Текст книги "Последняя любовь"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Своей ужасной откровенностью Фелиция причиняла мне сильные страдания и в то же время внушала уважение своей правдивостью. Я хотел до конца выслушать эту исповедь и моими, по-видимому спокойными вопросами побуждал Фелицию продолжать.
– Я даже думала выйти замуж за этого ребенка, – продолжала она. – Я хотела заставить себя решиться на это, но не могла, так как чувствую к нему какое-то нравственное отвращение. Я не уважаю его, знаю все его недостатки и самые его невинные ласки считаю для себя оскорблением. Я думаю, что Тонино в состоянии изменить своему лучшему другу в тот день, когда он узнает, что более ничего не может получить от него. Вот увидите, что он скоро забудет Жана. Кроме того, он хитер, и я никогда не могла исправить его. В общем, я ненавижу его, сама не зная за что, с тех пор, как он влюбился в меня. Тонино выводит меня из терпения и сердит. Я чувствую облегчение, когда не вижу его, и если вы признаетесь мне, что он стесняет вас и что вам также неприятно видеть его, я постараюсь устроить, чтобы он не возвращался более.
– Хорошо, – вскричал я, поддаваясь какому-то непреодолимому побуждению, – пусть он не возвращается!
Я не посмел сказать ей, что Тонино казался мне опасным более для нее, чем она была для него. А между тем положение этого дела сделалось для меня совершенно очевидным. Пылкие страсти молодого человека действовали на неудовлетворенные чувства Фелиции. Может быть, невольное влечение жило в них с самых ранних лет. Они не любили друг друга, не соответствовали один другому и, может быть, обречены были на взаимную ненависть: я не имел ни нравственных, ни умственных причин ревновать. Но это физическое влечение, тревожная пытливость, желание одного, страх другой, что-то беспокойное и чувственное, витавшее между ними, естественно, причиняло мне нечто вроде бешенства. И, странное дело, вместо того чтобы краснеть, внушая мне такое чувство, Фелиция радовалась этому, как воздаваемой ей чести.
Она с грубой радостью приняла приговор, который я трепетно произнес.
– Отлично, – сказала она, – пусть он не приезжает и не тревожит нас! Я ему оставлю хорошее приданое и сообщу, что уезжаю с вами. Если вы хотите, мы совершим небольшое путешествие. Надеюсь, что, когда мы возвратимся, Тонино уже успеет привыкнуть к жизни с отцом в Лугано. Я ему напишу сегодня же вечером.
– Значит, сообщите ему о нашей свадьбе?
– Да, я хочу написать об этом и отнять у него всякую надежду.
Мне было так тяжело слышать эти последние слова Фелиции, что я поспешил уйти, чтобы не выказать ей моего неудовольствия. Значит, она давала Тонино право надеяться. Следовательно, эта строгая женщина не была вполне целомудренной. Впрочем, она и не могла быть такой! Ее первая ошибка, на которую я прежде не обращал никакого внимания, теперь предстала предо мной как пятно на ее прошлом, как преждевременная чувственность, животное влечение, которых ее невинность и гордость не сумели побороть. Я вспомнил, что Фелиция, говоря об этом заблуждении, никогда не раскаивалась в нем, а, напротив, высоко поднимала голову и, казалось, гордилась этим.
На другой день я чувствовал тревожное состояние, мне было грустно. Фелиция же, напротив, была совершенно спокойна и как бы оживилась, приняв твердое решение. Она написала своему двоюродному брату, показала мне это письмо, но я отказался прочитать его, боясь найти в нем подтверждение моих сомнений, а также потерять в себе силу пожертвовать собой. Я чувствовал, что не смею заботиться только о своем счастье, но должен принять на себя все последствия моей страсти и не могу разбить то сердце, которое поклялся исцелить.
Моя страсть была непостижима, она то сжигала, то снова наполняла меня таким равнодушием, что, казалось, грозила совершенно покинуть. Но около Фелиции я испытывал то волнение, которое может возбудить любовь красивой и разумной женщины.
Когда я оставался один, мне казалось, что я спал, и только то, что неприятно поражало меня в этой женщине, представлялось мне действительностью.
С течением времени мое волнение стало проходить и наконец совершенно рассеялось. Я ничего не знал о Тонино кроме того, что он больше не склонял своего отца к отъезду и, повинуясь Фелиции, оставался с ним. Он много писал, но я отказывался читать его письма и не любил говорить о нем. Я предоставил Фелиции все заботы и всю заслугу в этом деле…
Но ей оно не казалось слишком тяжелым. Напротив, если луч радости озарял ее грустные дни, то это случалось только в те минуты, когда она говорила мне:
– Мальчик начинает привыкать там. Он тратит мало денег, но я думаю, что он ничем не занимается. Когда же я увижу, что он окончательно покорился своей участи, то постараюсь достать ему место. Он здесь был слишком избалован моим братом. Пусть он приучится жить так, как другие.
Я ничего не отвечал ей, и Фелиция украдкой смеялась. Но ее радость носила какой-то боязливый оттенок. Она была довольна, что возбуждала мою ревность но, видя мое строгое лицо, боялась сказать мне это.
Во время нашего уединения, полного прелести и страдания для меня, Фелиция выказывала поразительное мужество. Она относилась ко мне с безграничным доверием и, считая себя моею невестой, не смущаясь и не сдерживая своих чувств, говорила о своей любви. С тех пор она уже казалась мне действительно достойной, так как была одновременно скромна и смела со мной. Она как бы дала священный обет не думать о себе до тех пор, пока будет носить траур по своему брату, и, беспрестанно говоря со мной о нашем браке, ни разу не намекнула на свое личное счастье. Она только заботилась о моем спокойствии и просила меня помочь ей в этом.
– Я стою ниже вас во всех отношениях и потому ни за что на свете не хотела бы принадлежать вам до тех пор, пока вы не исправите меня. Я обладаю способностями и волей; научите же меня всему, чего я не знаю, вразумите меня, просветите мои мысли, заставьте меня понять то, что занимает вас, дайте мне возможность беседовать с вами, интересоваться тем, чем интересуетесь вы, и вполне понять вас и самое себя. Вы когда-то бранили меня, но, прошу вас, более не огорчайте меня так. Не удивляйтесь моему невежеству и моим странностям, но постарайтесь меня избавить от них, я вас уверяю, что это будет очень легко.
И действительно, это, по-видимому, было нетрудно. Она внимательно выслушивала все наставления; не спорила более, с жадностью внимала мне и, как бы упиваясь моими словами, была послушна и добра, как дитя. Ее беспокойный от природы характер проявлялся только в ее заботах и хлопотах по хозяйству и в тех приказаниях, которые она отдавала своей прислуге. Я добился ее обещания пересилить в себе эту лихорадочную Деятельность и приучить себя спокойно приказывать и философски переносить неизбежные оплошности и глупость ее подчиненных. Вначале это было свыше ее сил, но однажды, объясняя ей теорию Лафатера относительно физиономии человека, я пером нарисовал ее собственный профиль и указал на различные видоизменения ее лица под влиянием ее душевного настроения. Видя себя играющей на скрипке, она нашла себя красивой, смотря же на свое изображение в ту минуту, когда бранит слуг, она была поражена своим безобразием. Смущенная моей проницательностью, она заплакала и с той минуты стала со всеми кроткой, как и в то время, когда первый раз начала наблюдать за собой, чтобы по нравиться мне.
Конечно, я был очень тронут ее покорностью. Вскоре мне также пришлось восхищаться ее умственными способностями: она с поразительной легкостью воспринимала все. Две или три недели для нее были достаточны, чтобы отучиться от некоторых неправильных оборотов ее французской или немецкой речи; она просила меня составить их список и ночью, вместо того чтобы спать, учила его. Затвердив их, она уже более никогда не ошибалась.
Довольно трудно было исправить ее выговор, но зато вскоре совершенно исчезла грубая интонация в ее голосе. Для нее это был как бы урок музыки, и ее музыкальное чувство послужило ей в этом отношении. Она научилась даже беседовать, чего прежде совершенно не умела. Она была из тех порывистых натур, которые слушают из разговора только то, что имеет для них личный интерес. И таким образом схватывая одно слово, особенно поразившее ее из всего разговора, она как недобросовестный критик, порицающий непонятную для него цитату, искажала смысл всей фразы и с упорством отвечала на то, о чем ее не спрашивали. Она совершенно отказалась от подобной манеры говорить не после того, как я доказал ей трудность вести с ней беседу, а после того, как я дал ей почувствовать ее смешную и глупую сторону. Она была чрезвычайно самолюбива, и для того, чтобы исправить ее недостатки, мне приходилось прибегать к насмешкам, несмотря на то что они были противны моему характеру. Употребляя их, я, как человек добродушный, сильно страдал, видя, что огорчаю Фелицию, но тем не менее она требовала этого.
– Моя воля уступчива, но мои чувства упрямы. Я всегда стремлюсь сделать то, чего вы требуете от меня, но постоянно что-то по привычке противится во мне. Чтобы исправить меня, вы должны оскорблять мое самолюбие, вызвать перелом, причинить мне страдания, и тогда урок этот запечатлится в моей памяти и уже более никогда не изгладится.
Меня удивляла неуступчивость ее нравственной стороны, столь различной от стороны артистической: первая сдавалась только разбитой, вторая же подчинялась совершенствовалась от самого легкого дуновения. А между тем под этой грубой оболочкой характера таилась удивительная чуткость. Трудно было при наших с ней отношениях не впасть в эгоизм; Фелиция вполне сознавала, что, не будь несчастья, которое так потрясло ее, я поборол бы мою любовь к ней, а теперь, конечно, в ее жизни я становился более полезной и серьезной опорой, чем был ее брат. Она так живо чувствовала это, что я иногда боялся вспышки оскорбленного самолюбия, но мои опасения не оправдались.
Эта великодушная девушка в высшей степени стойко переносила свое горе, и если иногда порывалась забыть его и повеселиться, то, быстро подавляя в себе этот порыв, отдавалась рыданиям, причину которых я угадывал, несмотря на ее скрытность.
Я понял, какую сильную победу она одержала над собой, сказав мне однажды:
– Вы ясно видите все мои недостатки и стараетесь исправить меня, вы мне этим оказываете большую услугу. Мне стыдно, но в то же время я горжусь, что причинила вам столько труда, и говорю себе, что, соглашаясь на это, вы, такой добрый и снисходительный к другим, должны любить меня более всех на свете.
Когда я сознался ей, что действительно люблю ее больше самого себя, она старалась потушить луч радости, который невольно блеснул в ее глазах.
– Мой бедный Жан так же сильно любил меня, – говорила она, – но он не был так умен, как вы, и, страдая от моих причуд, не умел найти против них средство. Жан переносил их и довольствовался мной, какой я была. Он говорил мне: «Как это ты можешь, будучи такой доброй, отдаваться злобе?» И он смеялся, бранил и целовал меня, чтобы только не поддаться искушению ударить. Конечно, это было очень грубо, но все же трогало меня… О, он был сильно привязан ко мне! Вы будете любить меня с большой добротой и терпением, но я никогда не осмелилась бы просить вас относиться ко мне с такой же отцовской нежностью.
Зима наступила поздно, и мы, пользуясь этим, подвинули нашу работу на острове к концу, чтобы иметь возможность посеять там хлебные растения и посадить фруктовые деревья. В той области, в которой мы жили, был прекрасный климат, и если бы глетчеры не угрожали опустошить земли, находившиеся внизу и не везде защищенные уступами скал, мы могли бы наслаждаться весной десять месяцев в году. Эти внезапные опустошения и, так сказать, механическое появление зимы в нашем умеренном климате усиливали живописность этого странного местечка. Нередко приходилось видеть снежные хлопья, падавшие рядом с финиковыми деревьями, отягощенными плодами, и наши высохшие луга покрывавшимися среди лета травой вследствие случайного таяния снега. Я по-прежнему вел деятельный и правильный образ жизни. Целый день я работал сам и заставлял трудиться других, по вечерам же я находил покой и награду, беседуя с моей интересной и дорогой Фелицией. Я начинал считать это время самым счастливым в моей жизни и верил, что на этом свете можно найти нечто продолжительное. Мы решили обвенчаться весной, и после этого все мои опасения рассеялись. Но однажды вечером я застал Фелицию в слезах.
– Мой бедный дядя скончался, – сказала она мне, – Он не был стар, но работа в сырой мастерской окончательно подорвала его здоровье, и потому он не был в состоянии перенести даже легкой болезни. Он был добрейшим человеком, и принял меня во время моего несчастья и обращался со мной как с дочерью. У него нет более родных, мой друг, у меня нет более никого, кроме вас!..
Я утешал ее, обещая заменить семью, потерянную за последний год. Я не смел говорить ей о Тонино, ожидая, что она сама выскажет мне свои планы относительно этого юноши. Но Фелиция хранила упорное молчание, через несколько дней я сам решил нарушить его.
– Я чувствую угрызения совести, – сказал я ей, – и не могу привыкнуть к мысли, что вы из-за меня совершенно равнодушно относитесь к вашему приемному сыну. Если вы признаете меня главой семьи, то он также становится моим сыном, и потому я сознаю свои обязанности по отношению к нему. Скажите же мне, что вы намерены делать, чтобы избавить Тонино от опасного одиночества и праздности.
– Я не думала об этом, – отвечала она. – Вот уже шесть месяцев как он перестал быть со мной откровенным, и мы даже немного поссорились. Он говорит, что сумеет обойтись без моей помощи и найти себе занятия. Откровенно говоря, я сомневаюсь в этом и думаю, что он окончательно пропадет.
Я был удивлен, слыша, с каким равнодушием говорила Фелиция, и взглянул на нее, чтобы убедиться, и делает ли она над собой усилия, высказав готовность принести Тонино в жертву моему эгоизму. Может быть это было немым упреком? Или же под этим скрывалась ловко замаскированная хитрость?
– Фелиция, – сказал я ей, – необходимо призвать Тонино, расспросить его или же понаблюдать за ним. Надо заметить, искренне ли он дорожил своею независимостью и способен ли с пользой употребить ее. После этого мы увидим, что должны предпринять.
– Зачем, – сказала она, – вы стараетесь скрыть от меня, что вам будет неприятно его видеть?
– Я этого и не скрываю, но я считаю своим долгом превозмочь себя, как я уже говорил вам…
– Значит, долг, по-вашему, прежде всего?
– Да, мой друг, это мое правило!
– А между тем, как мне кажется, – робко возразила она, – ничто не может стоять выше любви.
– Любовь становится чище благодаря жертвам, принесенным ради долга.
– Каким образом?
– Она возвышается и облагораживается.
– Возвышается и облагораживается… да, вот моя мечта, вот мое стремление! Мне кажется, что я понимаю вас: вы хотите победить в себе чувство ревности, не правда ли? Хорошо, испытайте, но постарайтесь не разлюбить меня, когда приучите себя равнодушно видеть того, который с любовью будет смотреть на меня.
– Я никогда не буду в состоянии равнодушно относиться к нему, в особенности если вы будете поощрять его сладострастные взгляды, которые должны осквернить вас в моих глазах так же, как и в ваших собственных.
– Боже мой, – с жаром вскричала она, – что вы говорите? Значит, если вы найдете меня несовершенной, то перестанете любить меня?
– Я не знаю, будете ли вы или уже теперь совершенны во всех отношениях, но чувствую только, что я вас люблю такой, какая вы есть, и всегда буду любить вас! В отношении любви я, может быть, составляю исключение и положительно не понимаю, каким образом для любящих сердец верность может казаться трудным подвигом.
– Вы хорошо знаете, – сказала она после недолгого молчания, – что я никогда не была кокеткой. Это не в моей натуре. А между тем теперь, если бы я, желая больше понравиться вам и укрепить вашу любовь, старалась бы дать вам почувствовать, что могу также внушить ее и другим, то неужели вы строго осудили бы меня и приняли бы мое желание за неверность?
– Да, конечно, я строго осудил бы вас за это! – вскричал я. – И думаю, что был бы прав. Всякая кокетка нуждается в соучастнике, и потому та женщина, которая пожелала бы сделать над мужчиной не совсем невинный опыт, о котором вы сейчас говорили, она не только обманула бы этим своего мужа, но и унизила бы его. Пусть она одна забавляется его страданиями, с ее стороны это будет злой, но извинительной шуткой, но если она будет поощрять также и другого мучить ее мужа, которого она клялась уважать, то это вызвало бы во мне непреодолимое презрение, и я никогда не простил бы ей.
– Вы жестоки, – сказала Фелиция, – и говорите сегодня такие вещи, которые пугают и оскорбляют меня. Вы не хотите допустить, что тот, о котором мы говорим, может быть другом и невинно войдет в сделку в интересах самого мужа?
– Из какого водевиля вы вычитали эту мораль, Фелиция? Неужели вы настолько наивны, что воображаете возможным разыгрывать комедию любви без раздражения чувств мнимого соперника вашего мужа? О, если вам придет фантазия воспользоваться выразительным лицом Тонино ради этой уловки… берегитесь… я…
– Вы убьете нас обоих? – с невольной и дикой веселостью воскликнула Фелиция.
– Вы ошибаетесь, – ответил я, – я сделал бы худшее: я стал бы глубоко презирать вас обоих.
Мой ответ раздражил ее, и она первый раз рассердилась на меня.
– Вы меня не любите, – сказала она, – если предполагаете, что ваша любовь может растаять как первый снег. Что же она значит после этого для вас? Ничего или почти ничего. Вы говорите о переходе от обожания к презрению так же легко, как о перемене летней одежды на зимнюю! Значит, философы таким образом понимают привязанности? Они начертят план, утвердят законы и ни на йоту не уклонятся от них. Если они избирают жену не такое же совершенство, как сами, то ее не убивают в припадке гнева, о нет, их это не достаточно волнует, но они не лишают уважения и убивают любовь к ней в своем сердце. Полноте, предать земле этот труп было бы гораздо проще! Но знайте, я нахожу это ужасным и предпочитаю вечную грубость, вечные укоры и вечное прощение моего бедного Жана! Он не гордился, и когда мы спорили с ним, он противоречил мне, и мы с ним бывали всегда квиты.
Она ушла, не желая выслушать меня, и провела целую ночь в слезах на могиле Жана. Итак, Тонино даже в отсутствии мешал нам вполне доверчиво относиться друг к другу. Его имя не могло быть произнесено нами, даже мысль о сближении с ним не могла явиться, не подавая нам повода к серьезной ссоре и не потрясая фундамента основанного нами здания счастья! Значит, несмотря на наши обоюдные искренние старания укрепить и упрочить наши отношения, мы приходили к плачевным результатам.
Целую ночь я придумывал такое решение, благодаря которому мы могли бы найти покой и исполнить долг по отношению к Тонино. Утром я заговорил об этом с Фелицией.
– Займемся Тонино, – сказал я ей, – Поссоримся из-за него, если это необходимо, но не будем забывать о нем. Вы всегда имели намерение сделать из него земледельца? Хорошо, но не имея возможности дать ему достаточно полезных сведений, удерживая его у нас, мы постараемся дать ему настоящее специальное образование, отдав его в образцовую школу, которая не особенно далеко отсюда. Я часто буду навещать его и буду заботиться о нем, как о своем сыне, когда он выйдет…
– Он никогда не выйдет оттуда, потому что никогда не согласится поступить туда, – быстро прерывая меня, сказала Фелиция. – Подумайте, он слишком стар для этого, ему теперь двадцать два года. Для него было бы унизительным учиться вместе с детьми. Ведь вы знаете, что он горд, да и, кроме того, он теперь уже не в том возрасте, чтобы как мальчик слушать нас. Да и вообще он не говорил, что согласится подчиниться вашей отцовской власти, как подчинялся Жану. Самое же лучшее – давать ему на содержание и предоставить ему уехать и искать работу согласно его желанию. Я слишком много перенесла от вас из-за Тонино и более не в состоянии выносить его присутствия, так как могу сойти с ума. Я не желаю более видеть его здесь!
Фелиция снова начинала раздражаться и говорила почти трагическим голосом, а моя улыбка еще более рассердила ее.
– Что же, по-вашему, ничего не значат, – вскричала она, – те угрозы, которыми вы стращали меня вчера! Я сначала думала, что вы говорили общее правило, но когда вы произнесли имя Тонино, то увидела, что не так понимала вас. Знайте же, я об этом продумала всю ночь! Вы вначале пренебрегали моею любовью только потому, что ревновали меня к Тонино, я же тогда думала совершенно противное и считала вас недостаточно ревнивым. Вот почему я рассказала вам о тех пустяках, о которых лучше было молчать. Теперь я знаю вас! Когда вы подозреваете, вы не можете чувствовать любви, вы тогда презираете! О, я была слишком неосторожна и не прощу себе этого!
– Фелиция, – воскликнул я, – признайтесь же в том, что вы обманули меня, желая испытать мое чувство? Скажите же мне, что Тонино никогда не был влюблен в вас! Я прощу вам эту ложь, важность которой вы не могли понять, и я сам вместе с вами буду смеяться над ней и даже с восторгом буду благодарить вас, если вы избавите меня от мучения, которому я подвергся, поверив вам.
– Я не лгала! – сказала она. – Я никогда не лгу, но иногда моя фантазия увлекает меня, и я преувеличиваю, сама не сознавая того. Кроме того, как вы знаете, у меня подозрительный характер, и потому я могу ошибаться. Может быть, этот мальчик никогда не испытывал тех чувств, которые я подозревала в нем. Но дело в том, что теперь он более не выказывает их и очень холодно обходится со мной. Не думайте же более об этом. Я все позабыла. Не можете ли и вы сделать то же? Неужели же из-за всякого неосторожного слова вы будете готовы лишить меня вашего доверия?
– Нет, – сказал я, – конечно, это не случится. Я все забуду и, веря вашим новым объяснениям, еще более буду заботиться о воспитании Тонино.
– Ну хорошо, поговорите же с ним, – спокойно отвечала Фелиция. – Вот он, готовый вас слушать и отвечать вам, я оставляю вас вдвоем.
И, к моему удивлению, она вышла из комнаты, в то время как Тонино входил в зал.
Он с грустным лицом подошел ко мне и с жаром обнял меня.
– Вы, кажется, удивлены, видя меня, – сказал он, – разве вы не знали, что я здесь уже с раннего утра?
– Ваша кузина не сказала мне об этом.
– О, моя кузина очень странно теперь обходится со мной. Она совершенно разлюбила меня с тех пор, как полюбила вас. Почему же это, господин Сильвестр? Почему вы ненавидите меня, вы, которого я всегда так уважал и к которому был всегда так искренне привязан? Но погодите, теперь вы можете все объяснить мне. Приехав сюда в пять часов утра, я, конечно, остановился около кладбища, чтобы пойти взглянуть на могилу моего бедного двоюродного брата. Там я увидел стоящую на коленях Фелицию. Я позвал ее. Она громко вскрикнула и, подойдя ко мне, сказала, что я приехал на ее горе. Она хотела заставить меня сейчас же возвратиться, и я должен был сделать вид, что слушаю ее. Но объехав по другой дороге, я возвратился сюда и снова увидел рассерженную на меня Фелицию. Тогда я также рассердился и сказал ей, что я только вам позволю прогнать меня, потому что вы теперь единственный здесь хозяин. Говорите же, господин Сильвестр, я буду повиноваться вам, но прежде всего вы должны сказать мне, почему я неприятен и противен вам. Я ни в чем не могу упрекнуть себя по отношению к вам и потому вправе требовать от вас откровенного объяснения.
Он говорил это так чистосердечно, что я с прежней любовью ответил ему. Я постарался разубедить его и спросил, думал ли он, что я до такой степени враждебно отношусь к нему, что не захочу оказать ему никакой услуги.
– Да, я об этом думал, – сказал он, – несмотря на уверения Фелиции, что решение удалить меня принадлежало ей, но, конечно, эту перемену я приписывал вам. Скажите, что я должен делать?.. Надо ли мне сейчас же уехать, остаться ли на несколько дней или же совсем поселиться у вас? Видя ваше дружелюбное отношение ко мне, я сочту долгом подчиниться всему, что вы посоветуете.
– Хорошо, скажите же мне совершенно откровенно, чего вы больше всего желаете?
– Я бы хотел жить здесь по-старому, работать под вашим руководством и снова, как и прежде, слушать ваши уроки. Вы всё так же дружелюбно и с отцовской нежностью относитесь ко мне, но если я стал теперь противен моей кузине, то я лучше уеду и постараюсь жить как могу.
– Что вы умеете делать, мое дорогое дитя, и есть ли у вас какие-нибудь планы относительно будущего?
– Но какие же могут быть у меня планы? Мое положение выходит из ряда обыкновенных: теперь я стал графом дель-Монти, но чтобы не казаться смешным, должен называться просто Тонино Монти. Я умею только пасти стада и ничего другого не знаю в совершенстве; я – пастух, как говорил про меня мой бедный дорогой Жан. Это положение хорошо, когда следишь за благосостоянием своего собственного стада, живешь в семье, пользуешься дружбой и черпаешь полезные сведения. Но те познания, которые я приобрел, не дают мне возможности получить никакой должности, а также и заняться промышленностью или искусством. Я плохой счетовод, потому что не умею делать вычислений на бумаге, несмотря на то, что быстро решаю задачи в уме. Я не настолько изучал музыку, чтобы давать, как дедушка Монти, уроки, а также не знаю грубого и скучного ремесла моего отца. Я только и способен быть пастухом на какой-нибудь ферме. Ну что ж, скажите, это ли моя судьба? Разве моя кузина не будет страдать при мысли, что я служу на жалованье у каких-нибудь мужиков? Зачем она взяла меня к себе, воспитала, внушила гордость, по-своему образовала и сделала из меня почти артиста, если теперь хочет покинуть? Она говорила, что будет давать мне деньги. Но зачем? Ведь я не калека и могу работать. Зная, что я ничего не делаю, мне было бы стыдно получать деньги, и, кроме того, я не ручаюсь, что от праздной жизни не сделаюсь разбойником. Почему же Фелиция не желает, чтобы я жил здесь? Если мое присутствие стесняет вас, то постройте мне шалаш, там, на «возвышенности», доверьте мне смотреть за скотным двором, и я буду приходить сюда только тогда, когда вы позовете меня. Я найму одного или двух пастушков, чтобы они помогали мне, буду даже там обрабатывать землю, если только почва окажется хорошей. Возьму с собой скрипку, вы дадите мне несколько книг, я не соскучусь! Я стану честно зарабатывать себе хлеб, не стыдясь сам и не заставляя других стыдиться за себя. Не правда ли, все это легко исполнимо и благоразумно?
Тонино был совершенно прав, и потому я не мог ничего возразить ему. Он прекрасно знал уход за скотом и любил сельскую жизнь. Действительно, это было единственное дело, которое он знал. Во всем же остальном у него были слишком поверхностные познания, и, кроме того, его мечтательная и созерцательная натура не могла подчиниться умственной работе, которая была необходима, чтобы вознаградить потерянное время.
Итак, следовало, значит, водворить его снова в нашей семье, не посылая его жить на «возвышенности»: как он говорил, до тех пор, пока он не дал бы мне повода к неудовольствию. В случае же необходимости можно было бы отправить его еще дальше – по направлению к Сиону, где Фелиция по наследству от брата получила несколько владений.
Я с искренним радушием принял молодого графа, намереваясь строго отнестись к нему, если он обманет меня, но в то же время не желая допустить мысли, что это случится. Дружеский прием, который я оказал ему, заставил его заплакать и страстно поклясться, что он от всей души любит меня. К этим излияниям примешивалось еще и воспоминание о недавней смерти его отца. Он мне говорил о нем с таким чистосердечием и нежностью, что положительно растрогал меня, и я находил бы гнусным и бесчеловечным бранить его при таких обстоятельствах.
Я позвал Фелицию и старался ей показать, что с одинаковым доверием отношусь к ним обоим. Она же холодно держала себя по отношению к нам и казалась даже смущенной и рассерженной, когда Тонино начал настаивать, чтобы она сказала причину ее суровости.
– Вы мне не скажете, – воодушевляясь, воскликнул он, – что я сделал, чем я мог рассердить вас со дня смерти нашего бедного Жана? До тех пор вы относились ко мне как мать, но вдруг я стал вам неприятен, и вы тяготитесь моим присутствием. Я во всем обвинял господина Сильвестра и был не прав. Он добр, как ангел, и я преклоняюсь перед ним, как перед божеством. Он доволен, что видит меня, и хочет, чтобы я остался здесь. Значит, вы одна только отталкиваете меня. Но что же я сделал дурного, чтобы быть таким несчастным?
– Ничего, – отвечала Фелиция, смотря на меня и как бы желая взять меня в свидетели каждого слова, с которым она обращалась к нему. – Ты ничего не сделал дурного, но ты всегда противился моей свадьбе с кем бы то ни было. Знай же, что ты испорченный ребенок, так как ревнуешь меня к тем людям, которые стараются помочь тебе, и этим доказываешь, что ты не уверен, достоин ли ты их расположения. Я опасалась с твоей стороны непочтительного отношения к господину Сильвестру, потому что два или три раза, не говоря о нем ничего дурного, – это было бы и немыслимо – ты осмелился с досадой отозваться о нем. И потому я предупреждаю, если ты не решился быть ласковым с ним и услуживать ему как своему хозяину и лучшему другу, то я не потерплю твоего присутствия здесь. Господин Сильвестр желает, чтобы ты остался, и поэтому ты останешься. Но помни о том, что я сказала тебе: не смей ревновать, притворяться, злиться и жаловаться! Клянусь, что одного твоего слова, одного недовольного взгляда достаточно будет, чтобы тебя не стало в этом доме!
Тонино, казалось, был поражен этим строгим выговором, смутившим также и меня и заставившим снова усомниться в искренности юноши, которой я только что поверил. Он в сильном волнении начал ходить по комнате и, подойдя ко мне, стал передо мной на колени и сказал:
– Так как Фелиция упрекает меня за мои ошибки в вашем присутствии, то вы должны простить мне их. Ну что же, я действительно ревновал ее к вам, так как думал, что ваша дружба к ней заставит ее забыть обо мне. Разве это не естественно? Разве это преступление? Всякий сын огорчается и чувствует страх, когда его мать вторично выходит замуж. Может быть, это эгоизм, если хотите, но в мои годы не могут быть так же рассудительны и добродетельны, как в ваши. Ведь я еще ребенок, и вы должны были бы разубедить меня, успокоить, сказать мне, что я не буду чужим для моей кузины, а также и для вас… Вы это сделали, я благодарю вас и верю вам. Но почему же она так сухо и злобно говорит со мной? Ведь меня не приучили к этому. Я должен быть ее опорой и целью ее жизни. Так говорила она мне, когда я был маленький и когда она хотела заставить меня быть добрым и послушным. Смотрите же, как теперь она изменилась ко мне? Разве я виноват, что страдаю от этого?