Текст книги "Елисейские поля"
Автор книги: Жильбер Сесброн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
– Господа, – представил его Адриен, когда их обступили, – не знаю, знакомы ли вы с мсье Пупарденом он заведует рекламой наших фильмов…
Присутствовавшие воззрились на Альбера с уважением и боязливым трепетом, которые обычно испытывают перед истинным профессионалом. Самому господину Пупардену было слишком хорошо знакомо это двойственное чувство, чтобы он не прочел его в обращенных на него взглядах, и он слишком много от него страдал, чтобы не почувствовать себя польщенным – скорее боязнью, нежели уважением. За несколько недель он настолько понаторел в искусстве пускать пыль в глаза, что и теперь принялся расхаживать по студии со скучающим видом человека, который изучил тут все до тонкости (хотя на самом деле все это было ему в диковинку), и только сев с Адриеном в машину, попросил его разъяснить, что к чему.
Этот день стал поворотным в жизни господина Пупардена. Студия явила его глазам полную противоположность всему, что он знал и чем восхищался до сих пор: то был первозданный хаос, чудовищное смешение рая и ада. Отныне Распорядок его был таков: утром он был на просмотре фильмов, потом приходил в свой кабинет, где его подписи дожидалось несколько бумаг, после обеда шел на студию и только к концу дня еще разок забегал в кабинет, чтобы поставить подпись.
Одной рекомендации Адриена было бы еще недостаточно, чтобы утвердить его авторитет, однако с тех пор, как он начал работать с афишами, господин Пупарден твердо уяснил себе, что единственный способ сойти за важную персону – это кривить губы, никогда не выражать чрезмерного восторга и в общении с людьми искусства не столько хвалить их самих, сколько хулить их сотоварищей. Все эти приемы давались ему не без труда: добряку не так-то просто притворяться привередой.
В студии он пускал в ход смесь высокомерия и панибратства, которые дозировал сообразно рангу собеседника: для постановщика или кинозвезды он был «мсье Пупарден», с электриком или статистом старался держаться как «старина Пуп».
Вскоре и те и другие решили, что он нечто вроде «серого кардинала» при Адриене и что с его помощью можно добиться ангажемента и прочих благ. Многочисленные просьбы господин Пупарден с важным видом записывал на листках бумаги, которые, выйдя на улицу, рвал на клочки и пускал по ветру. Контракты и повышения следовали своим чередом, и получившие свое ни секунды не сомневались, что они обязаны этим господину Пупардену; остальные же, воочию убедившись в его всемогуществе, заискивали перед ним с удвоенным усердием.
Режиссеры и продюсеры спрашивали у него совета, однако господин Пупарден упорно воздерживался от конкретных суждений. За последние месяцы он в полной мере овладел искусством многозначительно покачивать головой, кривить губы, прищелкивать языком – короче, всем арсеналом красноречивого молчания. Немногословие его сходило за мудрость, медлительность – за вдумчивость, а почтенный возраст служил свидетельством опытности.
Для всех на студии господин Пупарден сделался чем-то вроде талисмана; он же возомнил себя советником, да таким незаменимым, что однажды, когда Адриен попросил его сразу после обеда зайти в бюро, он ответил:
– Это невозможно: меня ждут на студии.
На Елисейских полях господин Пупарден каждый день встречал то статистов, то неудачливых актрис, жаждущих ангажемента, и те приветствовали его с бурной радостью. Он вышагивал в компании девиц с обесцвеченными волосами, чьи лица были подкрашены под тогдашних звезд, в сопровождении плохо выбритых молодых людей, одетых в бежевые пальто или клетчатые костюмы, с повязанными на шее платками кричащей расцветки, подчеркивавшими их длинные патлы. Ему подносили стаканчик-другой у Фуке. Он ничего никому не обещал, только делал пометки: «Я поговорю об этом с Адриеном».
Одна дебютантка, получившая роль, естественно без какого бы то ни было содействия господина Пупардена, пришла к нему в кабинет с изъявлениями благодарности и с предложениями, вогнавшими его в краску. Он ограничился отеческим поцелуем, но вспоминал об этой истории с удовольствием, и с тех пор в его тоне при обращении к жене появилась снисходительность, а к Адриену – чрезмерная самоуверенность, что раздражало обоих.
Он накупил себе самых невероятных галстуков и сменил скромную оправу своих очков на модель, которая называлась «булава», – от нее болел нос и уставали уши. Однажды на автобусной остановке к нему обратился какой-то актеришка:
– Как, Пуп, у вас нет машины?
– Я… я оставляю ее жене, – ловко вывернулся господин Пупарден.
Это была его первая крупная ложь, и подобная находчивость несколько озадачила даже его самого. В автобус он теперь вскакивал, как юнец, в последнюю секунду, почти на ходу. Газету свертывал в трубку и носил под мышкой, как герои американских картин, а ассигнации запихивал в карман, немилосердно комкая. Еще он купил себе мягкую белую шляпу с узкими полями.
Минуло полгода с тех пор, как господин Пупарден начал служить на новом месте. Уже трижды продлевал он свой отпуск в министерстве. Отправляясь туда, он облачался в старый костюм, повязывал свой давнишний галстук и надевал черную шляпу, которую носил прежде. Садиться в автобус, проделывать привычный некогда путь и входить в унылый дворик ему было противно, как в детстве, когда он возвращался в школу после каникул. Перед начальником он изображал упадок сил и духа:
– Увы, я чувствую себя все так же скверно… Надеюсь, месяца через два… Так скучаю по работе, что из рук все валится…
Во второй раз он, как заправский актер, сыграл роль сердечника – разве что не загримировался. «Какая постыдная комедия!» – подумалось ему тогда.
На третий раз он отправил вместо себя госпожу Пупарден.
– Ну, что тебе ответил начальник?
– Не знаю, что и сказать: похоже, он не верит в твою болезнь…
– Как это не верит! – искренне вознегодовал господин Пупарден. – Но ведь ты объяснила ему, что я в постели, что сам я не могу…
– Да. Но он как-то странно посмотрел на меня и ответил: «В самом деле? Бедняга Пупарден! Передайте ему, когда увидите…»
– Что значит «когда увидите»?
– «Когда увидите», так он и сказал.
«Какое ехидство, какое недоверие!» – разнервничался господин Пупарден. А впрочем, какое это имеет значение? Подумаешь, министерство! Ноги его там больше не будет!
– Кто знает? – вздохнула госпожа Пупарден.
Как, с его-то положением в кино? К тому же Адриен, по всей видимости, скоро опять повысит ему жалованье. И тогда они смогут переехать: перебраться поближе к Елисейским полям, так будет гораздо удобнее и вообще…
– Нет, Альбер, только не это, – решительно воспротивилась Эмма.
Его предложение возмутило ее: подумать только оставить Плен-Монсо! И ради чего? Ради какого-то полудикого района, где не так давно ее дед убил своего первого зайца! Нет, ни за что!
Господин Пупарден истолковал реакцию супруги по-своему: «Она боится переезда из-за лишних расходов; попрошу-ка я у Адриена прибавки». Что он и сделал.
Эта просьба вызвала у племянника раздражение. «Дорогой дядя, к сожалению, не я один решаю подобные вопросы, а мои компаньоны наверняка на это не пойдут», – ответил он, отказав наотрез.
– Твой дядюшка начинает мне надоедать, – сказал он жене. – К тому же, боюсь… В конце концов, я предупреждал его, что эта синекура – чисто временная.
Три дня спустя он вызвал господина Пупардена к себе в кабинет.
– Вы не читали этого, дядя Альбер?
И протянул тому газету со статьей о новом статусе акционерных обществ, которую бедняга добросовестно прочел, не поняв в ней ни слова.
– Я в отчаянии, – сказал Адриен, когда тот закончил чтение.
– В отчаянии? Но почему? – жизнерадостно осведомился дядя.
– Разве вы не видите, что эти новые правила вынуждают нас ликвидировать «Синопкино»?
– Какая жалость! – воскликнул господин Пупарден, полагая, что речь идет о симпатичном маленьком гербе. – Это, право, досадно.
– В общем, – в замешательстве закончил Адриен, – хорошо, что вы не ушли окончательно из министерства.
– То есть… Как же это, я… Вы хотите сказать, моя должность…
– Но поймите, дорогой дядя, раз не будет больше фирмы, не нужен и управляющий!
От унижения и гнева господин Пупарден побелел.
– Я думал… Я считал, что уж мне-то вы подыщете место, учитывая…
– Увы, Дядюшка, моим компаньонам вы не родственник, и у них нет никаких причин…
– Я имел в виду вовсе не это, – перебил его господин Пупарден. – Я полагал, что, учитывая мои заслуги…
Адриен не верил своим ушам. На какое-то время он лишился дара речи и наконец выдавил из себя:
– Конечно, конечно, но я… то есть мои компаньоны имеют возможность оставить лишь технический персонал рекламной фирмы, понимаете? Исключительно специалистов.
– Ну что же, – поджав губы, заключил господин Пупарден, – я рад, что смог оказаться вам полезным эти полгода!
С этими словами он удалился. Адриен не знал, смеяться ему или негодовать, и выбрал среднее: он саркастически рассмеялся.
Господин Пупарден шагал по Елисейским полям и делился горькой вестью со своими приятелями: актеришками, статистами и несостоявшимися режиссерами.
– Бедняга Пуп! – восклицали те. – А… кто будет вместо вас?
Только один спросил у него:
– В какую же фирму вы собираетесь пойти теперь?
– Еще не знаю, – захваченный врасплох, ответил господин Пупарден и машинально добавил: – Во всяком случае, они еще услышат обо мне!
Двадцатому по счету, который стал с тревогой допытываться: «А кто же вас заменит?» – готовясь запомнить имя нового фаворита, озлобленный господин Пупарден гордо бросил: «Пупардена никем не заменишь!» – и вскочил в автобус, растолкав людей и даже не подумав перед ними извиниться. Он так шумно сопел, что попутчики удивленно поглядывали на него. Время от времени он качал головой, пожимал плечами, бормотал: «Мерзавцы!» – и не заметил, как проехал свою остановку.
– Что ж теперь? – спросила госпожа Пупарден после того, как он в третий раз пересказал ей утреннюю сцену в бюро. – Что ты будешь теперь делать?
– Я… пойду служить к его конкурентам, – выпалил он, – и покажу, на что я способен!
– Альбер, ты не сделаешь этого!
– Буду я еще с ним церемониться!
– Адриен – мой племянник! – отчеканила она с вызовом.
– Ах да, верно. – Будто нехотя, а на самом деле с облегчением отступил он. – Есть вещи, недопустимые между родственниками.
Обняв его, госпожа Пупарден заплакала, и он слегка устыдился своего позерства.
– Но тогда что же делать? – спросил он, тяжело опускаясь на стул.
– Может, вернешься… в министерство? – робко подсказала госпожа Пупарден.
Он был признателен ей за то, что она избавила его от необходимости сказать это самому.
– Но люди! Что мы скажем людям?
Целых полгода им можно было не оглядываться на людей, и вот теперь снова… Деньги уходят – люди возвращаются.
– Скажем, что все это для тебя недостаточно серьезно, – предложила госпожа Пупарден, словно напоминая ему его собственные слова.
– Нет, лучше – что я поставил дело на рельсы и теперь могу со спокойной совестью…
– Да, такая жизнь чересчур утомительна для человека твоего возраста – это я и хотела сказать, – подхватила госпожа Пупарден, – это непосильная нагрузка на сердце.
– Опять сердце… – невесело улыбаясь, произнес ее супруг. – Но в таком случае что мы скажем, когда я вернусь в министерство?
– Просто-напросто – что ты еще не в том возрасте, чтобы сидеть без дела.
– Или, может, – не без стыда предложил он, – что начальник в порядке личного одолжения попросил меня вернуться, чтобы помочь ему навести порядок в конторе. Да, это, пожалуй, вполне приемлемо Ну а что касается Адриена…
Он снова готов был вскипеть.
– Что касается Адриена, – мягким, но не допускающим возражений тоном заявила Эмма Пупарден, – то его мы на днях пригласим на обед, чтобы показать… И смотри, как все удачно сложилось, – перебила она сама себя с наигранной бодростью, – я как раз очень недовольна нашей служанкой и собиралась ее рассчитать!
Смысл ее слов дошел до господина Пупардена не сразу, но потом он понурил голову: пока в нем бушевало уязвленное самолюбие, он совсем забыл, что потерял шесть тысяч франков…
Господин Пупарден дал знать в контору, что выйдет на службу в понедельник. В это утро он пришел с опозданием, так как машинально надел свой шикарный костюм и ему пришлось переодеваться. В автобусе старые его привычки вступили в борьбу с новыми: он впрыгнул на ходу, но ноги сами понесли его к привычному месту; он достал платок, но тут же стал высматривать в окне кинотеатры. Подходя к министерству, он все еще был полон снисходительности к своим убогим сослуживцам.
– Добрый день, мсье Эмиль!
Рассыльный поднял глаза от газеты:
– А, это вы, мсье Пупарден…
И вновь погрузился в чтение. Господина Пупардена это озадачило: «Можно подумать, мы виделись с ним только вчера!»
Такой же прием он встретил у господина Вотрье, своего коллеги, и у мадемуазель Терезы, секретарши. «Они настолько закоснели в рутине, что даже время для них остановилось…» «Как поживаете?» – спросили его, и он необдуманно ответил: «Прекрасно!» – забыв про сердце и про отпуск по болезни.
Начальник, пожимая ему руку, бросил на него странный взгляд. Господин Пупарден долго устраивался, копался в ящиках стола; его коллега хмурился, а мадемуазель Тереза молча испепеляла его взглядом, как будто он раскашлялся во время концерта.
Господин Пупарден нашел контору чересчур мрачной.
– Раньше я как-то не замечал, что здесь так уныло, доверительно сообщил он господину Вотрье. – Надо будет принести хоть парочку фотографий…
– Может, афиш? – предложил тот лукаво.
– А что, неплохая идея, – радостно оживился господин Пупарден.
Спустя некоторое время он вдруг надумал продиктовать секретарше письмо. Мадемуазель Тереза возмущенно фыркнула. Затем ему пришло в голову, что жена ждет его к обеду, как прежде, не раньше часу дня, – не мешало бы напомнить ей, что из министерства он уйдет в двенадцать.
– Позвоню-ка я домой, – как ни в чем не бывало заявил он.
От такой наглости у остальных полезли глаза на лоб. Без четверти двенадцать, когда они начали собираться, господин Пупарден отпустил шутливое замечание по поводу их торопливости. С перерыва он пришел позже положенного. Незадолго до конца рабочего дня его вызвал к себе начальник.
– Мсье Пупарден, – начал он, – я долго терпел ваши выходки, однако считаю своим долгом предупредить вас, что всему есть предел. На службу вы являетесь с опозданием и даже не считаете нужным извиниться, строите из себя бог весть что, болтаете по служебному телефону, диктуете письма, собираетесь развесить в присутственном месте фотографии актеров и киноафиши. Одним словом, распоряжаетесь, словно вы тут царь и бог. Уж не хотите ли вы создать государство в государстве? Если вы не можете отказаться от подобного образа действий, возвращайтесь на Елисейские поля!
Каким тоном произнес он последние слова! Откуда он мог узнать? От людей, понятное дело…
Господин Пупарден, который до сих по смиренно внимал отповеди начальника, держа руку на груди (у больного сердца) и пытаясь время от времени вставить: «Но…» или: «Позвольте…», внезапно распалился: «Неужто я позволю командовать над собой этому ископаемому, которому цена каких-нибудь полторы тысячи франков в месяц, – я, глава „Синопкино“, душа киностудий, старина Пуп, я, стоящий шесть, а то и все семь тысяч?» Он разразился гневной тирадой, наливаясь краской и брызгая слюной начальнику в лицо; от волнения он присюсюкивал сильнее обычного – ну и пусть! Он знал, что его сослуживцы, все трое, припали ухом к дверям, знал, что сам себя выдает, рассказывая о Елисейских полях, о своих секретаршах, афишах, студиях, – пусть! Он уже не в силах был остановиться. Обвиняя, клеймя позором, он перешел на крик. Он свалил в кучу все: деспотичных родителей, нудных священников, самодовольных корсиканских унтеров, угодливых чиновников, алчное государство, зеленые папки, время, растраченное на подхалимаж, на притворство, на ничтожные интриги… Он вывернул себя наизнанку, вывалил наружу всю мерзостную ношу, которую годами таскал в себе, привыкший помалкивать, как человек покладистый. Это походило на грандиозный скандал – с битьем посуды и окон; или будто ветер, переходящий в ураган, срывает одежду и парики, бьет в лицо, разметает бумажки из папок – какая благодать! Облегчив душу, господин Пупарден был счастлив и готов пойти на мировую. Еще немного – и он сказал бы: «Чего уж там, все утрясется, главное – понять друг друга! Я такой: могу погорячиться, вспылить, но, в сущности, я добрый малый. Да и вы тоже! Давайте же вашу руку, шеф, и забудем обо всём!»
Но начальник, переждав бурю, сказал:
– Мсье Пупарден, я полагаю, что с лихвой исполнил свой долг, дав вам возможность выговориться до конца. Мне остается добавить только одно: с завтрашнего дня вы уволены.
– Но…
– Я мог закрыть глаза на ваш фиктивный отпуск и на вашу мнимую болезнь, но на сей раз чаша моего терпения переполнилась: вы вернулись единственно для того, чтобы поливать грязью людей, которые в отличие от вас не свернули с прямого пути, – этого я не по-тер-плю! Можете быть свободны.
– Я…
Бормоча что-то, господин Пупарден вышел. Ошеломленный, потерянный, он добрался до остановки, сел в автобус. Придя в себя, он осознал всю меру обрушившегося на него несчастья. Главное – ни о чем не думать, иначе, того и гляди, расплачешься на глазах у людей. Люди, опять эти люди! Неужто всегда будет так? Терзаться стыдом из-за двух десятков болванов, которые сидят здесь бок о бок, как и каждый день, и никогда не переменят ни мест, ни привычек, ни жизни! Которые мнят себя совершенством и твердо убеждены в собственной непогрешимости. Люди… Завистливые, скупые, эгоистичные, ограниченные, злоязычные – они преследуют его с детства! Или, может, тогда это были их родители, но зло передается из поколения в поколение; выходит, из этого круга никогда не вырваться? Из этого круга… Господин Пупарден начал задыхаться, взор его затуманился. «Я должен выйти, – пронеслось у него в мозгу. – Я должен выйти отсюда, иначе я закричу, обругаю их, наброшусь на них с кулаками!»
Он вышел из автобуса и, спотыкаясь, побрел к себе. Слишком много волнений, слишком много крутых поворотов для одного дня, чтобы он смог это вынести. Ему стало тяжело дышать, в сердце будто вонзился острый шип. «Надо добраться домой… домой… домой…» Повторяя и повторяя это слово, он вдруг обнаружил, что оно потеряло для него смысл. Поглядев на себя как бы со стороны, он изумился: а сам-то он кто такой? В голове загудело, забухало – он сжал ее в ставших чужими руках. «Домой… домой…» Ноги сами несли его к дому. Он бежал, чувствуя себя все хуже и хуже. Он никак не мог глубоко вдохнуть. Можете вы это понять? Он чувствовал, что ему никогда больше не удастся глубоко вдохнуть. «Не может быть… Не может быть…» Он попытался крикнуть, но не сумел, как это бывает в дурном сне. «Домой…» Он бежал, зажмурив глаза, окруженный бухающими колоколами, пронзаемый тысячью игл; с чугунной головой, на ватных ногах, он все бежал, бежал, бежал…
Жена и дочь, вышедшие ему навстречу на угол, как в былые времена, не сразу поняли, что тучный человек с белым как мел лицом, который мчался к ним, но вдруг осел и по инерции перекувырнулся, как подстреленный на бегу заяц, – это и есть он, господин Пупарден.
– Альбер!
– Папа!
Они склонились над ним, не в силах вымолвить ни слова. Улица была безлюдна. Жена взяла его за ноги, дочь – под мышки: он тяжел, господин Пупарден, – вернее, был тяжел… «Консьерж вернется через пять минут», – было написано на листке бумаги. Женщины не стали его ждать и сами потащили свою ношу на шестой этаж.
Начальника конторы мучила совесть: «Так, значит, сердце у него и вправду было больное?» Он и словом не обмолвился об увольнении, а, напротив, выхлопотал вдове Пупарден повышенную пенсию.
Адриен, глубоко опечаленный, тоже назначил было от своей фирмы приличную пенсию тете, но она холодно отказалась. Он так никогда и не узнал, что для жены и дочери Пупардена его имя навсегда стало символом низости.
Смутьян
переводчик В. Каспаров
Случилось это в городе Б. в 1935 году: ездовой стоявшего здесь артиллерийского полка, Ахма-Бдеу, сенегалец (регистрационный номер 23702) был посажен на гауптвахту, после того как на его карабине обнаружили ржавчину.
Унтер-офицер Стефанетти приказал посадить Ахма-Бдеу в камеру раздетым. Дело было в июне: дни стояли жаркие, да и по ночам было тепло. И потом, черт побери, этим черномазым не привыкать ходить нагишом!
Вовсе он не злодей, унтер-офицер Стефанетти: собаку, к примеру, и пальцем никогда не тронет, разве что бездомную какую, и грубого слова от него никто, кроме подчиненных, не слышал. Малый, в общем-то, неплохой, одно только: любил, чтобы его уважали, и не любил, чтобы поучали; такой вот он и был, этот корсиканец из Бастии, унтер-офицер, аджюдан-шеф [4]4
Унтер-офицерский чин во французской армии.
[Закрыть], почти лейтенант.
В ведении унтер-офицера Стефанетти находились: невзрачная комнатка с тремя окнами (два стекла выбиты, некоторые замазаны синей краской, кое-где на стеклах нацарапаны ругательства); печка, труба от которой шла наискось через всю комнату; решетчатая перегородка с окошечком; два шатких, но прикрепленных к полу стола; пара-другая щербатых чернильниц, пресс-папье, замызганные ручки, карандаши, промокашки, печати, которые не «печатают», ржавые скрепки и, как он сам говорил, «вся эта макулатура» – тетради, ведомости для заполнения, а кроме того, четыре стула, портреты нескольких президентов Республики, план Парижа со следами грязных пальцев, разные там объявления и положения, давно устаревшие и выцветшие, часы, которые надо бы, черт побери, как-нибудь заставить ходить, чего они отродясь не делали, и на всем этом – слой пыли в полсантиметра, по утрам летавшей по комнате, прежде чем осесть наконец на пол, Усеянный замусоленными окурками.
Унтер-офицер Стефанетти начальствовал также над двумя удостоившимися его благоволения благодаря красивому почерку и дрожавшими перед ним пройдохами, которые, впрочем, отыгрывались, наводя страх на других. Как их звали, не важно. Как фамилия унтер-офицера, тоже было бы совершенно не важно, не прикажи он раз, в одну из июньских суббот, засадить сенегальца на губу голым. Фамилия его, значит, Стефанетти, унтер-офицер Стефанетти.
Вот уже два года, как под его началом находились арабы. А надо сказать, психологию цветных он изучил до тонкости: желтых, негритосов, один черт. Притворщики, строптивцы, воры, негодяи, кобели с плоской, должно быть от частого битья, задницей; им бы только жрать рис да курить свое зелье. Все, как на подбор, дикари – сенегальцы, мальгаши, арабы, вьетнамцы, – но арабы хоть иногда голос подают, прощения просят, говорят, что больше не будут, называют его «господин лейтенант», а эти вонючие негры, чтоб им сдохнуть, рта не раскроют и смотрят эдак свысока.
Взять хотя бы этого Ахма-Бдеу: думаете, он соизволил объяснить, почему у него на карабине ржавчина? Вода, мол, попала, или смазки не хватило, или еще там какая причина. На что можно было бы сказать: «Ты что, надо мной издеваться вздумал?» Так ведь нет, ни слова из себя не выдавил! Стоит, как верблюд, глазищами хлопает; вы себе распаляетесь, брызгаете слюной, а он лишь слегка отстранится от вас и знай себе молчит.
На губу для того и сажают, чтобы человек особо из себя не строил. И если вы видите, что кому-то начхать на это наказание, тут самое время изобрести что-нибудь такое… а то ваш авторитет пострадает. В общем, черт побери, не станете же вы терпеть, если этакая образина молча уставится на вас, на унтер-офицера, почти лейтенанта, будто вы ему в подметки не годитесь? И это негритос!
Потому Стефанетти и пришло в голову раздеть парня догола. Каково придумано? Скажете, сенегальцы больно стыдливы? Чего там! Арабы вон какие бесстыжие… А негры чем лучше? Ладно, хватит об этом. Уж я-то знаю, что говорю.
Было два часа. Стефанетти вышел из казармы и направился домой узнать, все ли жена приготовила, ведь на следующий день их малышка пойдет к первому причастию.
В пять часов к нему домой примчался один из писарей: Ахма-Бдеу, сенегалец, убежал с гауптвахты. Да, голый! Через казарменный двор он проскочил к оружейному складу и украл карабин вместе со штыком. Заряженный? Да, скорее всего. Потом побежал в казарму, но в коридоре, у двери «С», его окружили, он забился в угол, грозит карабином и ругается…
«Он бежал в казарму, хотел меня убить, – сразу подумал унтер-офицер. – А я оттуда ушел, потому что дочке завтра причащаться. Это чудо!»
Застегивая китель, затягивая портупею, он не мог отогнать мысль, что вляпался в хорошенькую историю, что, может, перестарался. Ну и дела! Вся казарма собралась вокруг этого психа, лишь один он, Стефанетти, самовольно ушел домой. Представляете? Мысли унтер-офицера никогда не выходили за пределы маленького круга, центром которого был он сам.
Он спешил к казарме, впрочем, не очень сильно, чтобы не возбудить подозрений у солдат, которые то и дело попадались ему на улице в этот субботний день. Рысцой за ним следовал писарь, довольный тем, что его миссия окончена и пусть теперь начальство само расхлебывает. Время от времени унтер-офицер оборачивался к нему и говорил одно и то же:
– Черт бы побрал эту заразу вонючую!
Подойдя к казарме, унтер-офицер с облегчением вздохнул, увидев, что во дворе никого нет. «Если не знать, то и не догадаешься», – подумал он.
Потом он поднялся на склад и убедился в том, что карабин, слава богу, был не заряжен. Затем он спустился по той же лестнице, по которой раньше шел этот псих, – судя по шуму, именно там, внизу, все и собрались.
На лестничной площадке второго этажа он остолбенел: на ступеньках и вдоль коридора, ведущего к двери, стояли солдаты в белых рубахах, уставившись на огромного голого негра, кожа которого блестела в полумраке; негра пробирала дрожь, он тяжело дышал и обеими руками сжимал карабин с насаженным штыком. Время от времени он вскидывал карабин, и все испуганно пятились назад.
– Это еще что за представление? – грозно спросил унтер-офицер.
Все взоры обратились к нему, послышалось: «Стефанетти…»
Польщенный и в глубине души надеясь, что сенегалец сам отшвырнет оружие и бросится на колени (араб так бы и поступил!), унтер-офицер стал молча спускаться по лестнице, уже готовый выказать снисходительность, простить.
– Пошла вон! Ты сволочь, я на тебя плевать! – заорал вдруг Ахма-Бдеу.
Раздались смешки. Унтер-офицер побледнел, обвел взглядом солдат, отметил про себя самых веселых. Смех прекратился. Унтер-офицер сделал еще пару шагов.
– Ты идти, я убивать, – медленно проговорил Ахма-Бдеу, сжимая карабин.
Их взгляды на мгновение скрестились, и унтер-офицер отступил на несколько ступенек вверх. Солдаты загудели.
«Тут к нему не подберешься, – пронеслось в мозгу унтер-офицера. – Нужно обойти со стороны коридора». Так он и сделал.
И там он столкнулся с дежурным офицером в чине младшего лейтенанта.
– А, вот и вы, Стефанетти! Надеюсь, вы наведете тут порядок! И чтобы никакого кровопролития. После доложите.
Ему явно была неохота осложнять себе жизнь. Поставьте себя на его место: дипломированный инженер, через два месяца демобилизуется и поедет к невесте и, даст бог, никогда больше не услышит о пушках, лошадях, солдатской кухне, не будет говорить всех этих «так точно», «будет сделано, господин майор». Так что эта дурацкая история с сенегальцем и унтер-офицером с Корсики, вся эта вендетта ему ни к чему. Он офицер, призванный из резерва, а тем двоим еще служить и служить, пусть они сами свои дела улаживают. «После доложите», – и все тут.
– Будет сделано, господин лейтенант.
Стефанетти это вроде бы устраивало. У него сложился свой план, как поставить на место эту макаку: такой фокус частенько ему удавался, когда он имел дело с арабами.
Сначала он пытался как-то договориться с Ахма-Бдеу, но безуспешно, в ответ только: «Я на тебя плевать» или, того хуже, молчит. Стефанетти все втолковывал ему, что у него нет выхода, – не стоять же ему всю жизнь тут, в коридоре? Даже если все уйдут, куда он денется, голый? Так что пусть тут же идет в расположение своего взвода, понятно? Сдаст оружие! Ну хотя бы своему приятелю трубачу. Трубач ведь славный малый! Ну же!
Сенегалец отвернулся; недоверчивый, как лама, он слушал, поглядывая искоса на унтер-офицера и вздернув губу. Все-таки его слегка проняло. Он нерешительно переминался с ноги на ногу.
– Ну и силен же наш Стефанетти, – вполголоса произнес кто-то из солдат.
Приободрившись, довольный собой, унтер-офицер спустился еще на одну ступеньку, продолжая в том же духе. Ахма-Бдеу нужно спешить: с минуты на минуту появится офицер. Может, сам полковник. Вот будет дело! Побег с гауптвахты, оскорбление унтер-офицера, почти лейтенанта, хищение оружия со склада – это пахнет трибуналом, а там приговор и виселица. Смерть, понятно? Так вот, от всего этого Стефанетти его, так и быть, избавит, он один, может, и готов его спасти! Именно Стефанетти он будет обязан своим спасением, но при условии, что… Ах, не подумал! Этого как раз и не надо было говорить… Что он будет обязан своим спасением Стефанетти.
– Грязный свинья! Ты подыхать! – заорал Ахма-Бдеу.
И угрожающе поднял карабин; раздосадованный унтер-офицер отступил на несколько шагов. Ну ничего, у него есть и другие приемы, обломает он в конце концов этого негритоса!
Он отдал шепотом какие-то распоряжения и стал ждать; прошло время. Ахма-Бдеу встревожился. Дверь на этаж открыли, и голый сенегалец оказался на самом сквозняке. Он задрожал от холода, потом забавно чихнул: лицо его посерело.
И тогда в двух шагах от сенегальца на пол упал сверток с одеждой: феска, словно окровавленное сердце, торчала из узла с обмундированием цвета хаки, связанного ремнем. Непроизвольно негр подался вперед, выпустил из рук оружие и поднял сверток. И в тот же миг четыре руки потянулись за карабином, но схватить не успели.
– Сволочь!
Он отбросил одежду и снова сжал в руках ружье. Он тяжело дышал, и его пробирала дрожь.
– Сволочь! Все сволочь!
Одежду забрали. «Не выгорело!» – подумал унтер-офицер, и взгляд его остановился на черных ручищах, сжимавших приклад с такой силой, что пальцы стали серо-розовыми. Знаете, был случай, когда мертвому арабу пришлось перебить пальцы, чтобы вытащить ружье. Стефанетти пришло на ум, что и с этим Ахма-Бдеу… Хотя нет! Негры ведь большие дети. Просто надо попробовать другой способ.
Унтер-офицер поманил к себе другого сенегальца, приятеля Ахма-Бдеу, который стоял тут же и молча смотрел перед собой немигающим взором. Они вышли во двор, и Стефанетти принялся вкручивать ему мозги:
– Ты объяснить свой приятель, чтобы он вернуться к себе. Зачем стоять голый, – и тому подобное.