Текст книги "Последняя любовь"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Но когда мои губы приблизились к ее челу, чтобы поцелуем любви и прощения очистить ее, какая-то непреодолимая сила остановила мою руку. Я держал ее бедную опозоренную голову на таком расстоянии от моей, что не было никакой возможности приблизить их. Против моей воли моя рука сжалась так судорожно, что испуганная Фелиция вскрикнула: «О, как мне больно, вы, кажется, хотите задушить меня!»
Я поспешно оставил ее и ушел, не будучи в состоянии отдать себе отчета в моем поступке. Но Бог свидетель тому, что, говоря этой женщине: «Я вас люблю теперь более, чем когда-либо», я думал сказать правду. У меня было такое искреннее желание простить ее, что я не мог сомневаться в себе. Чисто отцовское христианское чувство охватило меня. Я думал, что прижму к моей груди мою дочь, мою заблудшую овечку, но когда я заметил в глазах Фелиции вместо благодарности выражение сладострастия, какой-то тайный ужас овладел мной. Мне показалось, что, разделив с ней преступное наслаждение, я оскверню самую высокую духовную победу: «прощение ради человеколюбия». Тогда я понял, что случилось со мной: я думал, что, своей волей сумев побороть и обновить себя, буду в состоянии спасти эту душу, о которой обязан беспрерывно и нежно заботиться. Но любовь ускользнула от меня… Чувство отвращения овладевало мной при мысли соединить мои уста с ее оскверненными устами, слить в этом поцелуе душу безупречного человека с душой развратной женщины. Но кто из нас перестал жить?
Глубокая могила открывалась перед нами, но при мысли вступить в нее я содрогался от ужаса. О, конечно, умерла она: притворяясь живой, ее тень бродила возле меня, говоря: «Мы с тобой соединимся после смерти!» Но смерть священна, она устраивает брачное ложе только тем, кто при жизни отдавался святым ласкам, а потому любовники, опьяненные страстью, не найдут в ней счастья. В вечной жизни нет ни начала, ни конца, она выражается величественным отречением от своей видимой личности. Если в той жизни существуют божественные законы, признающие любовь, то люди, испытывая ее, не знают ее проявления.
Между мной и любовницей Тонино не могло быть ничего общего! Наша связь была порвана! Каким образом я мог подумать раньше, что буду в состоянии возобновить ее? Пятно, которое лежало на моей жене, не могли смыть даже воды Леты. Я искренне задавал себе вопрос, не предрассудок ли это с моей стороны?
Я старался возвысить свои мысли до идеала, вспоминал Иисуса, произнесшего эти великие слова: «Кто из вас без греха, тот пусть первый бросит камень в эту грешницу». Но все же я не мог себе представить, как оскорбленный муж мог вести к брачному ложу свою прелюбодейную жену. Да, я признавал прощение в смысле милосердия, но признать его в отношении брака я не мог: это было противно человеческой натуре! Подобные грубые желания заставили бы покраснеть порядочного человека, если бы он не поддался им! Я старался мечтать о безусловной святости, о полном забвении, об отсутствии себялюбия, старался доказать себе, Что жена любила меня всегда, любит теперь, а «тогда» была обманута и обольщена. Чтобы стать вполне безупречной, Фелиция ждала только возвращения моей безграничной нежности к ней. Только моим доверием я мог бы заставить ее поверить в саму себя; этим я возобновил бы нашу связь и уничтожил зло!
– Но почему же я не могу сделаться святым? – спрашивал я себя. – Разве я не совершил самого трудного? Разве я не поборол в себе гнев и не перенес с мужеством несчастья? Разве я не пережил отчаяния и не победил в себе чувства гордости? Я поступал как философ, как друг, как человек религиозный, как разумный отец испорченного ребенка, капризы которого он терпеливо переносит. Я испил эту чашу страданий до последней капли, но в ту минуту, когда я мог воспользоваться плодами моего благоразумия и доброты, злоба и ненависть наполнили мое сердце, и вместо того чтобы своим поцелуем восстановить мир, я задрожал от ужаса и гнева! Неужели же я снова становлюсь тем необдуманным и грубым человеком, которым дал слово не быть более?
Я возвратился к Фелиции, чтобы успокоить ее относительно странности моего поведения. Если бы я дал ей понять, что произошло во мне, она умерла бы от горя и стыда или случилось бы еще худшее: к ней вернулись бы воспоминания о ее постыдной страсти. Надо было уничтожить в ней сомнение и представиться наивным и доверчивым идиотом, роль которого я героически исполнял.
Выказывая ей мое доброе расположение и говоря о своей привязанности, когда сердце мое разрывалось от боли, я заставил ее улыбнуться. Но в этой полугрустной, полувероломной улыбке чувствовалось легкое презрение… но я перенес его.
Вскоре оно исчезло: Фелиция была слишком страстной натурой, чтобы, разлюбив одного, не перенести своей любви на другого. Она забыла Тонино с надеждой найти в себе чувство, которое раньше питала ко мне! Она готова была отдаться этому чувству, но чтобы ей удалось это, мне надо было самому испытать его…
Я не стараюсь говорить обиняками с осторожным и вольнодумным намерением заставить понять из моих слов более чем я хочу или могу сказать.
Разоблаченный брак может показаться нечистым для тех, которые видят в нем только мимолетные удовольствия и не вносят в него истинной и сильной любви. Но мой взгляд на брак был не таков: я женился на Фелиции не из расчета, не по дружбе, не из-за волокитства, но потому, что я всем моим существом любил ее. Все мои мысли, все стремления, все принадлежало ей. Мы оба были не настолько молоды, чтобы не предвидеть, что чувства наши остынут раньше, чем пройдет взаимное уважение и привязанность. Любовь поддерживается воспоминаниями чистых радостей первых дней, и только вера в прошлое делает ее незабвенной. Но отнимем от нее веру и уважение, и мы уже не найдем в ней святой радости. Для того чтобы из своей порочной жены сделать приятную любовницу, мне надо было бы отвергнуть любовь и надсмеяться над самим собой. Но я не мог шутить так, потому что испытывал слишком искреннее и сильное чувство.
Но, значит, надо было заставить себя позабыть все! Фелиция могла поступить так, потому что желала этого. Несмотря на то что она, быть может, ненавидела себя, она знала, что найдет возможность загладить прошлое; я же, не чувствуя ненависти и также мечтания найти возможность исправить все, не мог прогнать от себя мысли о прелюбодеянии, которое стояло между нами и мешало соединиться. С тех пор началась для нас роковая борьба. Несчастная женщина хотела снова приобрести власть надо мной, думая, что я вступаю в тот фазис духовной лености, когда уже более не испытывают желания возвыситься до идеала и снова принимаются за свои прежние привычки.
Фелиция выказала более ловкости и терпения, чем я ожидал от нее. Она притворялась, что преклоняется перед теми науками, в которые я старался погрузиться, чтобы скрыть мою тоску. Она стала снова боязливой, застенчивой, скромной и целомудренной, как в те дни, когда я боялся разделить ее любовь. Тогда Фелиция победила меня своим смирением и теперь опять старалась сделать то же, не обращаясь ко мне ни с упреком, ни с жалобой и украдкой вытирая слезы, вызванные моей мнимой озабоченностью.
Я был вскоре тронут ее нежностью и радовался, замечая свое волнение:
– Может быть, на меня нисходит благодать, – говорил я себе. – Может быть, мне теперь удастся забыть прошлое, и луч надежды осветит жизнь, в которой я отчаялся! Я снова увижу то дорогое для меня лицо, которое не могу более себе представить. Оно вновь приобретет свой ореол, чистый профиль и невинное выражение.
Госпожа Сильвестр исчезнет навсегда, и снова предстанет Фелиция Моржерон, та изящная и скромная девушка библейских времен, которая придет с кувшином воды на голове и скажет мне: «пей», и я не буду знать что ее рука подала мне яд и что благодаря ей я узнал ложь. О, я пожертвовал бы последними днями моей жизни, чтобы хоть одну минуту увидеть ее такой! Бывали минуты, когда мне хотелось ножом пронзить мое сердце и вырвать воспоминание, этого червя, точившего меня и мешавшего надеяться!
Наконец, настал этот день, которого я так наивно просил у судьбы. Фелиция отправилась в церковь не для молитвы, так как в действительности она не верила ни во что, кроме жизни, а для того, чтобы отдаться воспоминаниям, сосредоточиться и, может быть, постараться уверовать. Я писал, когда она вошла нарядная, оживленная, прекрасная и действительно помолодевшая. Я взглянул на нее. Она встала на колени и сказала:
– Помните ли вы ту арию, которая пришла мне в голову три года тому назад и которая, как вы сказали позже, пробуждала, провозглашала и внушала любовь? Я ее забыла и никак не могла вспомнить; она снова пришла мне на память в церкви. Хотите послушать ее?
– Нет, – живо ответил я, сам не зная, что говорю. Я раскаялся в моем ответе. Если она не проникла в его настоящий смысл, то по-своему поняла его.
– Вы ничего не любите из прошлого, – сказала она грустная и как бы разбитая. – Я слишком позволяла вам забывать «о нем».
Я ничего не забыл, но боялся найти свои воспоминания искаженными и обезображенными. Видя огорчение Фелиции, я стал просить ее пробудить струны дорогой скрипки. Она отказалась, говоря, что я это делаю из любезности, и она лучше пропоет арию вполголоса, чтобы напомнить ее мне. Фелиция запела ее тихо почти над самым моим ухом, и несмотря на то что у нее не было голоса, она вложила столько прелести и чувства в этот шепот, что слезы навернулись на мои глаза при воспоминании об арии, открывшей мое сердце и ум для любви, когда я слушал ее в первый раз. Я вспомнил, при каких обстоятельствах это очарование охватило меня, я вновь увидел местность, в которой тогда находился; мужественное и доброе лицо Жана появилось передо мной и улыбалось мне. Дыхание весны скользнуло по моим волосам, я почувствовал себя совсем молодым, как в ту минуту, когда волшебные звуки скрипки Тонино Монти наполнили воздух, который я вдыхал. Я поверил чуду, как человек, который уже испытал волшебное перерождение и возврат его считает возможным. Фелиция снова стала на колени возле меня и запела. Я забыл, что она умерла для меня, обнял ее и поверил, что ко мне вернулась любовь.
Но это не было мечтой: физическая страсть еще сильнее дала почувствовать отсутствие духовной любви. Пробуждение было ужасно; обманчивое опьянение вызвало рыдания, и Фелиция поняла, что я все знал!
Она притворилась, что поверила нервному возбуждению и, не расспрашивая, оставила меня одного. Будучи слишком взволнованным, я не заметил, что она догадалась, и думал, что у меня не вырвалось ни одного слова, намекавшего на мое отчаяние. Я был разбит, но не сделал низости, не оскорбил женщины, которая убивала меня. Кто знает, может быть, эта вспышка была для меня последней! Любовь творит чудеса, разве она не может заставить умолкнуть рассудок?
Но тогда я представил себе Фелицию, отдававшуюся в объятиях своего любовника тому опьянению, которое она испытывала со мной, и я сказал себе то, чего раньше не смел думать: для нее наслаждение – это сама любовь; она сильнее всего, и совесть ничего не значит перед ней! Она жила с этим богохульством и будет жить еще, так как без смущения изменяла любовнику, отдавалась ласкам мужа и сравнивала потом, которое наслаждение было сильнее. Она выказывала этим холодность сердца, причиной которой была нечистая совесть и извращенные чувства. Я напрасно старался извинить ее, я понимал, что она становилась мне если не ненавистной, так как ненависть есть еще любовь, то чуждой. Плотью эта женщина уже не принадлежала мне: ее красота больше не трогала меня. Я имел бы право искать ей другого мужа и сделал бы это со вниманием и добротой, как для родственницы или для дочери, не считая возможным ревновать. Любовь, которую она возбудила во мне, казалась мне чувственным порывом, я стыдился его и негодовал на самого себя! Если бы я отдался сильным необузданным чувствам, было очевидно, что я задушил бы ее после порыва.
Попытки к полному прощению вели меня к приступам злобы и, может быть, убийству! Мысль об убийстве потрясала все мое существо, так что я почувствовав слабость, но тотчас же ужасная реакция направила мой гнев на самого себя. Я разрывал мою грудь ногтями чувствуя потребность мучить и ненавидеть кого-нибудь. Я презирал себя и считал себя жертвой. Заметив на себе мою собственную кровь, я почувствовал облегчение, как пресыщенное хищное животное. Это было для меня великим откровением. У самого кроткого и развитого человека бывают минуты кровожадной злобы, когда он более не владеет собой и способен действовать, не осознавая своих поступков. Вид раны, которую в минуту самозабвения я нанес себе, внушил мне страх к самому себе, как к сильнейшему врагу. Значит, бывают минуты, когда и я подвергаюсь безумию, от которого могут пострадать другие. И на кого же падет оно, как не на ту несчастную, которая возбуждает мои хищные инстинкты?
Я думал бежать, но это было бы самым низким способом для облегчения моей участи. Я строго начал спрашивать себя, и врожденная правдивость подсказала мне: «Никакая опасность, ни гнев, ни месть невозможны для того, в ком живет такая просвещенная и безупречная совесть, как твоя! Но горе тебе, если ты пожелаешь испить той огненной воды, которая обожгла твою жену! Этот напиток не подходит к такому здоровому и крепкому организму, как твой.
Люди опытные в жизни не переносят искусственного возбуждения! Ты хотел победить в себе природу. Но природа – святыня, логика, не поддающаяся лживому обаянию зла. Она отвергает софизмы и отбрасывает отравленную пищу даже когда она скрыта под медом и маслом. Излишняя доброта ввела тебя в заблуждение. Ты хотел сделаться добрее самого Бога, который, по-твоему, никогда не наказывает. Но ты не понял глубины и совершенства его законов, которые он никогда не изменяет. В этих законах зло, причиняемое себе человеком, тотчас влечет за собой наказание. Ты исцарапал свою грудь и истекаешь кровью. Ты хотел испытать блаженство из оскверненного сосуда, горе овладело тобой! Ты думал, что сострадание может вернуть любовь, но тебя охватила ненависть! Открой же глаза и смирись, наивный и тщеславный последователь идеала! Идеал может быть истинным только в пределах природы. Любовь в человеке тоже идеал. Это стремление к объединению двух различных существ путем одинаковых стремлений одинаковой веры. Это желание порождает забвение, томление и даже отвращение, если злоупотребляют им, потому что природа разумна и логична как в материальных, так и в духовных проявлениях. «Не играйте с любовью», – это великое слово, смысл которого еще глубже, чем он кажется.
Любовь не только опаляет тех, которые с недоверием приближаются к ней, но она осуждает на погибель даже людей, бросающихся к ней, не зная, что нужно иметь веру, чтобы прикоснуться к этому священному огню. Животная чувственность возбуждает слепое восхищение, заставляет заблуждаться; неразборчивая дружба вызывает отвращение. Любовь требует одновременно наслаждения, уважения и нежности, чтобы оживлять и подкреплять душу и тело. Но она не может возродиться на своем пепле. Кто дал ей потухнуть, тот не может оживить ее вновь. Если ты прочтешь в сердце преступной жены, ты увидишь, что она не любит больше ни мужа, ни любовника, и с этого времени она бессильна полюбить самое себя. Она не может более знать истинной любви, которая проявляется в ней болезненным желанием и ужасом наказания. Ее глаза, встречаясь с твоими, напрасно ищут страсти, они всегда будут читать там смертный приговор, презрение, которое она заслужила, и отчего ты не можешь избавить ее. Эта женщина помимо тебя будет наказана тобой же. Это закон, и ты должен подчиниться ему, так же как и она. Ты угадал это с первого дня, утверждая, что не наказал бы ее. Ты хорошо чувствовал, что она уже наказана. Ты исполнил свой долг, зачем же ты хочешь перейти его границы и таким образом уничтожить? Зачем хочешь ты преобразить прощение в награду и победить в себе отвращение, это сильное, правдивое и законное чувство, которое нисходит свыше вследствие божественного правосудия? Отчуждение не есть простая физическая усталость, которую побеждает незначительное усилие воли, – это глубокий покой, требуемый человеку после чрезмерной борьбы; это не истощение человеколюбия, но конец пустой чувствительности, которую поддерживает в нас леность; это протест, внушаемый нам нашим достоинством с угрозою покинуть нас.
Я отдался этому голосу, говорившему во мне как бы от меня самого. Это был действительный «я», человеколюбивый, законченный и уверенный в самом себе, требовавший своих прав в жизни.
О нет, нет, думал я, не предрассудок и не деспотизм желать исключительной любви, когда сам так любишь и когда ничто не извиняет и не дает права на измену. Мою любовь унизили, разделяя ее с другим!.. Фелиция лгала своему любовнику: она несколько раз возвращалась ко мне во время своей страсти к нему. Она с завязанными глазами вводила меня в оскверненный храм, где я думал найти жертвенник супружеской верности. Разве я должен простить ее? Нет, я не должен, так как не могу забыть этого, несмотря на усилия, которые едва не погубили моего рассудка. Сама природа не желала моего падения; Бог не мог сотворить чуда, которого я просил у него. Бог не творит безумств!
Я вновь приобрел покой. Я обедал с женой и говорил с ней нежнее обыкновенного, она сочла меня больным и беспокоилась обо мне. Разве я мог объяснить ей рыдания и крики, которые вырвались у меня в ее объятиях?
Я не мог этого сделать, не солгав, и я не желал более ни лжи, ни откровенного признания. Разве мы не должны понять друг друга, не входя в отвратительные объяснения?
– Будьте уверены, – сказал я ей, – если у меня будет горе, что может случиться со всяким, то я постараюсь победить его и не надоедать вам. Я вас только прошу никогда не спрашивать меня о моих страданиях и не бояться за меня. Будьте, насколько можете, счастливой и не смотрите на меня с таким испуганным видом, который заставляет меня считать себя виновным. Если у вас есть какая-нибудь тайная печаль, не раздражайте ее болезненными тревогами. Я наблюдаю за вашей репутацией, забочусь о вашей безопасности и независимости. Никакое несчастье, никакая борьба не угрожают вам. Кроме того, у меня одна только забота: восстановить ваше здоровье, достоинство и спокойствие вашей жизни; я вам это доказал уже и всегда буду стараться поступать так же. Эти заботы будут для меня утешением в тех испытаниях, которые могут встретиться.
Она молча слушала меня, наклонив голову. Мы сидели за столом, вода кипела в кофейнике, она встала и налила мне кофе. Ее рука не дрожала, ее движения были свободны, взгляд горд и холоден.
Всякому другому показалось бы, что она ничего не поняла, но я был испуган ее внешним спокойствием. Выла ли она оскорблена моей добротой? Не слишком ли я ясно выразился? Может быть, для нее было достаточно этого, чтобы не посметь больше надеяться на мою любовь?
Вечера мы проводили всегда вместе, причем иногда по ее просьбе я читал ей вслух. В этот вечер, услышав ее просьбу, я попросил Фелицию самой выбрать книгу. Она принесла: «Die Wahlverwandtschaften» Гете, и я начал читать, опасаясь встретить какой-нибудь повод к спору благодаря этому странному выбору; но я скоро заметил, что Фелиция меня не слушала: она взяла свою работу, но не занималась ею. Ее глаза были закрыты: она спала. Как все деятельные люди, рано встающие, она была подвержена такой внезапной усталости. Мало-помалу понижая голос, я закрыл книгу и начал смотреть на нее. Она была бледна, но дыхание казалось ровным; около часа она отдыхала неподвижно, ее пульс был спокоен и стал слабее только в ту минуту, когда она проснулась.
– Вы думаете, что я больна? – спросила она меня.
– Нет, но вы должны в продолжение нескольких дней снова принимать подкрепляющее лекарство. Вы теперь слабее обыкновенного.
– Вы ничего не знаете, – с какой-то резкостью возразила она, – я никогда так хорошо не чувствовала себя. Мне необходим отдых и больше ничего. Вы мне позволите уйти?
Она заботливо уложила свою рабочую корзиночку, пошла, по обыкновению, распорядиться по хозяйству и возвратилась, чтобы запереть в зале ставню. Я никогда не давал ей делать этого и в тот вечер также сказал, но ей не было необходимости напоминать мне об этом.
– О, – с какой-то странной горечью сказала она, – ведь вы не любите заботиться о подобных вещах! Идите заниматься наверх; я уверена, что вам уже давно хочется остаться одному.
– Что с вами, Фелиция? – сказал я ей, взяв ее за руку. – Разве я выказал усталость в вашем присутствии или нетерпеливое желание удалиться?
– Нет, – с еще большей горечью отвечала она, – я не права! Вы всегда справедливы, не так ли?
Она оставила меня, проговорив эти жестокие и несправедливые слова, которые привели меня в оцепенение и помешали узнать, что происходило с ней.
Через минуту, боясь, чтобы она не заболела, я по; стучал в дверь ее комнаты: она была заперта.
– Дайте мне отдохнуть, – сказала она, – со мною ничего не случилось; я хочу спать. Чего вы боитесь?
Итак, она отказывалась от моей дружбы, узнав, что более не владеет моей любовью. Этого следовало ожидать от такой возбужденной натуры, но тем не менее я был очень удивлен, так как предполагал, что заслуживаю большего внимания, если не признательности. Неужели в этом бурном сердце, которое не могло смягчиться, возродилась ненависть?
Я поднялся в свою комнату, открыв двери, чтобы иметь возможность подать ей помощь, если эта досада разразится каким-нибудь мучительным припадком. Я разложил, по обыкновению, на столе много книг, чтобы иметь занятой и спокойный вид, когда придут ко мне. Я проделывал это в продолжение трех месяцев, потому что в действительности не мог больше работать. Большую часть дня и ночи я проводил в горестных размышлениях о минувших и предстоящих событиях.
Я внимательно прислушивался ко всему, что происходило в доме. Я слышал, как прислуга, затворив внизу двери, ушла в свою комнату; некоторое время слышны были шаги Фелиции; наконец настала тишина. У нервных людей и почти у всех женщин усталость проявляется возбуждением. Очевидно, Фелицию сильно взволновали мои слезы, она, должно быть, также плакала и чувствовала себя разбитой. После хорошего сна она станет бодрей, правдивей, и если мы дойдем до объяснения, она будет способна отдать мне справедливость.
С этой смутной надеждой, чувствуя себя утомленным и не будучи в состоянии разбирать ее странное поведение, я задремал, облокотясь руками на стол. Я не хотел ложиться, прежде чем буду уверен, что могу спать без страха. В полночь я был разбужен звуками скрипки. Фелиция играла ту арию, которую пела мне утром. Она начала с замечательной чистотой, характеризовавшей ее игру. Но вдруг она изменила мелодию и резко перешла к какой-то другой мысли, погрузилась в целый ряд мучительных фантазий. Иногда она тщетно старалась вспомнить мотив, который пела днем, но потом, казалось, с презрением прерывая его, желала выразить совершенно противоположные чувства. Мое возбужденное воображение истолковало эти музыкальные фантазии как символический рассказ, которым она хотела передать мне пережитые ею бурю, падение и отчаяние.
Но я напрасно искал выражение страдания: его там не было. Это был скорее гнев, ее жалобы напоминали проклятие. Резкий звук скрипки, нервно терзаемой смычком, причинял мне ужасные страдания. Я предпочел бы ему самые жестокие слова. Фелиция показывала необыкновенное искусство, но я чувствовал, что ее уму было недоступно искреннее волнение. Ее музыка была безумна, мысли непоследовательны и непонятны, как будто она не стремилась выразить свои личные страдания, а старалась только вызывать их в другом.
Наконец, она порывисто бросила скрипку, которая, как мне казалось, разбилась от падения. Я увидел на деревьях перед домом отблеск света, мелькавшего в ее комнате: Фелиция двигалась как тень, без малейшего шума.
Сильное волнение охватило меня. Я задал себе вопрос, не была ли эта странная музыка среди ночи криком отчаяния или безнадежного прощания? Не думала ли она убежать, чтобы соединиться с Тонино? Но ведь я был убежден, что он не любит ее более. Не ошибалась ли она относительно его отвращения или не надеялась ли какими-нибудь решительными мерами заставить его разыгрывать комедию страсти, чтобы помещать ей нарушить его семейный покой?
Я потихоньку спустился с лестницы и в темноте сел на последней ступеньке возле ее двери. Она не могла сделать ни одного движения без моего ведома. Я ни в коем случае не хотел допустить ее побега на свой позор и погибель. Выгнанная Ваниной и покинутая Тонино, она не нашла бы другого исхода, кроме самоубийства, так как я не чувствовал в себе более сил прощать новые заблуждения.
Мне казалось, что в ее комнате трещал огонь. Я вышел на балкон и действительно увидел полосу дыма на вистом и звездном небе. Без сомнения, она жгла свои бумаги, так как дело было летом и не было необходимости топить печь, если только Фелиция не была больна. Ветерок, который разносил дым, донес до меня едкий запах, который напомнил скорее сожженное белье, чем бумагу. Я вернулся к двери и услышал, что она отворяла задвижку, как бы намереваясь выйти. Желая помешать ее побегу, я умышленно зашумел, чтобы предупредить ее о моем присутствии, и спросил ее через запертую еще дверь, как она себя чувствует.
– Хорошо, – отвечала она решительным голосом, – если желаете, войдите.
– Отчего вы не спите? – сказал я входя. – Вы должно быть, сильно страдаете, так как, уходя к себе вы чувствовали потребность отдохнуть.
– Я не страдаю, – отвечала она, – вы это хорошо знаете: вы не ложились и должны были слышать, как я играю.
– Я беспокоился о вас. Вчера вечером мы холодно расстались с вами; вы холодно вырвали у меня свою руку и казались рассерженной. Если я вас оскорбил, знайте, что у меня не было такого намерения. Клянусь вам в этом! Неужели же вы не верите мне?
– Сильвестр, – вскричала она грубым и глухим голосом, – вы можете клясться в чем угодно, я вам не поверю больше! Вы меня ненавидите до такой степени, что еще сегодня хотели лишить себя жизни. Покажите вашу грудь. А, вы не хотите? Я не знаю, насколько тяжело вы себя ранили; я думаю, что рана неопасна, так как вижу вас теперь, но опасно ваше отчаяние, заставляющее вас терзать себя. Я сожгла рубашку, которую вы бросили в вашей комнате, не заботясь о том, что подумают слуги об этих ужасных кровяных пятнах. Я случайно нашла ее и была смертельно поражена, не поняв сперва и подумав, что кто-то хотел вас убить. Придя в себя, я вспомнила ваше отчаяние сегодня утром. Вы уступили моим ласкам, остатку любви, порыву страстного желания, весьма понятного мужчине, долго жившему в одиночестве. Но тотчас же ваше отвращение: ко мне вернулось, и вы как святой или безумец терзали свою грудь за то, что в ней билось сердце, которое одну минуту жило мной! Вот видите, я чудовище в ваших глазах! Но лучше бы вам покинуть меня, бежать, осыпать ударами и оскорблениями, чем давать мне чувствовать то зло, которое я вам причиняю, живя вблизи вас. Слушайте, дайте мне уехать, я не могу больше оставаться здесь! Меня будут все презирать, так как ваше горе всем понятно! Все спрашивают, почему вы так изменились и постарели. Разве вы не замечаете, что в два месяца вы совершенно поседели? А что бы сказали другие, увидев вашу окровавленную рубашку? Неужели вы думаете, что отъезд Тонино не возбудил толков?! Вы воображаете, что поступали осторожно? Можно было поступить лучше. Надо было действовать, как следует любящему мужу. Надо было убить этого несчастного, которого я теперь ненавижу и может быть ненавидела всегда. Отомстив за себя, надо было топтать меня ногами, бить, плевать в лицо, а потом простить меня. И вы любили бы меня теперь, как до моей ошибки. Между тем как благодаря вашему терпению и доброте вы не излили злобу и храните ее теперь в вашем сердце, она душит вас и не покидает. Вас удивляют мои слова, вы меня находите безумной? Ну что ж, вы благоразумны, но зато не любите, потому что любовь необузданна, и кто желает ее обратить в добродетель, тот ничего в ней не понимает и никогда не испытывал ее!
Фелиция долго еще говорила по-итальянски, упрекая и браня меня, смеясь над моим поведением, осуждая мой характер, защищала и проповедовала любовь, употребляя циничные выражения, смешанные с грубой поэзией, напоминавшей Тонино. Она принадлежала его школе с тех пор, как сошлась с ним. Нравственное развращение принесло свои плоды. Оно достигло сердца, заразило и извратило его и внушило ему чудовищную неблагодарность. От благородной души женщины, полной ума, жизненных сил, признательности, деятельности и преданности, остались только тщеславие, озлобление и болезненное желание без определенной цели, потому что она теперь могла принадлежать всякому, кто пожелал бы ее взять. Я слушал Фелицию молча, в недоумении, мной овладевало мучительное презрение. Я находил отвратительной ее худощавую страстную фигуру. Полунагая передо мной, она не думала прикрыться, и эта нагота, как наглость, неприятно поражала меня. Я не чувствовал больше жалости. Она уже больше не казалась мне женщиной, нуждавшейся в моей защите. Она была для меня старой любовницей, покинувшей меня из-за каприза и возвращавшейся ко мне со скуки, но ее притворное кокетство оставляло меня холодным и равнодушным.
Я не мог больше сказать ей ни слова. Отвращение мешало мне говорить и не возбуждало ни сожаления, ни гнева. Объяснение было для нас невозможным: мы не поняли бы друг друга.
Я встал, чтобы уйти.
– Итак, – сказала она вне себя от отчаяния, – вам все равно, уеду я или останусь?
– Я вам запрещаю уезжать, – холодно ответил я.
– Но вы ведь силой не помешаете сделать это!
– Я никогда не подниму на вас руки, а призову преданных вам людей, укажу на вас, как на помешанную, и они помешают вам убежать и подвергать себя позору.
– Вы запрете меня?
– Я запру вас, если это будет нужно.
– В сумасшедший дом?
– В ваш собственный, вы достаточно богаты, чтобы вас охраняли и ухаживали за вами.
– И вы остались бы здесь как сторож?
– Я остался бы на своем месте.
– Десять лет, двадцать лет?
– Всю мою жизнь, если надо.
– А если я буду буйной помешанной?
– Не будучи сам сумасшедшим, я бы велел обходиться с вами с неизменной добротой.
Она громко захохотала. Этот ужасный смех был для моего сердца последней смертельной раной, оно затрепетало на мгновение от боли и потом замерло.
– Я не хочу уезжать, – возразила Фелиция с ужасным спокойствием. – Вам не надо новых добродетелей. Разве вы будете наблюдать за мной?