Текст книги "Последняя любовь"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Ты шел к нам? – спросил я. – Давно уже мы не видели тебя.
– О, что поделаешь с детьми на руках, с женой, которая отнимает от груди одного, чтобы начать кормить другого? Я никогда не оставляю Ванину одну.
– Ты хорошо поступаешь. Пойдем теперь, навести кузину.
– Она начнет бранить меня.
– Отчего?
– Сперва по привычке, а затем потому, что я около месяца не давал о себе знать.
– Ну что же, вначале она побранит тебя, а затем простит.
Мы пошли по той же тропинке, по которой только что пробежала Фелиция. Было очевидно, что Тонино не думал о том, что я заметил Фелицию, но видел ли он ее? Знал ли он, что она была здесь? Тонино был так весел и спокоен, что я не мог предположить измены. Но я не понимал, зачем понадобилось Фелиции быть в этом диком месте, и надеялся, что это объяснится, как только мы догоним ее.
Сдерживая свое волнение, я шел быстро. Тонино несколько раз останавливал меня, находя к этому весьма правдоподобные причины. Поэтому Фелиция пришла десятью минутами раньше нашего возвращения и успела переменить обувь и причесаться. Так как она всегда проделывала это, прежде чем сесть за стол, то я ее совершенно просто спросил, выходила ли она из дому. Я ожидал правдивого и простого ответа, она же с уверенностью солгала, сказав «нет». Я повторил мой вопрос, как будто бы по рассеянности не расслышал ответа.
Она снова отвечала: «Нет»!..
Я почувствовал головокружение и смертельную дрожь во всем теле.
Да, мы испытываем смерть не один раз, даже в продолжение этой короткой жизни мы умираем несколько раз. Мы неоднократно погибаем. Наша внешность остается та же, но внутри нас отрывается душа, улетает или же уничтожается, мы чувствуем, как она леденеет в нас и тяжелеет, как труп. Что делается с нею? Ждет ли она, чтобы опять присоединиться к нам в последующие наши существования? Или же это уже испорченная и кончившая свой век вещь, которая более не послужит ни нам, ни другим? Куда же уходят, куда же уходят наши прошедшие привязанности? Кто может мне ответить на это? Они становятся тенями, призраками, злотворными гениями, как говорят поэты. Разве они ничего не значат? А тот мир, который проходит перед нашими глазами, разве он никогда не существовал? Разве страсти такие же тщетные мечты, как сон? Нет, это невозможно! В сновидениях действует наше несовершенное и бессознательное «я». Наши страсти не представляют собой только роковое действие, но также и желаемое проявление всего нашего существа. Увлечение порождает их, но воля преследует, узнает, определяет и удовлетворяет их.
Наши страсти – это наш ум, наше сердце, наша плоть, осуществление нашего могущества, нашей интимной жизни, проявляющиеся жизнью физической. Они стремятся быть взаимными, они достигают этого, действуют, становятся плодотворными и созидают. Они творят различные дела, историю, прекрасные произведения искусства или идеи и принципы. Они творят новые существа, которые духовно или естественно рождаются от нас. Это не сновидения и не призраки! Отнимите страсти, и человек перестанет существовать.
А между тем страсть может потухнуть, а мы все же не умираем. Это, может быть, было бы слишком приятно – не пережить ее могущества и умереть с верой, которая нас самих делает прекрасными. Но это не так: в жизни надо несколько раз почувствовать себя разбитым, уничтоженным, потерянным безвозвратно и снова познать себя, как чужого. Надо убеждать себя, а порою даже и резко порицать себя: где я находился сейчас и какое другое существо поразило меня? Неужели я буду в состоянии жить без сердца, без цели, которая всегда была у меня? Вы знаете о действии кураре [1]1
Смертельный растительный яд, которым индейцы в Америке отравляют свои стрелы.
[Закрыть], этого яда, который отнимает энергию, но не сознание, поражает неизбежной и скорой смертью. Я почувствовал себя как бы скованным в свинцовую мантию! Я не имел возможности сделать какое-нибудь движение. Большая часть людей испытывала и понимает это состояние. Пожалейте же тех, которые тщетно противятся ему и стараются забыться в гневе или в отчаянии. Пожалейте же еще тех, которые, не зная, что некоторые яды не щадят, принимают их и только после первого припадка начинают сознавать ужас своего положения. В одну минуту я был разочарован на всю мою жизнь.
Но я не буду приводить вам целый ряд моих заблуждений и обманутых надежд. Как я сумел скрыть тот удар, который сокрушил меня, я не знаю, не помню и не могу отдать себе в этом отчета. Вечером я сидел за своим письменным столом. Фелиция и Тонино занимались музыкой в зале, находившейся внизу. Изредка до меня доносились звуки, как будто бы дверь отворялась на минуту, а затем резко затворялась, отделяя их от меня, но эта дверь существовала только в моем воображении.
Я взял книгу и перелистывал ее, ничего не видя. Одну минуту я занимался тем, что задавал себе пустые вопросы. Зачем так глупо солгала мне Фелиция, когда могла бы ответить мне вполне правдоподобно? Она даже до некоторой степени могла сказать мне правду.
«Я предчувствовала, что Тонино придет сегодня к нам, и потому отправилась ему навстречу: затем я вспомнила, что пора обедать, и возвратилась обратно, уверенная, что он уже близко. Пятью минутами раньше вы меня встретили бы и мы вернулись бы все вместе». Что стоило ей сказать мне это? Если они невинно назначили себе свидание, то отчего же они боялись встречи со мной, когда я после брака, нисколько не беспокоясь, оставлял их много раз наедине?
Какой злой рок наталкивает на ложь тех виновных, которые благодаря нашей доверчивости могли бы избежать наказания? Они показались мне жалкими. Я рассмеялся от презрения. Этот смех, мучительный, как рыдание, заставил меня вздрогнуть и оглядеться, так как мне показалось, что я вижу моего двойника, который насмехается надо мной и оскорбляет меня.
Но я был один и действительно смеялся. Меня могли бы услышать внизу, если бы скрипка Фелиции не заглушала моего голоса. В тот вечер она играла восхитительно. Я с минуту слушал ее и начал снова смеяться потому что все лгало в ней, даже музыка! Она вся с головы до ног была обманом. Я написал на столе: «Твое имя – ложь», но тотчас же стер; всякое проявление было бы недостойно моей гордости. Я перестал на минуту смеяться и плакать, но потом опять зарыдал, сам не сознавая этого. Я ушел из дому, смотрел на мерцающие звезды и, странно, вздохнул свободно. Мне казалось, что я вырастаю до небесных светил, касаюсь их, горю с ними одним пламенем, держу весь мир в своих руках, что я так же силен, как Бог, счастлив до бесконечности и пою на неизвестном языке. По всей вероятности в эту минуту я был безумным, но нет, я не лишился рассудка! Я был в возбужденном состоянии и, может быть, дошел до ясновидения. Вне моей индивидуальной жизни я понимал низость зла и величие блага: эти два полюса человеческой души. Преступление заставило меня спуститься в мрачный ад, так как люди неразрывно связаны с теми, которых они особенно любят и которые в некотором отношении составляли часть их самих. Узнав, что те два существа, к которым я питал самую нежную любовь, были развращены и низки, я почувствовал, что смерть вселилась в меня, стыд, покрывающий их, осквернил меня, и я краснел и бледнел, как будто бы был соучастником их падения. Зло царило необузданно на земле и торжествовало над всеми, как и надо мной. На этом свете ничего не было, кроме лжи и низости! Если два существа, которых я так уважал и любил, показали себя не лучше последнего из дикарей, то мог ли я быть уверенным в самом себе?
Не мог ли я пасть так же низко? Какое ручательство в своей собственной правоте и целомудрии я могу представить Богу и людям?
Но когда это облако рассеялось, когда небесные звезды осветили лестницу Иакова, которую видит почтя каждый человек, убитый горем, и с восторгом взбирается на нее, чтобы спастись от земных чудовищ, тогда и покинул область софизмов и загадок. Я поднялся в область истины, где зло является относительным и где его имя ничего не значит. Мы все там будем исправленные временем, раскаянием и испытанием; но не все могут в этой жизни вознестись туда духовно. Царство Божие, я называю так просветленное чувство, воспринимающее всю грандиозность прекрасного, вечного и неизменного, не может открыться для материалиста, который презирает понятие о добре и зле. Человек не постигает абсолютного блага, и потому он унижается, едва только начинает искать его вне области относительного совершенства, доступного ему. Не надо нравственного падения, вредной лихорадки, низкого неудовлетворения между полетом души и ее таинственной великой целью!
Но я был чист, и во время моего восторга мои губы шептали эти земные слова. То зло, которое мне сделали, я не мог и никогда не буду в состоянии сделать другим. И действительно, если бы какие-нибудь волшебные гении ночью принесли мне Ванину, которая была в сто раз красивее и моложе моей жены, то никогда бы мои объятия не коснулись ее, и я даже мысленно не посягнул бы на жену Тонино в двадцать пять лет, так же как и в пятьдесят! Я оглядывался на свое полное страстей и сил прошлое и не находил в нем ни одного бесчестного поступка. Я знаю, что не было ни минуты, которая заставила бы меня покраснеть за то, что животное чувство восторжествовало над чистотой души.
Я был просто честный человек! Конечно, этим нечего было гордиться, но было чем утешиться, ощущая в себе силу терпения и чистой радости. Те несчастные, которые старались унизить меня, предприняли невозможное! Я был судьей для них так же, как и для самого себя. Они отняли у меня покой, мое счастье, мою веру в них и все то, что служило основанием моей новой жизни. Им оставалось только убить меня. Ну что же? Почему же нет? Отделаться от меня и Ванины было бы вполне логично. Но отнять частицу моего нравственного превосходства, чтобы хвалиться этим одному перед другим, вот чего они не могли сделать! Тонино уходил, когда я вернулся. Он по обыкновению ласково и нежно простился со мной.
– Но отчего же ты, – сказала ему Фелиция, – не поцелуешь своего отца?
Он назвал меня отцом и поцеловал. Я вспомнил легенду о поцелуе Иуды и позволил Тонино обнять меня.
На другой день я ушел под предлогом новых наблюдений над течением тающего внизу снега и отправился подумать и отдохнуть в поляну «Киль». Я чувствовал усталость, как будто бы совершил кругосветное путешествие. Вчерашнее мое возбуждение было слишком ненормально, чтобы долго продолжаться, и потому, должен был платить дань природе. У меня сделались приступы сильнейшей лихорадки, горькой тоски, бессильной злобы и желания все сокрушить. Я был раздражен и впал в уныние. В таком состоянии я провел двое суток, на третий день я успокоился и мог спать. Надо было как можно скорее принять какое-нибудь решение. Два раза Фелиция, обеспокоенная моим отсутствием, взбиралась в мой шалаш, но, видя, как она подходила, я скрывался от нее, чтобы избавиться от томления, которое находило на меня в ее присутствии. Я не хотел мстить ей, вредя ее здоровью и жизни, а также возбуждать в ней угрызения совести и боязнь. Это казалось мне недостойным человека. Я решил заранее обдумать мое поведение. Прежде чем располагать будущим моей жены, а также и моим, мне следовало узнать все подробности нашего положения, дать себе отчет в правд; и тогда без смущения и безошибочно произнести приговор. Допрашивая Фелицию, я не мог бы добиться истины; она умела лгать, я более уже не сомневался в этом. Если бы даже мне и удалось вырвать у нее точное признание всех поступков, то все равно я не мог бы узнать от нее их причину. Я убедился, что в ней недоставало логики, и не удивился, что в ней также оказался недостаток совести.
Если бы я подвергнул допросу ее соучастника, то этим дал бы повод к самому глупейшему роману и низ кой и смешной драме. Я скорее решался выносить оскорбление его ласк, чем нравственно вверяться этому негодяю. Чем более унижался он передо мной, тем менее мог унизить меня.
Итак, я возвратился в Диаблерет, решив ничего не предпринимать до того дня, пока не узнаю всех подробностей этой измены.
Они, по всей вероятности, теперь не вели переписки, но раньше должны были делать это. Вдруг я вспомнил, что незадолго до нашей свадьбы Фелиция передала мне небольшой сверток бумаги, тщательно запечатанный и заставила меня поклясться нашим взаимным доверием, что я открою его только в том случае, если она умрет раньше, чем я. Подумав, что это ее завещание и решив никогда не пользоваться им, я без всякого внимания спрятал его куда-то в ящик письменного стола. Иногда мне приходило в голову, что это могла быть исповедь о ее первом заблуждении, но, дав слово теперь не читать этого, я рассчитывал и в будущем не касаться ее ошибки, уничтоженной моей любовью.
Теперь я мысленно допускал другие предположения. Женщины подобного характера чувствуют потребность к страстным излияниям, которыми они поощряют свои ошибки или поэтизируют свои пороки. В этих тайниках я мог найти объяснение моим подозрениям. Я клялся Фелиции моим доверием, но оно более не существовало, его попирали ногами. Эти бумаги принадлежали мне, и без всяких угрызений совести я разломал печать. То была краткая, но красноречивая переписка Тонино с Фелицией после отъезда его в Италию, за год до нашей свадьбы.
Я перевел с итальянского.
От Фелиции.
«Да, я люблю его. Я чувствую к нему любовь, вернее, даже обожание. Узнай же, если тебе непременно хотелось знать это! Я вижу, что ты не оставишь меня в покое, пока я не скажу тебе правды. Что ты можешь ответить мне? Ты знаешь, что я не люблю и никогда не любила тебя. Неужели же надо вечно повторять тебе это?»
От Тонино.
«Хорошо же! Я убью твоего Сильвестра, и это случится по твоей вине. Я любил его, ты же заставила меня возненавидеть его. Да, я знаю, что он добр и великодушен; но ты приговариваешь его к смерти. Я люблю тебя, неужели ты настолько безумна, что забыла об этом? Разве ты не знаешь меня? Разве не знаешь, что когда я захочу чего-нибудь, то надо покориться моей воле?»
От Фелиции.
«Если ты сумасшедший и убийца, скажи прямо, и я умру. Если через три дня я не получу от тебя письма, я лишу себя жизни».
От Тонино.
«Жизнь Сильвестра в твоих руках. Будь на свидании, где условлено, 5-го числа, в час утра».
От него же.
«Ты победила тигра, ты заковала его в цепи. Ты заставила его страдать, но дала ему надежду. О, ты любишь меня! Напрасно станешь отрицать это: твой гнев тает в моих объятиях, ты отталкиваешь меня, но твои руки, ноги и плечи покрыты моими слезами, которые сожгут тебя. Люби же меня, безумная, разве ты можешь бороться со мной? Разве ты не желала этого? Ты ведь воспитала меня на своем сердце как птичку, упавшую из гнезда и согретую твоим дыханием. Кровосмешение? Полно, кузина, папа даст разрешение, и само небо смеется над твоей боязнью. Ты хочешь уверить меня, что можешь быть моею матерью, а я должен почитать тебя как сын! Это возможно для твоих грубых протестантов или для хладнокровных католиков, которые живут у полюса. Мы же, итальянцы, – люди живые, пылкие и цельные. Я никогда не называл тебя матерью и никогда жизни не буду называть так; но я хочу упиваться твоими ласками, я был вскормлен, опьянен ими с тех пор как помню себя. Вот это любовь, другой не может быть. Ты не любишь и никогда не будешь любить Сильвестра Он старик, он может быть хорошим отцом. Пусть он остается с тобой, ты можешь почитать его, преклоняться перед ним, как перед святым изображением, если хочешь, я дозволяю тебе это, но запрещаю выходить за него замуж!»
От него же.
«Ты меня любишь и будешь всегда любить. Я тебе позволяю выйти за него, так как ты хочешь этого. Ненасытная, ты непременно хочешь испытать двоякую любовь, одну для ума, другую – для сердца? Мне достается лучшая, я буду обладать тем, чего желаю! Это и будет так! Терпение!»
От Фелиции.
«Нет, сто раз нет, ты не добьешься от меня той любви, которой желаешь. Но если твоим безумством ты смутишь меня, то и это не докажет, что я люблю тебя. Какое удовольствие доставят тебе мои слезы? О, кинусь тебе, что после этого я убью себя.
Забудь же меня, не возвращайся более. Какое зло причиняешь ты мне! Этим ли ты благодаришь меня за мои материнские заботы? Да, я видела в тебе только моего сына. Мой сын! Иметь дитя, которое любило бы меня так, как любила бы меня дочь, – вот что было моей мечтой, и это так естественно! Могла ли я подумать, что ты, будучи еще ростом до моего локтя, испытывал гадкие побуждения? Вспомни же, какой гнев, горе и стыд вызвал ты во мне, когда первый раз осмелился сказать, что желаешь быть моим мужем! Я должна была бы тогда же прогнать тебя. У меня не хватило мужества. Я привыкла любить тебя, да притом я не любила Сикста и не думала ни о нем ни о ком другом. Я видела тебя безумным, в судорогах, с пеной у рта. Я думала, что ты умрешь, и обещала тебе никогда не выходить замуж. Ты успокоился, мне казалось, что ты излечился, потому что в продолжение нескольких недель не тревожил меня, но вдруг однажды утром ты показался мне еще более опасным. Твое безумие повторялось до тех пор, пока я не прогнала тебя.
А теперь, когда я полюбила до обожания, неужели ты думаешь, что я пощажу тебя, если ты постараешься разбить мое счастье и сделать меня недостойной его? Попытайся же, и Сильвестр узнает все! Мы увидим тогда, посмеешь ли ты показаться ему. Берегись, я скажу ему, что ты угрожал его жизни и что я пошла на то свидание, чтобы предотвратить от него несчастье. Я ему расскажу все твои безумства и преступные мысли; он велит арестовать тебя и посадить в тюрьму. Так только и можно поступить с таким неблагодарным и безнравственным мальчишкой, как ты».
От Тонино.
(Два месяца спустя после смерти Жана.)
«Моя дорогая кузина, после того несчастья, которое поразило нас, я был бы слишком виновен, если бы не раскаялся в моем безумстве и детской злобе. Простите все, забудьте и милостиво примите меня. Ваш покорный и преданный сын».
От него же.
(После брака Тонино с Ваниной.)
«Кузина, я самый счастливый из смертных и шлю вам и г-ну Сильвестру пожелания того же счастья. Он прекрасный отец, а вы самая великодушная женщина! Я не всегда был достоин вашей доброты. Простите мне прошлое и благословите мою дорогую жену, которая очень любит вас».
От него же спустя год.
«Фелиция, я счастлив, вот уже два года как у меня родился сын. Его зовут Феликс, второго же назовем Сильвестром. Вы оба мои ангелы-хранители. Благодаря твоей доброте и терпению ты спасла меня от самого себя! Благодаря тебе я буду честным человеком, как тот, которому ты посвятила свою жизнь! Люби меня так же, как я обожаю тебя…»
На этом кончались письма, собранные по порядку, но не обозначенные числами. Это был первый акт той драмы, которая разыгрывалась перед моими глазами. Я думал только то, о чем догадывался в самом начале, и на что Фелиция намекала мне несколько раз, не открывая вполне своей тайны. Вникая в буквальный смысл этих писем, я в них не заметил теперь прямой виновности против меня. Тонино находился под влиянием слепой страсти, которую он победил и раскаялся передо мной. Фелиция могла сказать, что она восторжествовала над опасностью, которой она подвергала себя, чтобы спасти мою жизнь, и что ее любовь ко мне ни на минуту не была омрачена в ее сердце. Вот почему она и завещала мне эти доказательства своей невинности.
Но кто анализирует и вникает в некоторые доказательства, часто не находит в них безусловной чистоты и потому я открыл целую пропасть в том, что со стороны Тонино казалось мне раньше безотчетным влечением, а именно: в той чувственной страсти, о которой он так часто говорил. Эта страсть началась у него уже с детства. Фелиция старалась уничтожить ее и боролась с ней в продолжение многих лет; она страшилась и избегала его; она боялась страсти Тонино не только из-за меня, но также и из-за себя. В одном из ее писем ясно говорилось, что она была в состоянии поддаться ему и среди упреков и почти детских и смешных угроз она выказывала волнение чувств и боязнь падения. Женщина с сердцем и с нравственными правилами не так старается внушать к себе уважение: она сумеет предотвратить опасность, и потому ей никогда не приходится защищаться. Для того чтобы отвергнуть любовь, которая не нравится и может только оскорблять, не надо получать особенно изысканного образования, хорошие побуждения и искренность совершенно для этого достаточны. Крестьянка не знает никаких изысканных выражений, чтобы отвергнуть непрошеного ухаживателя, она ударяет своим деревянным сапогом или кулаками того кого она не хочет выбрать своим другом. Фелиция не могла считаться ни бой-бабой, которая сумеет кулаками спастись от непрошеных поцелуев, ни целомудренной женщиной, к которой два раза не посмеют обратиться с оскорбительными предложениями. Возбуждение Тонино передавалось ей несколько раз даже тогда, когда она любила меня любовью более достойной и нравственной, но уже оскверненной тайными и роковыми вожделениями. Однако до этих пор я не имел права приходить в негодование. Я страдал и краснел, видя этот раздел чувств, но и прежде некоторые признания Фелиции вызывали во мне это страдание и стыд, я не узнавал раньше о ее поведении и характере, потому что слишком уважал ее и боялся оскорбить. Видя ее беспокойство и волнение, я довольствовался ее уклончивыми ответами. Я сам виноват в том, что не все было мне ясно. Не надо обвинять другого в сделанных самим ошибках, даже в том случае, когда причиной их было великодушие. Что же происходило в то время, когда мне казалось, что Тонино забыл о любви к Фелиции и довольствовался объятиями Ванины и улыбкой своего первенца?
Может быть, все оставалось по-старому? Значит, мне лгали, прятались от меня; следовательно, они были виноваты и даже преступны, потому что бесчестно играли моим доверием!
С той и другой стороны мне выказывали пылкую любовь и хвалились своей высокой ко мне привязанностью. Следовательно, я был самым смешным идолом, перед которым воскуривали фимиам и разукрашивали цветами, чтобы потом плевать в лицо.
Но все же надо было узнать, что произошло. Я решил сделать это, чтобы обдумать, насколько я должен быть строгим или снисходительным. О, как мало я был создан для шпионства и какое отвращение возбуждало оно во мне!
Но это был мой долг, и я покорился ему, начав с исследования той скалы, где я чуть было не застал их на свидании. Я нашел глубокий грот, в который можно было проникнуть через расщелину.
Подняться на вершину этого природного здания и по стенке спуститься во внутрь его было очень трудным и опасным предприятием, но Фелиция не отступала перед опасностями и трудностями. Хорошо защищенная пещера скрывала ее тайную и преступную любовь. Луч солнца проникал только до порога, ветер нанес туда мелкий песок, по которому надо было идти, чтобы добраться до темного и скрытого от постороннего взора места. Прежде чем войти, я начал внимательно осматриваться и заметил совершенно свежий след мужского сапога.
Значит, Тонино был там. Он ожидал свою соучастницу. Значит, их не беспокоило то, что они видели, как я раз бродил вокруг? Они не подумали, что у меня могли явиться подозрения. Следовательно, их связь продолжалась уже давно и их свидания были часты, если они успели приобрести такую уверенность в безнаказанности своих поступков? Они были, может быть, в моих руках, и я мог тотчас застать их. Но мне еще не хотелось поразить их, и потому я обрадовался, когда вместо Тонино увидел Сикста Мора, выходящего из грота мне навстречу.
– А наконец и вы здесь! – с горечью сказал он. – Вы открыли их убежище и знаете всю правду, но вы опоздали, так как они больше не приходят сюда. Я знал этот грот и решил изловить их, пристыдить и возмутить против них всю страну, потому что вы отказались сами расправиться. Всю эту неделю я следил за ними. Они заподозрили что-то и больше не показывались. Надо искать их в другом месте, и я сделаю это.
– Я запрещаю вам.
– Право мести принадлежит бесспорно вам, но если вы отказываетесь от него, то я отомщу за вас и за себя. Разве вы можете запретить или помешать мне? В вашем обществе, кажется, дерутся на дуэли, мы же не признаем этого. Я не имею намерения оскорбить вас или при чинить вам зло, но если вы оскорбите меня, я буду защищаться как человек, на которого напали, и дело кончится тем, что один из нас убьет другого. Я знаю, что вас нельзя назвать слабым, но ведь и я силен и потому ни кого не боюсь. Итак, вы видите, что лучше толково по говорить со мной, а не приказывать, последнее ни к чему не приведет.
– Хорошо, будем рассуждать, господин Сикст. Признаете ли вы, что человек, даже обманутый, может запретить другому вмешиваться в его дела и производить расправу?
– Да, если он сам будет действовать.
– Но кто же будет судьей в этой расправе? Глаза ли семьи или посторонний?
Сикст колебался, он был неглуп.
– Господин Сильвестр, – возразил он, – всякий судит по-своему. Вы не можете помешать мнению других.
Он был прав, я с этим согласился, но он должен был также признать, что мнение может быть ошибочно и что обязанность честного человека судить беспристрастно.
– Я честный человек, – сказал он с гордостью, мои обвинения основательны… Если бы вы вели себя так, как надлежит смелому и проницательному мужу, то я был бы совершенно спокоен; но ваша слабость заставляет подумать, что вы слишком снисходительны, никто не помешает мне сказать вам это. Вы пожелали стать повелителем Фелиции Моржерон, это было нелегко, и несмотря на ваше образование, вы не сумели сделать из нее честной женщины. Может быть такой невежда, как я, лучше сумел бы управлять ею. Я имею право осуждать вас и буду смеяться вам в лицо, если вы не отомстите за вашу честь и за мое самолюбие, потому что ведь я также смешон, любя так долго эту женщину и позволив другому завладеть ею. Я хочу, чтобы все узнали, что она достойна презрения.
– Но я не хочу, чтобы все презирали ее, хотя бы она даже и была достойна этого. Если я должен отомстить, то я поступлю иначе и запрещу вам оскорблять и позорить ее. Вы побудили меня к решительным мерам, и мы должны рассчитаться с вами.
– Что же вы намерены сделать со мной?
– Я вас убью, господин Сикст, – совершенно спокойно ответил я.
– Вы убьете меня?
– По всей вероятности. Я вам скажу при свидетелях, что вы солгали, и без злобы и ненависти буду драться с вами до тех пор, пока один из нас не упадет мертвым. Итак, если вы хотите удовлетворить вашу злобу и досаду, то можете подвергнуть вашу жизнь самой неизбежной и серьезной опасности.
– Не думаете ли вы напугать меня?
– Если бы я хотел напугать вас, то моя угроза была бы низостью. Я знаю, что вы настолько же храбры, как и я, но также знаю, что человек с сердцем и разумом ради одного желания совершить дурной поступок не убьет и не захочет чтобы его убили. Подумайте о том, что я сказал вам, господин Сикст, это мое последнее слово.
– Вы странный человек, – сказал он мне, подумав немного, – я вижу, что вы убеждены в том, что говорите, и спрашиваю себя, почему вы решились так действовать. Я не могу понять этого.
– Если вы спокойны, то я могу объяснить вам.
– Говорите.
– Вспомните о моей дружбе с Жаном Моржероном, о доверии его ко мне и о тех обязанностях, которые наложила на меня его смерть. Его сестра сделала ошибку, он простил ее за это. Он защищал ее от всех и против всех и таким образом помог ей восстановить репутацию. Я не могу забыть того, что Жан Моржерон сделал для своей сестры, и должен продолжать это, насколько возможно дольше, потому что, прежде чем быть мужем Фелиции, я был ее братом. Таковым я был принят в их семью.
– Да, это правда! Но простить, возможно ли простить то, что делается теперь в вашей семье?
– Я не говорю вам, что прощу в моем сердце, но наружно я сделаю это. К тому же я не хочу принять никакого решения, прежде чем не узнаю, не старались ли вы обмануть меня. Я буду полагаться только на себя чтобы разузнать правду, и все, что вы скажете, будет казаться мне неправдоподобным. Не старайтесь же помочь мне!
– Вы меня знаете как честного человека, а между тем говорите, что я хочу обмануть вас? Вы оскорбляете меня!
– Нет, Сикст, я знаю, что под влиянием страсти и негодования можно наговорить таких небылиц, в которых после приходится раскаяться и стыдиться… Это случается почти со всеми честными людьми хотя бы один раз в жизни. Вспомните же наш разговор недалеко отсюда на прошлой неделе. Вы защищали и опровергали, вы были взволнованы и даже слегка заблуждались. Видя вместе тех двух молодых людей, близость которых, преступная или невинная, всегда неприятно действовала на вас, вы сейчас же предположили дурное. Но между тем вы не были вполне уверены в этом, потому что сами сказали мне: «Я не люблю более вспоминать о Фелиции Моржерон» и минуту спустя прибавили: «Я не перестану любить ее, если буду уверен в том преступлении, в котором подозревал ее!» Даже и сегодня вы повторяли почти то же самое, и мы могли даром проговорить с вами два часа, обсуждая и опровергая наши предположения.
– Вы лжете, господин Сильвестр! Не сердитесь на это слово, так как я знаю, что вы лжете из хорошего побуждения. Вы считаете своею обязанностью солгать, но нисколько не сомневаетесь в их проступке, иначе не пришли бы сюда!
– Отчего же? Ведь и вы здесь!
– О, вы гораздо хитрее, чем кажетесь! Вы хотите заставить меня сказать то, что мне известно.
– Я вам запрещаю говорить что бы то ни было!
– Другими словами, не хотите быть обязанным мне, но если я невольно проговорюсь, вы будете довольны! Итак, думайте, что я сказал нечаянно. Мои пастухи вот уже год видят, как Тонино и ваша жена приходят сюда. Уже год как обманывают вас!
– Вот ничтожная причина, чтобы подозревать их в измене? Приходить сюда не значит совершать против меня преступление!
– Разве вы знали об этом?
– Конечно, потому у меня и не было никаких подозрений.
– А знаете ли вы, что в прошлый понедельник ваша жена была здесь?
– Конечно, а то иначе каким бы образом я узнал, что здесь существует грот, если бы не она указала мне его?
– Вы на все находите ответ. Но я повременю. Я не буду разглашать, но предупреждаю вас: я даю вам месяц, чтобы узнать все.
– А я даю вам столько же времени, чтобы подумать о том, что я сказал вам.
– Если я расскажу, вы убьете меня?
– Или же вы убьете меня, потому что мы будем драться как дикари.
– Вы слишком философ или слишком человеколюбивы, чтобы убить вашу жену или вашего соперника, а вместе с тем вас не мучает совесть, когда вы угрожаете мне, который хочет спасти вашу честь?
– Вы одобрите меня, – сказал я смеясь, – в тот день, когда предадите все огласке и я расквитаюсь за ту благодарность, которую вы теперь требуете. Вообще каждый должен заботиться о своей чести и о чести ближних так, как он понимает это, тем более что нет законов, могущих защитить ее.