если убивают невинных и обрекают кровавой резне заключенных в тюрьмах, то у нас их действия объясняют так: эти люди хотят сокрушить террор, который заразил их своим примером, а ради достижения этой цели хороши любые средства. Разве сами вы этого не проповедовали, разве не считали, что во имя чистоты Республики следует уничтожить три четверти Франции, с помощью либо эшафота, войны или депортаций, либо нищеты, от которой погибло еще больше народа. Не сердитесь на мои слова и, если я ошибаюсь, опровергните их; но я просто передаю вам то, что слышала от крестьян, которым не нашлась, что ответить.
Я видела, что ему больно слушать такие речи; сперва он молчал, потом вдруг заговорил так же гневно и запальчиво, как когда-то в Лиможе в разгар Террора.
– Да! – воскликнул господин Костежу. – Таков наш удел! На наши головы обрушиваются упреки, проклятия за все, что было совершено постыдного во имя Революции. Я знаю, знаю, нас назовут негодяями, тиранами, хищным зверьем, а мы хотели одного – спасти Францию. Вот оно, возмездие! Ради народа мы пожертвовали всем, ради него насиловали собственную природу, были безжалостны и беззастенчивы, ради народа, бесконечно почитаемого нами, задавили в себе человеческие порывы, пренебрегали репутацией и даже гражданской совестью – и теперь этот народ платит враждой за нашу преданность! Он, не раздумывая, выдаст нас жестоким врагам, а в будущем проклянет наши имена и возненавидит в нашем лице само священное имя Республика. Вот какая награда ожидает нас за то, что мы пытались создать общество, основанное на братском равенстве, и веру, осененную Разумом!
– Вы этому удивляетесь, господин Костежу, только потому, что сердце у вас человеколюбивое, а ум полон лишь мыслями о Республике. Но на двух-трех ваших единоверцев приходится три-четыре тысячи человек, если не больше, которые помышляли только о том, как бы дать ход своей застарелой зависти и всегдашней ненависти к аристократам… Ах, позвольте мне высказаться до конца: я вовсе не собираюсь нападать на тех, кого вы цените, хорошо знаете, в ком не сомневаетесь. Допустим, что на знаменах вашей партии не были написаны слова «ненависть» и «месть», вам виднее! Но я твердо знаю, что если бы вы вершили эту революцию, не науськивая людей друг на друга, ваше дело увенчалось бы победой. Поначалу революция встречала отклик в наших душах, мы ее приветствовали и помогали ей по мере сил. И вы, несомненно, укрепили бы ее, если бы не прибегли к преследованиям и ко всем тем мерам, которые смутили простого человека. Вы полагали, что все эти меры были необходимы. Но, увы, вы ошиблись, и сейчас, убедившись в своем заблуждении, пытаетесь себя утешить, говоря, что снисходительность и терпимость погубили бы дело. Но как вы можете это утверждать, если никогда не проявляли терпимости? Нет, это ваша ярость, ваш гнев все погубили, но вы не способны смириться, как смирялись мы, простые смертные, которые никого не ненавидели и не обижали.
Господин Костежу хотел мне возразить, но когда он сердился, губы у него дрожали, как часто бывает с людьми вспыльчивыми, но добросердечными. Я же решила высказать ему все, что накопилось у меня на душе, чтобы, в случае если мои мысли показались бы ему оскорбительными, он мог расторгнуть нашу сделку.
– Вы хотите возразить мне, – продолжала я, – что как раз возмущение народа и заразило вас, заставив прибегнуть к карательным мерам, дабы отомстить за долгие годы его страшной и мучительной нищеты. Я не раз слыхала, как наши крестьяне сожалели о том, что все вы, ученые, умные люди, идете на поводу у парижан и вообще жителей больших городов, потому что и сами вы горожане. Вы думаете, что изучили крестьян, хотя знаете только мастеровых из предместий и с городских окраин, да и в этой среде, полукрестьянской-полуремесленной, отличаете лишь тех, кто умеет громко кричать и возмущаться. Большего вы не требуете; вы полагаете, что можете на них рассчитывать, когда, подстрекая один другого, они сбиваются на улице в стадо. Вы не видите их потом, обсуждающих дома то, что, сами того не ведая, они натворили. Вы разговариваете только со своими прихвостнями, которые жаждут что-нибудь получить от вас: выгодную должность, деньги или то, что эти честолюбцы предпочитают всему – возможность властвовать над другими. Все это я видела собственными глазами; видела в Шатору, как встречали представителей парижских властей, а Дюмон не раз слыхал, как потом честили этих выскочек. Да что там говорить, они как свита, как придворные окружают вас, республиканских вождей, чтобы выклянчить какую-нибудь подачку, и, будь на вашем месте владетельный князь или архиепископ, кричали бы так же громко и льстили бы так же беззастенчиво. И хотя вы куда умнее нас, все-таки вас обвели вокруг пальца эти интриганы из простонародья, с которыми вы не без отвращения обедали за одним столом, вынося их лишь потому, что они вам твердили: «Я ручаюсь за свою улицу, за свое предместье, за свой цех». Они надували вас, стараясь набить себе цену и сделаться необходимыми. Но их ручательства ничего не стоили, и вы убедились в этом, когда, выведенные из себя их мошенничеством и жестокостью, принуждены были покарать негодяев, ибо таково было требование справедливости, живущее и в вашем сердце и в сердце возмущенного народа. Вот в чем заключалась ваша беда и беда ваших друзей, господин Костежу; вы думали, что знаете народ, а знали лишь его подонков. Вы спознались с самыми дурными и гнусными выходцами из народа и полагали, что он весь состоит из таких же мстительных и жестокосердных людей. Словом, вы трудитесь ради ублажения худших и даже не подозреваете, как вас порицают лучшие. Вы обзываете этих лучших трусами и плохими патриотами только потому, что они не ходят в красных колпаках, не говорят вам «ты» и не подлащиваются к вам. Я же утверждаю, что как раз эти умеренные, которых вы так яростно презираете, куда более горячие патриоты, нежели ваши приверженцы, ибо они терпели вас, лишь бы не повредить защите нашего отечества. Вам следовало бы знать, следовало бы прислушиваться к тому, Что люди говорят шепотом, но именно это вам неизвестно, ибо вы оглушены велеречивыми заявлениями и патриотическими воплями. Вы поняли это, когда, к сожалению, было уже поздно. Нынче болтуны и злодеи из вражеской партии вытесняют вас, занимая ваши места, а народ молча и сумрачно следит за тем, как они расправляются с вами. Сегодня вам опять приходится подсчитывать своих сторонников, и вы с удивлением обнаруживаете, что большинство против вас! Вы утверждаете, что народ труслив и неблагодарен. Я вышла из этого несчастного народа, и я люблю вас и обязана вам жизнью Эмильена, то есть гораздо большим, чем собственной жизнью, – так вот, я говорю: ночь застала вас врасплох в дремучем лесу, вы заблудились и во тьме приняли тернистую тропинку за торную дорогу. Чтобы выбраться из чащи, вам надо было расправиться с волками, но, когда наступило утро, вы с изумлением увидели, что идете не вперед, а пятитесь назад, и что ваши спутники – дикие звери, меж тем как люди в большинстве своем пошли совсем в другую сторону. Теперь роялистам и карты в руки. Они хуже, чем вы, не отрицаю, но злодействами им не перещеголять вас. Они заведут своих льстецов, своих интриганов и наемных убийц, свой собственный мир негодяев, которые обведут их вокруг пальца, как когда-то обвели вас. Но и они окажутся банкротами в свой черед. Кто же останется в барыше? Да первый встречный – лишь бы при нем окончилась гражданская война и люди спокойно зажили у себя дома, не боясь, что на них донесут, что их посадят в тюрьму или гильотинируют на рассвете. Это произойдет не потому, что вокруг одни приспешники короля или жиронды, трусы или эгоисты, и даже не потому, что все хотят покоя. Ведь в армии хватало храбрых солдат, ибо цель была благородна, а долг ясен. Люди устали от вечных подозрений и взаимной ненависти, от зрелища гибели невинных и невозможности им помочь. Кроме того, людям надоело бездельничать. Для крестьянина эта праздность – настоящая мука, и никакая ваша помощь, никакие льготы или подачки не утешат его, как и не возместят ущерб от потерянного времени. Крестьянин по-настоящему мужествен, у него доброе, открытое сердце, к которому вы не нашли ключа. У него немало недостатков, но я скажу вам так, как сказал бы он сам: когда бы сложить в одну кучу все, что есть доброго и великодушного в сердце каждого крестьянина, выросла бы целая гора, перед которой вы содрогнулись бы от ужаса, ибо не желали ее видеть, а теперь уже не можете уничтожить.
Я говорила с большим воодушевлением, то прохаживаясь по комнате и вороша угли в камине, то берясь за свою работу, то снова ее бросая. Против воли разволновавшись, я не поднимала глаз на господина Костежу, боясь, что сконфужусь и не доведу свои рассуждения до конца. Думаю, что я сумела бы еще кое-что ему высказать, но, видно, терпение его лопнуло. Он поднялся, взял меня за руку и, сжав до боли, воскликнул: