Текст книги "Последняя любовь"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Жан, придя в мой шалаш и пожимая руки, сказал мне:
– Отчего вы не возвращаетесь к нам? Судя по громадному реестру, составленному вами, занятия здесь окончены. Разве вам больше нравится быть одному, чем с друзьями?
– Я люблю одиночество, – отвечал я, – и часто чувствую в нем потребность, но друзей люблю еще более и возвращусь к вам через несколько дней, если только, конечно, теперь не нужен вам.
– Да, вы нам необходимы сейчас же: моя сестра погибает.
– Разве она больна?
– Да, и вы должны быть ее врачом.
– Но, мой друг, ведь я не доктор. Разве вы уверены, что я все знаю?
– Вы знаете все то, что полезно, и мы должны знать слова утешения, которые могут излечить больную душу. Перестаньте, ведь вы не ребенок и должны были заметить и понять, что моя сестра любит вас, иначе, конечно, вы не перестали бы приходить к нам.
Но видя мое изумление, он добродушно засмеялся.
– А ведь, кажется, я ошибся, и вы действительно не знали этого?
– Но вы бредите, мой друг, – воскликнул я, – я на целых двадцать лет старше вашей сестры!
– Мы не верим этому и думаем, что вы на десять лет хотите состариться, но ваше лицо, ваша бодрость, силы, веселость и ваши черные волосы выдают обман. Вам самое большее сорок лет, господин Сильвестр, и я по крайней мере на пять лет старше вас.
Я ему дал честное слово, что мне было около сорока девяти лет.
– Ну что же, нам это все равно, – возразил Моржерон, – о годах судят по лицу и по силам. Моя сестра любит вас таким, каков вы есть, и я вполне разделяю ее вкус. Послушайте же, она ведь еще молодая и красивая женщина, она обладает двумястами тысяч франков, и дети, которые будут у нее, получат от меня, вступая в брак, наследство, потому что я никогда не женюсь. Вы знаете, что с ней было несчастье, но ее за это можно скорей пожалеть, чем осудить, да притом она уже достаточно загладила свою ошибку. Вы как философ сказали ей, что находите ее достойной уважения. Не отталкивайте же от себя ее сердца, потому что вы никогда не найдете ему подобного. Я знаю, что вы вдовец, вы сами говорили это; я вижу, что вы вполне свободны, потому что, живя у нас столько времени, не получили ни одного письма. Позаботьтесь же о своем счастье! Верьте мне, вы не из тех характеров, которым подобает состариться в одиночестве; вы не тщеславны, как я, вам нужны дружба и заботы. Скажите «да», и я прижму вас к своему сердцу. Я буду гордиться таким братом, и, несмотря на вашу бедность, вы будете знать, что оказали нам большую честь.
Я все еще не мог прийти в себя от изумления; к этому состоянию еще присоединялось чувство грусти и ужаса, которое не ускользнуло от внимания моего хозяина, несмотря на то, что я старался выразить ему благодарность за дружеское ко мне отношение.
– Ну что ж, – сказал он, – несмотря на вашу любезность и внимание, я замечаю, что это дело неприятно вам.
– Это правда, – сказал я. – Из всех предположений, которые я делал относительно будущего, возможность брака никогда не приходила мне в голову; настолько она далека была от моих мыслей и желаний. Я был несчастлив в семейной жизни, конечно, может быть, в этом была и моя вина, так как я был слишком слаб характером, да и теперь не исправился от этого. Характер вашей сестры, несмотря на все ее великодушие, пугает меня. Вы говорите, что о годах можно судить по лицу и по силе, но вы ошибаетесь, мой друг, с годами меняется сердце, опытность и вера. Я слишком много испытал и потому более не верю в себя и более не чувствую в своем сердце того божественного огня, который пылает в нас в дни юности. Кроме того, я не влюблен в вашу сестру, и мой рассудок, так же как и чувства, не советуют мне приносить ей в жертву такую разбитую жизнь, как моя.
– Если это так, то я не настаиваю, – сказал Жан, – но не верю, что вы вполне убеждены в ваших словах. Я вас прошу подумать об этом: возвратитесь к нам и побольше понаблюдайте за моей сестрой, может быть вы теперь полюбите ее, зная, что имеете на это право. После того несчастья, которое случилось с ней и которое она ни от кого не скрывала, Фелиции не раз представлялся случай прекрасной партии, но она разборчива и никого не находила по вкусу. Единственно она преклоняется перед вами и считает вас выше себя. Я знаю, что, несмотря на свои недостатки, она может нравиться, и уверен, что со временем вы оцените ее. Надеюсь, что вы не расстанетесь с нами вследствие того, что узнали от меня.
– Признаюсь, мой дорогой хозяин, что я несколько смущен и боюсь играть смешную и оскорбительную роль.
– О, вы можете притворяться, что ничего не знаете и ни о чем не догадываетесь. Если бы сестра знала о моей нескромности, она, я уверен, пришла бы в негодование и сбежала бы из дому! Она горда, она, пожалуй, даже слишком горда! Не бойтесь, она никогда первая не заговорит с вами о своем чувстве! Кроме того, она не дитя, и если заметит, что вы не любите ее, что, впрочем, она думает и теперь, то скроет свою печаль и постарается победить свое чувство. Она сильна и отважна, как десять мужчин, что же касается досады, она незнакома ее возвышенной душе. Приходите же к нам, и через неделю мы с вами снова поговорим об этом. Надо ради той, которая вас любит, обо всем поразмыслить и испытать себя.
Я должен был это обещать ему, но, прощаясь с Моржероном, спросил его, открыла ли ему сестра свою тайну или же это было его личным предположением.
– Это не предположение, – ответил он, – но также и не от сестры я узнал о ее тайне. Легче было бы вырвать сердце из груди Фелиции, чем услышать такое признание от нее, она пятнадцать лет насмехалась над любовью других.
– Но как же могли вы узнать это?
– Мне сказал Тонино.
– Тонино? Она, следовательно, поверяет ему свои тайны?
– О нет! Он читает в ее сердце, как в книге. Он хитрее всех нас: знает все, о чем она думает, и даже понимает, когда она противоречит своим убеждениям.
– А почему Тонино выдал тайну, которую он узнал?
– Потому что он любит Фелицию как мать и хочет ее видеть счастливой.
– Значит, все сказанное вами есть не что иное, как предположение, родившееся в голове этого ребенка? Несмотря на всю его хитрость, я думаю, что он мог ошибиться и принять призрак своей ревности за правду.
– Вы думаете, что он ревнует свою приемную мать!
– Отчего же нет? Родные сыновья постоянно ревниво следят за ласками своей матери.
– Да, это возможно, даже и собаки ревнуют своего хозяина. Медор всегда сердится на меня, когда я ласкаю лошадь. Но с появлением дружбы ревность у детей прекращается. Во всяком случае ваше замечание может быть основательно: Тонино могло показаться это. Возвращайтесь же, вы сами узнаете правду, и тогда мы решим.
Уходя, он несколько раз оборачивался, чтобы крикнуть:
– Вы придете завтра? Вы обещали исполнить это!
Он, видимо, беспокоился о последствиях своей поспешности. Добрый малый думал, что нет ничего проще, как женить меня на его сестре, и, как предприимчивый оптимист, не сомневался, что это будет лучший способ удержать меня вблизи него. Заметив противное, он начал досадовать, что сказал мне, и менее чем через четверть часа снова поднялся ко мне, чтобы сказать следующее:
– Подумав, я решил, что вы, верно, угадали, в чем дело. Этот мальчуган придумал все, чтобы узнать, что из этого выйдет и как отнесусь я к его словам.
– Передайте ему, что он заблуждается, – ответил я, – и будем ждать новых решений.
Я погрузился в мрачные размышления. Мое двухнедельное пребывание в возвышенной области глетчера возбудило снова мою страсть к одиночеству. Такие безобидные люди, как я, не умеющие бороться с судьбой, то есть сломить волю других, находят утешение в самих себе, то есть в своей собственной кротости. Борьба для них так же ужасна, как и всякое дело, не приносящее пользы, и они сильно нуждаются в покое. После двадцатилетней борьбы я, наконец, в продолжение нескольких месяцев пользовался покоем, и в ту минуту, когда надеялся продлить его, живя в шалаше, лежа на своей постели из вереска, вдыхая аромат цветов и созерцая луну, мне, жертве уже измученной и истерзанной, предложили посвятить мою жизнь для счастья других и снова возобновить сношение с обществом!
Я все еще надеялся, что Тонино лгал, чтобы выведать правду, но память моя проснулась, и все слова, резкая предупредительность, взгляды и противоречие этой странной девушки стали мне понятны. После такого психологического анализа тайна сделалась для меня явной и заставила сильно смутиться. Тогда я еще был во цвете моих лет, мое сердце, перенеся много страданий, не охладело от них; я состарился только в отношении опытности и способности рассуждать. Я был еще в состоянии любить, но я не любил Фелицию и боялся почувствовать только желание обладать ею. В годы страстей не делают этих критических разделений: что бы ни говорили, любить и желать – почти всегда одно и то же. Мы это чувствуем в себе, хотя смутно, но сильно и непобедимо.
Но когда уже насчитываете себе около полувека, то, конечно, сумеете распознать влечение сердца или чувства. Я восторгался энергией Фелиции, а также и достоинствами ее исключительной натуры, но ее ум не привлекал меня. Он был слишком напряжен, слишком чужд моему собственному; он был полон бурь, а я перенес их слишком много!
Три раза в продолжение ночи я брал свои пожитки и дорожную палку и намеревался скрыться в горах. Моя клятва удерживала меня, и, кроме того, я был более чем когда-либо нужен для работы Жана Моржерона, потому что подходило время выполнения самого главного, и я не мог бежать от лежавшей на мне ответственности. Надо было бы по крайней мере дать моему другу некоторые указания, чтобы научить его выполнить одну работу. Я с грустью расставался с моим шалашом. Тонино рано утром прибежал ко мне помогать укладывать вещи. Так как это был большой праздник, то я застал Фелицию очень нарядно одетой: на ней был богатый и изящный костюм горцев, в котором я уже раз видел ее и сказал, что он очень идет к ней и она должна была бы постоянно носить его. Она действительно была в нем прелестна, насколько это возможно для женщины с резкими чертами лица, с задумчивыми глазами и презрительной улыбкой, так как красота не может быть привлекательной без доброго и приветливого выражения. Она с обычной вежливостью встретила меня, но не выказала радости; так же тщательно накрыла на стол и так же, как прежде, редко вступала в разговор; но разница была в том, что она переставала смущать других своими едкими замечаниями и даже, когда сели за десерт, позволяла своему брату подсмеиваться над собой, не отплачивая ему тем же.
– Знаете ли, – сказал он мне в ее присутствии, – наша хозяюшка очень переменилась. Я не знаю, какую нотацию прочли вы ей, но с тех пор, как она побывала у вас в «Киле», она ни разу не бранилась и не возражала нам. Хорошо же вы, однако, журите женщин!
Я ответил, что я не позволил бы себе…
– Да, да, – наивно заметил Тонино, – она сказала, что вы бранили ее.
– Чего ты суешься, – крикнул Жан своим оглушительным голосом, – ведь не с тобой говорят! Пойди-ка лучше в хлев, уже с час как коровы мычат от жажды, а пастух ушел к обедне. – При мне первый раз случилось, что Жан в присутствии Фелиции позволил себе отдать Тонино приказание. Я замечал, что она более не приказывала ему вообще, и, казалось, изменила своей прежней деятельности. Тонино не боялся Жана, он вышел из комнаты, смеясь и не спеша, а на его лице я не заметил ни малейшего неудовольствия или беспокойства.
В то время когда я следил за его уходом, я увидел в старинное зеркало, висящее над дверью, устремленный на меня взор Фелиции. Увы, этот взгляд, выражение ее лица взволновали меня, и моя душа покорилась ей, как покоряется былинка дуновению ветра. Она быстро перевела глаза, встала и пошла доставать кофейник, но яркий румянец покрыл ее бледное лицо, которое, казалось, совершенно преобразилось.
Пораженный, решаясь скрыть, что я заметил, я ничего не мог предпринять и избегал ее взгляда. Она поступала так же, как я; но наши старания привели только к учащенной и неизбежной встрече этого двойного магнитного тока. Под влиянием любви Фелиция становилась очаровательной: мрамор превратился в женщину, Ее робость, застенчивость, сдержанная страсть, покорность, отсутствие высокомерия – все это придавало ей ту прелесть и то могущество женщины, против которого никто не может устоять. Я не знаю ни одного мужчины, который мог бы противиться, если этот небесный луч упал бы на него. Все то, что я прежде говорил себе против нее, было не что иное, как софизм и безумство. Часу не прошло с тех пор, как она предстала предо мной, и я уже любил ее; ее дыхание, казалось, наполняло для меня всю атмосферу, в которой я впервые ощутил прелесть небесной жизни. Прикосновение ее косы, когда она, наклонясь, подавала мне что-нибудь, заставляло меня внутренне вздрогнуть; ее голос, который прежде я находил резким, казался мне теперь дивным пением. Когда она с плохо скрытым волнением говорила мне, по-видимому, какое-нибудь незначительное слово, я старался затаить дыхание, чтобы услышать второе слово, как будто бы от него зависела вся моя жизнь.
Я вышел в поле, чтобы остаться одному и опомниться, но не мог отдать себе отчета. Просветленная часть моей души заранее отвечала на все возражения ее тревожной части, или же скорей что-то высшее снизошло на меня и подсмеивалось над тем, что осталось во мне прежнего. Это показалось мне необъяснимым; я не задавал себе вопроса, люблю ли я ее, потому что был убежден в этом. Я удивлялся только могущественному и волшебному чувству любви, которому я отдался и которое завладело мной.
Я любил в первый раз в жизни, хотя это было моим вторым увлечением. Я был влюблен в мою жену до забвения в начале нашего несчастного супружества, но это было лишь то волнение, о котором я недавно говорил вам, тот избыток чувств, во время которого молодость не различает наслаждения от счастья. Теперь благодаря более возвышенным взглядам я постиг счастье, и моя любовь не проявлялась в страстных порывах: с годами я стал лучше, не думал более о себе и весь проникся чувством нежности и благодарности, потребностью утешить и обновить эту огорченную душу, которая так хотела измениться, отдаваясь мне. Я познал ясно чистоту своего чувства, и вся моя нерешительность исчезла. Зачем же мне было обманывать самого себя, а также и лгать другим? Я решил пойти сказать правду Фелиции и ее брату.
Но, направляясь к дому, я заметил Тонино, который следил за мной, прячась за кустом на некотором расстоянии от того места, где я сидел. Я остановился в задумчивости, и мне с чрезвычайной ясностью вспомнилась та сцена, которую я видел полгода тому назад в «Киле». Мне припомнился этот юноша, прильнувший губами к косам Фелиции; я снова как бы увидел ее полусердитый, полунежный взор, который показался мне подозрительным и оставил, несмотря на ее правдоподобное объяснение, неизгладимое и мучительное впечатление. Неужели Тонино был влюблен в свою двоюродную сестру, сам не сознавая того? Неужели он ревновал меня? Неужели я принесу несчастье этому ребенку, который гораздо больше меня имеет прав на любовь Фелиции? Я буду причиной несчастья, я! Я не мог отделаться от этой мысли точно так же, как, наступив на змею, испуганный не может пройти мимо нее. Я решил позвать Тонино, гулял с ним два часа и со всей своей осторожностью и проницательностью старался проникнуть в тайну его мыслей.
Это была почти такая же странная натура, как и Фелиция. Как итальянец он умел соединять в себе страсть с хитростью, но, живя в деревне и воспитанный под разумным во многих отношениях влиянием Фелиции, он обладал если не врожденным инстинктом, то чувством благородства. Он предупреждал все мои вопросы и говорил мне то же, что Жан. Но, казалось, Тонино высказывал ту осторожность, которой не заметно было у Жана. Он не предполагал, чтобы Фелиция могла влюбиться в кого-нибудь, а следовательно, и в меня. Было ли это признаком уважения к ней или пренебрежения ко мне, но слово «любовь» не произносилось им.
– Вам следует жениться на моей кузине, это будет счастьем для вас обоих. Она настолько благоразумна, что не могла бы ужиться с молодым мужем, вам же в ваши годы не могут понравиться причуды и прихоти молодой девушки. Она так же добра, как и вы, не так кротка, но настолько же человеколюбива и великодушна. Вы сами видите, что она слишком умна и образованна, чтобы быть женой крестьянина. Я очень боялся, чтобы она не согласилась выйти замуж за Сикста Мора, который два года тому назад очень часто приходил к нам и за которого так хлопотал наш хозяин. Тогда я себя чувствовал несчастным; я боялся, что у меня будет злой хозяин, который взвалит на меня всю работу или же заставит уехать из дома, а между тем я видел, что во время отсутствия Жана моя кузина нуждается в друге и поддержке. До тех пор я никогда не думал об этом, я воображал, что заменяю ей сына, потому что она сама часто говорила мне: «Когда мать находится с ребенком, она никогда не может чувствовать себя одинокой». Это она говорила, бывая в хорошем настроении; чаще же всего она рано, с заходом солнца, отсылала меня спать, говоря: «Ты мне надоедаешь, мне приятнее остаться одной». Тогда я уходил плакать к пастушке коз, и она объяснила мне, что женщина в тридцать лет не может жить в одиночестве, что она нуждается в разговоре с человеком ученым и рассудительным, в особенности же если она так образованна, как наша хозяйка. Тогда я покорился своей участи и начал молить Бога послать необходимого ей друга. Он услышал меня, послав вас, и она стала уважать вас и верить вам более, чем своему родному брату. Женитесь на ней, я мы будем все вместе счастливы. Я буду слушать вас, как отца, вы всему научите меня и впоследствии, может быть, будете гордиться мною.
Во всей болтовне Тонино, как вы, конечно, замечаете сами, сквозила наивность ребенка. Я напрасно побуждал его к разговору, чтобы проследить, не насмехается ли он надо мной; я мог только заметить во всех его ответах и рассуждениях самое очевидное простодушие. Но почему это не могло меня окончательно успокоить? По всей вероятности, потому, что его бледное и подвижное лицо выражало нечто более, чем его слова. Например, когда он мне рассказывал о своих сердечных излияниях с пастушкой, то в углах его верхней губы, оттененной шелковистым пушком, виднелось что-то злобное и сладострастное. Когда он говорил о том, что Фелиция нуждается в серьезном друге, его прекрасные черные глаза светились мрачным огоньком; когда он обещал смотреть на меня, как на отца, его голос звучал насмешливо и, казалось, говорил мне: «Также и для моей кузины вы, в ваши годы, можете быть только отцом!»
Вы, конечно, можете себе представить, что мое самолюбие было этим не особенно польщено. Конечно, я был слишком стар, чтобы претендовать на любовь. Но я и не требовал ее, в этом отношении я не мог упрекнуть себя, а также чувствовать себя в смешном положении. Любовь призвала меня и завладела мной. Юноши могли смеяться надо мной, но я не заслуживал их насмешек, и, следовательно, они не могли оскорбить меня.
Но не было ли горечи в немой насмешке Тонино? Вот чего я не мог узнать. Его слова ничего не выдавали, напротив, они были в высшей степени почтительны и нежны. Должен ли я был мучить себя из-за лица, которое, по всей вероятности, унаследовало итальянскую способность к мимике?
Между тем я чувствовал, что мое волнение остыло, и я, вместо того чтобы пойти расцеловать руки Фелиции, решил ждать. Чего ждать? Я не мог бы ответить на это, но нет сомнения, что Тонино, умышленно или нет, с самого начала встал между нею и мной.
Я так тщательно следил за собой в тот вечер, а также и в следующие дни, что она должна была поверить в мою недогадливость. Зная, что Тонино передает ей все мои слова, я избегал отвечать на его откровенность. Я делал вид, что принимаю это все за его выдумку. В то время было столько работы по берегам потока, что мне: было легко отвлечь Жана Моржерона от мысли относительно моей женитьбы. Я сам изо всех сил старался заняться работой, чтобы развлечь себя от дум. Мне казалось, что я должен был предоставить одной Фелиции устроить такое серьезное дело, как наш брак. И несмотря на свою твердость, я чувствовал, что нежно, сильно, и может быть даже страстно, люблю ее. Когда она приходила взглянуть на нашу работу, я, еще не видя ее, чувствовал ее приближение. Часто я мечтал, что она идет, что она пришла уже, и мое сердце начинало так сильно биться, что я не мог копать землю и разбивать скалы. Я с нетерпением оборачивался, жаждал увидеть ее и тревожился, когда не находил ее.
Я мысленно беседовал с ней. Я думал о ней. Я спрашивал себя, могла ли она любить меня, верила ли в то, что я только на десять лет старше ее, и не казалось ли ей, что я олицетворяю ее идеал, с которым я имел только мимолетное сходство, и я почти желал, чтобы это было так. Я настолько любил ее, что боялся быть недостойным ее, и я хотел, чтобы она приказала мне при нести ей в жертву мою любовь, что дало бы мне возможность предложить ей достойную ее дружбу. Но как бы то ни было, любовь моя всегда эгоистична. Я с ужасом заметил в себе это неожиданное чувство; я всегда скорее был уверен, что буду нежным и добрым отцом, чем страстным супругом.
Я думал об этом, отдыхая несколько минут в ложбине, где работал один на некотором расстоянии от нашего дома. Вдруг нежные звуки донеслись до меня. Это была та волшебная скрипка, на которой она так редко и так божественно играла. Она играла, по всей вероятности, какую-нибудь неизданную арию великого артиста; может быть, это была музыкальная мечта старика Монти, свято запечатлевшаяся в памяти его внучки. Что же касается меня, то я истолковал ее как ответ на мои размышления: я открыл в ней мысли и слова. По-моему, эта музыка говорила мне: «Бедняга с робкой надеждой и горьким прошлым, ты ничего не знаешь не не можешь понять! Внимай же голосу артиста: он знает правду, потому что ему знакома любовь. В нем горит тот священный огонь, который не отвечает голосу совести, потому что он не рассуждает, а сжигает все. От так же непостижим, как Бог, он освещает и объемлет все. Слушай же, как этот звук чист и силен, перед ним смолкает вся природа! Этот звук достигает светил и теряется в небесах. Простой и единый, как жизнь, он звучит до бесконечности. Ни одна из твоих мыслей не может смутить, прекратить и совратить с вечного пути этот могущественный голос любви!» Я тщетно старался отвечать ему. Я призывал мысль о дружбе, о самопожертвовании, о сострадании, об отеческой бескорыстной помощи, обо всем том, что казалось мне более возвышенным и чистым, чем удовлетворенная страсть. Но скрипка Кремона не слушала; она пела, звуки лились по-прежнему, однообразно повторяя великие слова: «Любовь, ничего более как любовь!»
Побежденный еще раз, я встал и, оставив свою рабочую блузу и инструменты, спустился к дому. С той скалы, к которой он прилегал, я мог видеть все происходившее в зале, где собиралась вся семья во время обеда, а также и после него. Эта прекрасная и обширная комната, отделанная сосновыми полированными досками, с большим столом, резными стульями в германском вкусе, редкостным фаянсом и прекрасным из слоновой кости распятием старинной итальянской работы, служила в то же время столовой и гостиной. Многочисленные, но маленькие окна, низкий потолок и светлые стены придавали этой комнате с ценной и в то же время простой обстановкой радостный и светлый вид. Мне показалось, что там никого не было, но, повернув по тропинке, я заметил в глубине комнаты Тонино, сидевшего прислонясь к двери, которая вела в комнату Фелиции. Она была там и занималась музыкой, а он, прячась, слушал ее. Я не мог войти к ней, не встретив, как всегда, этого юноши между нами. Я не хотел уступить чувству несправедливой досады, которая овладела мной. Если он мог слушать ее, только прячась за дверью, то, следовательно, Фелиция играла не для него. Я вошел в зал, когда звуки смолкли, и в ту же минуту я увидел, как Тонино бросился бежать в другую дверь, надеясь, что я не замечу его. Увертливый, как змея, он без шума спустился по внутренней лестнице, я же пришел по той, которая выходила на скалу.
Но почему бежал он? Потому ли, что это не был час отдыха, а час работы? Но я не должен был наблюдать за ним и никогда не делал ему замечаний. Боялся ли он, что хозяйка заметит и выбранит его? Но она уже более никого не бранила, потому что хотела нравиться и знала, что женщина в гневе безобразна. С ее лица исчезли морщинки, которые омрачали его; она казалась прекрасной и помолодевшей; нежность и задумчивость покоились на ее челе. Такой явилась она мне на пороге своей комнаты… Но почему же Тонино бежал при моем появлении? Я не знал, что сказать, не испытывал уже того полного доверия, которое питал к ней. Она не спросила меня, почему я пришел, не осмеливалась даже поднять на меня своих глаз: она стала застенчива, как ребенок, и стояла неподвижно передо мной, как бы ожидая моих приказаний.
Видя ее застенчивость, я старался побороть свое смущение.
– Фелиция, – сказал я, – вы сейчас сыграли превосходную вещь. Я счел долгом поблагодарить вас за нее, как будто бы вы играли для меня; но, может быть, в ту минуту вы думали только о том, кто вас научил играть ее.
– Меня никто ей не учил, – отвечала она. – Эта вещь совершенно неожиданно пришла мне в голову, я даже сама не знаю, что это такое.
– А вы можете повторить ее?
– Нет, не думаю. Она уже улетела.
– Но Тонино, конечно, запомнил ее?
– Тонино? Почему же он, а не вы?
– Может быть, он умеет внимательнее слушать! – И, стараясь улыбнуться, я прибавил: – Когда слушает под дверьми.
Фелиция с удивлением взглянула на меня. Очевидно, она не знала о присутствии юноши и, конечно, не могла понять моей неловкой эпиграммы. Мне стало стыдно самого себя, и я решил чистосердечно признаться ей во всем, но, собираясь говорить, я заметил Тонино, стоявшего на той тропинке, по которой я пришел. Он хорошо знал, что оттуда было видно, что делается в зале, и так близко высматривал, что его ироническая улыбка не могла ускользнуть от моего внимания. Еще раз я почувствовал, что Тонино составляет для меня какое-то таинственное и даже, может быть, непреодолимое препятствие. Боязнь быть осмеянным этим мальчиком, а также и чувство пустой недоверчивости, делавшее меня смешным в моих собственных глазах, остановили мое признание. Я попросил у Фелиции стакан воды, как будто бы пришел для того, чтобы утолить жажду. Она поспешно пошла за водой, а я взял книгу и делал вид, что в ожидании читаю. Черные глаза Тонино были все время устремлены на меня. Они как две стрелы угрожали мне, по крайней мере мне казалось это. Не видя самого юноши, я чувствовал на себе его взгляд, но когда я поднимал голову, Тонино исчезал. По всей вероятности, он не был далеко и прятался где-нибудь, откуда было удобнее следить за мной. Я чувствовал злобу и в то же время считал себя униженным. Фелиция принесла кувшин воды и подала мне стакан. Я заметил, что ее нежные руки побелели: она заботилась о них, не мыла посуду, и потому на ее красивых пальцах не было более царапин. Она, такая усердная в домашней работе, находившая, что ни одна прислуга не была достаточно аккуратна и расторопна, этим приносила большую жертву любви. Ее рука дрожала, подавая мне стакан. Я наклонил голову и хотел безмолвно прильнуть к ней губами, но невидимый призрак итальянца как тень промелькнул по стене, и я, подняв голову, сухо поблагодарил Фелицию. Две крупные слезы катились по ее щекам. Я сделал вид, что не заметил этого, вышел и трудился целый день как работник.
Нечто новое, горькое и подозрительное, чуждое моей натуре, овладело мной. Напрасно я старался избегнуть этого, – я ревновал! Но по какому праву? У меня его не было, а между тем я имел причину жаловаться! Фелиция напрасно молчала и казалась застенчивой: она чувствовала, что я знаю о ее любви и что только вследствие моей недоверчивости мы не обручены еще. Разве она не замечала моего волнения и не могла догадаться о его причине? Казалось, она была так очевидна, тем более что мои слова и поведение часто выдавали меня. Неужели же у Фелиции недоставало такта и проницательности, или же она решила не обращать внимания на мое подозрение, от которого, как она думала, чувство правды заставит меня отказаться? Часто она прежде предупреждала мои подозрения, говоря о своем приемном сыне с целью снова восстановить мое доверие. Почему же теперь она более не говорит мне и старается не замечать, что я нуждаюсь в успокоении? Нравилось ли ей то, что я страдаю? Неужели в этих страданиях она думала найти средство для возбуждения и усиления моей любви?
Она плохо знала меня: я не люблю дурных страстей и сумею, несмотря на мою слабость и простодушие, защититься от них. Когда моя совесть указывает мне на мою смущенную и обезображенную душу, то чувство отвращения и ужаса овладевает мной, и я скорей согласился бы лишить себя жизни, чем оставаться в такой недостойной обстановке.
Я решил победить самого себя и Фелицию, а также и потушить нашу любовь, возникшую при таких неприятных условиях. После обеда я обратился к Тонино и, улыбаясь, но довольно резким голосом, которым изумил его, сказал:
– Мой дорогой барон, я должен поговорить с нашими друзьями и потому прошу вас уйти и не подслушивать.
На его лице румянец сменился бледностью скорее, чем молния пересекает тучи; но он нашел еще возможность любезно и весело ответить мне и вышел.
Я знал, что он где-нибудь остановится и будет слушать. Я не мог на этот раз сердиться на него, потому что своим предостережением возбудил любопытство и внимание юноши. Оставаясь с братом и сестрой, я видел, что Фелиция находится в волнении и старается скрыть от меня свое лицо, делая вид, что занята уборкой чашек, тогда как Жан, с добродушным видом набивая табаком свою длинную немецкую трубку, весело глядел на меня и, казалось, хотел сказать:
– Ну вот отлично, наконец-то! Ну, смелее!
Но я и не чувствовал себя смущенным.
– Друзья, – сказал я им со спокойствием человека, который выполняет свою трудную, но необходимую задачу, – я много обдумывал наши обоюдные отношения. В настоящее время я чувствую себя в семье, так как вы для меня брат и сестра; но я считаю это незаконным, потому что не имею ничего, в то время как вы богаты. Я знаю, что ради нашей дружбы вы дали бы мне часть вашего состояния, но это было бы несправедливо. Я хотел бы остаться чуждым всякой собственности и договоров. Вы меня будете держать у себя как хорошего работника, когда же я стану дряхлым и слабым, вы приютите меня ради дружбы, благодарности или же из любви к ближнему, все равно я верю вам! Я не хочу заключать условий. Вот результат моих обещанных размышлений относительно нашего товарищества. Это решение принято бесповоротно.