Текст книги "Елисейские поля"
Автор книги: Жильбер Сесброн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Не у дел
переводчик В. Каспаров
Застегивая жилет, он нахмурился. «Еще располнел…» Нет уж, он не угодит в эту западню, не станет толстеть! Ему ведь всегда было все равно, чем его кормят. «Вы едите как пес, – говаривала Мария-Луиза, – не смотрите даже, что у вас в тарелке…» Часто, обедая с ней вдвоем, он вставал из-за стола, не доев: «У меня много работы». Он подавлял в себе желание есть, как и желание спать, – нельзя терять ни минуты! «Мир принадлежит тем, кто рано встает».
Теперь времени у него много, оно стало единственным его достоянием; времени много, а дел никаких не осталось. Каждый день похож на предыдущий. Или взять жалкие его мечты: позавтракать на природе и то представляется теперь целым предприятием. Он был бы не прочь иногда повозиться в саду, но говорят, что это ниже его достоинства. А часами просиживать в плетеном кресле, глядя, как расцвечивается красками горизонт, – разве это совместимо с его «достоинством»? Или раскладывать пасьянсы? Или играть в шахматы с партнерами, которые нарочно проигрывают, дабы доставить ему удовольствие? Как будто он этого не замечал! Они, конечно, думают, что он все такой же вспыльчивый, непримиримый. А может, так и есть: чтобы обрести смирение, одного унижения куда как мало, наоборот! Может, бездеятельность только усугубила эти недостатки и в глазах окружающих он отвратителен? Ну что ж, пусть так и скажут! Но нет, из них никогда ничего не вытянешь. Они приноровились к этой жалкой жизни в изгнании, и расслабляющий климат здешних мест пришелся им по вкусу: не жизнь, а сладостная дремота. Гроза, гости, день рождения – подобных «событий» хватало им на целый день. А то и на два! Ведь и на следующий день можно было об этом еще поговорить. И они еще удивлялись, когда он вставал посреди этой болтовни и уходил, хлопнув дверью! «Знаю, знаю, они верные друзья, – говорил он себе. – И доказали это на деле. Но верность – добродетель лишь для собаки!» Он был несправедлив к ним именно потому, что твердо знал: от него они бы приняли все. Его прежние соратники были иной породы. Он улыбнулся, вспоминая о них; он уже забыл, какие прежде устраивал сцены, как давал волю гневу, отчасти притворному, когда кто-нибудь ему перечил. Почти все они уже умерли! «Для такого человека, как я, потерять старых соратников хуже, чем для других», – говорил он себе. Но для такого человека, как он, все было хуже, чем для других, – так он теперь думал.
Он застегнул наконец свой жилет. Этот жилет теперь у него единственный или почти единственный. И он невесело рассмеялся, подумав о всей той одежде, что ему довелось носить за свою жизнь. А теперь изо дня в день – один жилет, такой, как у всех. И эта выцветшая шляпа с широкими полями, что защищает его от солнца… В такой шляпе только на рыбалку ходить. Что ж, он сам выбрал такую, поскольку все изменилось…
Ну вот, он готов. Готов к чему? К своей ежедневной прогулке: тучнеющее тело причиняет ему страдание, и его надо прогуливать, как собаку (потому-то он и не захотел завести собаку здесь, в своем уединении: они были бы слишком похожи…). Поначалу он менял места своих прогулок; но теперь, если не хотел, чтобы на него глазели, или старался избежать нежелательных встреч, то должен был ходить всегда по одним и тем же дорожкам. Впрочем, это не имело значения: он все равно не глядел вокруг. Нельзя в одно и то же время смотреть по сторонам и думать, смотреть и вспоминать – здесь не было ничего, что бы его так занимало, как собственные мысли и воспоминания. Правду сказать; мысли были бесполезными, а воспоминания оскорбительными, но куда от них денешься? В конце концов ему стало доставлять удовольствие вновь и вновь возвращаться мыслями к тому, что он называл – наедине с собой, никогда не произнося этого слова вслух, – «крушением». Удовольствие сродни тому, что получаешь, расчесывая рану и зная наперед, что от этого боль только усилится.
Вот он и добрался до скал: ноги сами привели его сюда. Уселся в выемку, которая, казалось, была выдолблена как раз по нему. «Вот какой трон был мне уготован», – размышлял он в минуты хорошего настроения. Морской ветер без всякого почтения к его персоне теребил просторный плащ и шляпу, поля которой хлопали словно паруса. Ему захотелось вдохнуть полной грудью, но мешал жилет, и он расстегнул пуговицы. На мгновенье он испытал счастье, время остановилось, прошлое исчезло, даже привычная боль – он машинально потирал печень – дала ему передышку. Там, внизу, море во всем своем великолепии билось о скалы, и этот вид напомнил ему места, где он родился и вырос. «Я остался таким же, каким был в детстве, – подумал он, – таким же недоверчивым, замкнутым. Я уже тогда не любил себя. Нет, люди не меняются. И что же в таком случае эта жизнь?» Мысли о детстве были, однако, приятны, пока он не вспомнил о другом ребенке – о сыне, и сердце у него сжалось. Сорвавшееся с губ имя сына унес ветер. Снова дала о себе знать боль в боку. «Море, – прошептал он, – такое могучее, всегда в движении – такое бесполезное!» Ему казалось, что жизнь его была подобна океану, который бурлил с таким неистовством и вздымал волны лишь затем, чтобы с новой силой обрушить их вниз и в бешенстве разбить все о те же неподвижные камни. «Пена красивая, но это всего лишь пена».
Солнце стало кроваво-красным и уже не резало глаза. Со дна пропасти, где волны в тщетной ярости одна за другой накатывались на скалы, повеяло свежестью, и тучный человек на утесе почувствовал озноб.
Словно пробудившись ото сна, он вынул из жилетного кармана часы, взглянул на них и подумал: интересно, что ему подадут сегодня на ужин, – и тут же рассердился на себя за столь пошлую мысль.
Он попытался снова застегнуть жилет, но тело так раздалось, что на этот раз он не смог этого сделать.
– Ну и пусть! – произнес вслух император Наполеон и, покинув скалы острова Святой Елены, тяжело зашагал по дороге к низенькому дому.
Ночной Париж
переводчик Н. Мавлевич
Водителя экскурсионного автобуса звали Гвидо – он был итальянец. «Гвидо значит „гид“? – смеясь, спросила его Сильви в начале их знакомства. – Вы что же, у меня хлеб отбиваете?..» Студентка Сильви по вечерам подрабатывала гидом, вела экскурсию для японцев «Ночной Париж»: освещенные памятники, Монпарнас, Монмартр, площадь Пигаль и прочее в том же духе. Гвидо как две капли воды походил на прекрасного принца, которым Сильви бредила, когда ей было лет пятнадцать, и которому посвятила тогда многие страницы своего дневника. Он же ни о чем не догадывался, как не знал и того, что каждый раз, когда Сильви опускалась на мягкое сиденье рядом с ним, спиной к японцам и к целому миру, автобус превращался в двухместную карету, которая должна была рано или поздно умчать их прочь, подальше от этого лживого города, от безликой толпы, от бесстыдных огней. Рано или поздно, но пока – увы… Пока она, напротив, то и дело останавливалась, да еще и сама отлично вписывалась во всю эту аляповатую бутафорию, сиявшую так ослепительно, что японцы могли фотографировать без вспышки. Когда Сильви была маленькой, мать частенько говорила ей: «Не доверяй тем, кто ночью не такой, как днем». А ведь про Монпарнас, Монмартр, площадь Пигаль точнее не скажешь. И как раз там автобус останавливался, Сильви приходилось вставать, поворачиваться к японцам и декламировать им составленную на допотопном английском текстовку, в которой все было свалено в одну кучу: мальчуганы Пульбо [12]12
Пульбо Франсиск (1879–1946) – французский художник, любивший изображать монмартрских мальчишек.
[Закрыть], бедные художники (чьи картины сегодня стоят миллиарды… – «А сколько это будет в иенах?») и девицы с площади Пигаль. Затем полагалось вести всю раскосую братию в какой-нибудь кабак или в прокуренное кабаре смотреть на голых женщин, довольно уродливых, но демонстрирующих груди куда более внушительные, чем бюсты японских супруг.
После этого все шли назад в автобус, и до следующей остановки он снова превращался в карету. Иногда Гвидо, поджидая экскурсантов, засыпал, уронив голову на большой руль (ведь он тоже учился днем), и Сильви долго с улыбкой разглядывала его, прежде чем разбудить. Ну, а желтолицые человечки, вновь засев в своей крепости, тем временем ставили крестики в своих проспектах, подчас путая один объект с другим. Или записывали что-то в черных клеенчатых книжечках значками, похожими на каких-то насекомых. Гвидо просыпался, улыбался Сильви – о, эта его белозубая улыбка! – и извинялся по-итальянски. Почему по-итальянски? Во-первых, когда он выныривал из сонного забытья, первыми в его сознании всплывали слова родного языка, а во-вторых, он не хотел, чтобы их поняли посторонние, эти учтивые крошки япошки. И все-таки он не желал замечать, что Сильви влюблена в него, а он – в нее. Пока не настал вечер седьмого июня.
Седьмого июня утром дверь комнаты Гвидо распахнулась, и – скорей, скорей – квартирная хозяйка бесцеремонно растолкала жильца, спавшего с улыбкой на устах – видно, ему снилось что-то приятное.
– Скорей, скорей, вас к телефону! – Хозяйка совала Гвидо переносной аппарат. Он машинально взял трубку:
– Pronto! [13]13
Слушаю! (итал.)
[Закрыть]
Еще не очнувшись ото сна, Гвидо мог говорить и понимать только по-итальянски.
– Silvia?
Да, это была она, и она очень торопилась:
– Я хотела тебя предупредить, чтобы сегодня вечером, в виде исключения…
Она уже договорила, раздались гудки, а Гвидо все прижимал к уху трубку, словно продолжая слышать ее голос, на лице его был написан восторг. Silvia… Наконец ему пришло в голову, что если он опять заснет, то, может быть, увидит ее во сне.
Никогда раньше Гвидо не приходилось разговаривать с Сильви так, как в этот раз: слышать далекий голос, не видя лица, не потому ли он вдруг понял, что она бесконечно дорога ему, и тут же испугался, что может ее потерять. Весь день томился он тревогой и нежностью. То и дело смотрел на часы – время не двигалось. На углу бульвара Сен-Мишель и улицы Дез Эколь он неожиданно подумал (по-итальянски): «Я люблю ее» – и застыл, словно пригвожденный к месту, не замечая, что его со всех сторон толкают спешащие прохожие, – наверно, они никого не любят, а может, успели разлюбить или вовсе забыть, что такое любовь.
Наконец наступил час японской церемонии, к этому времени Гвидо уже добрых пятнадцать минут сидел на шоферском месте, неотрывно глядя в ту сторону, откуда появлялась Сильви. Вернее, откуда она никак не появлялась – сегодня гид куда-то запропастился! Туристы заволновались что выражалось у японцев в чуть заметном нахмуривании одной брови.
– В чем там дело? – крикнул издалека управляющий туристическим агентством. – Не задерживайтесь, уже пора!
Со страху, как бы Сильви не досталось, если ее отсутствие будет замечено, Гвидо рванул с места. Однако, едва доехав до менее освещенной улочки, остановился: у него так отчаянно колотилось сердце, что он не мог ни вести автобус, ни думать, ни дышать. Но вот оно чуть поутихло, и первой мыслью Гвидо было: «Так я и знал. Господи, что же случилось? Я должен разыскать ее». Он опустил стекло, и в кабину ворвался ликующий ветер, который в тот вечер, седьмого июня, донес до самого сердца города весть о свадьбе весны и лета. Гвидо этот ветер навевал мечты о любви, о том, как он пригласит Сильви в воскресенье погулять, и о том, что он ей скажет… «Найти ее во что бы то ни стало!» – и он направил автобус по улицам, не предусмотренным маршрутом, начисто забыв о тех, кого вез.
Гвидо гнал без остановки и наконец, порядком удалившись от всех монмартров и монпарнасов, затормозил у стен женского монастыря, в котором располагалось также общежитие студенток, где жила Сильви.
– Just a minute [14]14
Минуточку! (англ.)
[Закрыть]. – Бросил он, выходя из автобуса, терпеливо молчавшим японцам, вспомнив в последний момент об их существовании. – Just a minute.
Но они, соблюдая тишину и порядок, уже выходили вслед за ним.
Сестра-привратница философски отнеслась к вторжению вереницы улыбающихся посетителей – за тридцать лет службы она всякого успела навидаться. Да и вообще: кого и чем удивишь в июньскую ночь! Было еще не очень поздно, монахини гуляли под буйно цветущими деревьями, в саду заливались птицы, не желавшие, подобно капризным детишкам, ложиться спать, пока не споют еще один, самый последний раз.
Японцы принялись фотографировать – если бы не серые монастырские стены, они решили бы, что очутились в раю, к тому же им были в диковинку высокие чепцы монахинь.
– Сильви? – удивилась настоятельница. – Она ушла на работу как обычно. Нет-нет, больше я ничего не знаю. И уведите поскорее этих господ!
Гвидо собрал свое стадо и, не пускаясь в объяснения, с мрачным видом зашагал прочь. У привратницы он узнал адрес ближайшей больницы – весьма трогательный, но совершенно бессмысленный порыв: если с Сильви и правда произошел несчастный случай, то почему непременно в этом квартале?
Типичная многокорпусная больница с лабиринтом чахоточных аллеек напоминала крошечный японский городок. Служители в серых халатах, которым полагалось охранять вход, играли в карты и обсуждали, скоро ли им прибавят жалованья: «Нам должны были уже с нового года платить по сто третьей категории. Впрочем, давно пора пересмотреть всю сетку тарифов!» А больничные ворота стояли нараспашку, и, несмотря на новое «just a minute», смиренные японцы вошли следом за Гвидо, разбрелись по дорожкам и стали обозревать все вокруг, не забыв, разумеется, вооружиться объективами. Гвидо тем временем искал кого-нибудь в белом халате. Наконец одна санитарка, тронутая его тревогой и красотой, заглянула в список поступивших больных: «Сильви? Сильви, а как дальше?»
Но Гвидо понятия не имел, как ее фамилия. Санитарка повторила ему то же самое, что и привратница в монастыре, и он понял, что она права.
– Но что же мне делать?
– Обратитесь в главное управление полиции – туда поступают сведения обо всех несчастных случаях.
Кипя от негодования, Гвидо поблагодарил ее сквозь зубы: зачем было произносить вслух «несчастный случай», ведь это может накликать беду на Сильви, – таковы уж все итальянцы!
А санитарка смотрела из окна, как кудрявый сказочный принц уводит за собой, словно Гамельнский крысолов, стайку коротышек в шляпах. Она вздохнула, с завистью подумав об этой неизвестной Сильви.
Полицейское управление охранялось, как никакое другое здание в городе, однако это не помешало автобусу «Ночной Париж» проникнуть в его широкий двор. Оккупации этого учреждения Гвидо попытался воспрепятствовать, но, к сожалению, не знал, как будет по-английски «категорически воспрещается». И как только он скрылся в мрачном подъезде, японцы вышли и стали брататься с полицейскими, на которых молодое лето действовало умиротворяюще. У одного из них шурин как раз жил в Токио – подумать только, как тесен мир… Постойте, может, не в Токио, а в Киото? Те же самые буквы, долго ли перепутать… Другой полицейский, оказывается, посадил в своем садике в Гарен-Безоне японские вишни, и они, странное дело, зацвели второй раз в октябре. У вас тоже так?
Они уже принялись показывать друг другу фотокарточки детей и записывать иероглифами адреса, которые невозможно прочитать («мало ли, вдруг окажетесь в наших краях»), когда вернулся Гвидо. Приметы Сильви не подходили ни к одной жертве несчастного случая, но это не утешило, а только удручило его…
– In the car, please, hurry up! [15]15
В автобус, пожалуйста, побыстрее! (англ.)
[Закрыть]
Экскурсанты с сожалением расстались с новыми друзьями: все японцы обожают мундиры.
Гвидо пронесся по набережной Сены, оставив позади освещенный собор Парижской богоматери, на который туристы, занятые своими записями, даже не взглянули. В мгновение ока автобус доставил их к моргу. Это было последнее место, которое снедаемый тревогой Гвидо собирался посетить, впрочем, это посещение имело в его глазах скорее некий магический смысл, подобно заклинанию, и чем ближе он подъезжал к дому на набережной Рапе, тем дальше отступал связанный с ним страшный образ.
В Институте судебной медицины как раз в это время происходила смена персонала, и сопутствующая этой процедуре некоторая сумятица позволила японцам вслед за своим вожатым просочиться в помещение. Чересчур услужливый работник успел открыть несколько отделений гигантского холодильника, прежде чем осведомился: «Что, все эти господа тоже родственники?» А господа японцы не могли прийти в себя от изумления: кто бы мог подумать, что в программу обыкновенной экскурсии для туристов входит посещение такого таинственного места? Здесь они не фотографировали, но самый старый японец пометил в своем проспекте крестиком и вопросительным знаком пункт «Обнаженные женщины».
Ни одна из этих красоток не была похожа на Сильви: заклинание подействовало. Гвидо рассыпался в благодарностях сверх всякой меры, но по-итальянски. Наконец он увел своих подопечных, которые в свою очередь взахлеб благодарили его: экскурсия превзошла все их ожидания! Но он не слушал и с блестящими от слез глазами повез их дальше: на сей раз путь совпадал с обычным маршрутом.
Однако вместо того, чтобы остановиться на углу ужасной площади Пигаль, Гвидо повел автобус по пустынной в этот час улице Лепик, сужающейся и идущей круто вверх. Он продемонстрировал чудеса водительского искусства, лавируя в узких улочках, и в конце концов достиг бокового входа в церковь Сакре-Кёр. Гвидо знал, что это единственная церковь в Париже, которая открыта всю ночь, единственное место, где можно броситься к ногам всевышнего и, распростершись на каменных плитах, молиться, заливаясь слезами, как в детстве, когда он мечтал стать священником, а потом и папой.
– Come on, come with me, all of you! [16]16
Идемте, идемте все со мной! (англ.)
[Закрыть]
Теперь он уже не хотел, чтобы японцы спокойно сидели на своих местах; ему казалось, что будет лучше, если они все – буддисты, синтоисты, конфуцианцы или вовсе неверующие – предстанут с ним вместе перед единым богом, который один только знает, где Сильви, Сильви, Сильви, amore mio [17]17
любовь моя (итал.).
[Закрыть].
Все на колени!
Японцы души не чают в таинствах и ритуалах. Их привел в восторг этот огромный храм, о котором ничего не говорилось в проспектах, но который показался им куда привлекательнее, чем нелепая мельница – Мулен-Руж: мимо нее они только что проезжали. Подражая Гвидо, каждый японец поставил по зажженной свече перед загадочными изваяниями.
Выйдя на широкую площадку между конными скульптурами двух святых, охраняющих вход в собор, они увидели раскинувшийся у их ног Париж, полыхающий огнями, – город, открывший им свои подлинные ночные тайны (о которых они без конца будут рассказывать у себя дома); и вдруг, к недоумению туристов, водитель потревожил тишину бескрайнего небосвода радостным воплем, и его словно ветром сдуло – так стремительно бросился он к какой-то девушке, стоявшей поодаль и, казалось, олицетворявшей Париж.
– Любовь моя! – повторял Гвидо, целуя лицо, шею, руки вновь обретенной Сильви. – Если бы ты знала, как я испугался…
– Но, Гвидо… – под градом поцелуев ошеломленная Сильви пыталась что-то объяснить, хотя Гвидо ее и не слушал. – Я же предупреждала тебя… утром… чтобы ты заехал за мной… Дай же мне сказать! Заехал сюда, потому что мне надо было присутствовать на торжественной службе… Я же все объяснила тебе по телефону!
– Я люблю тебя, Сильви. И ты любишь меня, да, Сильви? Скажи, что любишь, Сильви!
Они повернулись к Парижу, к расцветающему лету, к огромному небу, принадлежавшему им одним, и вздохнули полной грудью.
А японцы стояли на белых ступенях и фотографировали.
Колдовство
переводчик Вал. Орлов
Когда хозяин дома вышел нам навстречу в сопровождении своей собаки, она привлекла наше внимание больше, чем он сам. В ней были грация и сила, горделивость и ум настоящего породистого животного (правда, породу вряд ли кто из нас сумел бы определить), и хотя она шла позади хозяина, казалось, будто она шествует впереди, да и походка у них была на удивление одинакова. Впрочем, слово «хозяин» я беру обратно, как совершенно не подходящее случаю, достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что меж ними существует какое-то парадоксальное равенство.
Никому из нас не приходило в голову спросить породу собаки или ее возраст, а тем паче – кличку. Да и хозяин дома в разговоре называл ее «она» и никак иначе. Всем своим видом она показывала, что не допустит никаких попыток к сближению, и только смотрела попеременно (однако совсем по-разному) то на этого молчаливого человека, то на нас, чувствовавших себя непрошеными гостями. Он показал нам каждый цветок в своем саду – ничего похожего на этот сад я доселе не видывал. «Я положил на него бог знает сколько времени, – объяснил он тем чересчур исполненным значительности тоном, какой присущ большинству одиноких людей. – Цветы мне нужны круглый год!» Хотя причину он не сообщил. Но, войдя в дом, мы и так все поняли, фотография молодой женщины размещалась не в центре, а – как бы поточнее выразиться? – в сердце комнаты и была украшена букетом живых цветов – единственным в доме. Мне представилось, как хозяин в течение всего года, даже зимой, не дает угаснуть этой искорке жизни, рядом с которой предметы обстановки, вещи, гравюры на стенах, казалось, тускнеют, уходят в тень, в безвестность. Вся эта мертвая материя служила лишь необходимой декорацией, и только портрет жил здесь, как жили цветы, мужчина и собака. Так я думал, глядя на портрет, а лишь только оторвал от него глаза, как встретился взглядом с хозяином дома, наблюдавшим за мной с понимающей улыбкой.
Один из нас достал из кармана небольшую сигару и собрался было ее раскурить.
– О нет! – с живостью воскликнул хозяин. – Только не здесь, прошу вас.
И с извинениями предложил гостю сигарету. Кто-то здесь не выносил сигарного дыма.
Мы сели. Собака расположилась подле кресла своего спутника – не подобострастно, не заученно – и не легла, а села, как все остальные в комнате. Он не смотрел на нее, но в этом угадывалось не безразличие, а сдержанность. Иногда он поглаживал ее по голове или по загривку – не глядя, но заранее зная, куда ляжет ладонь. Быть может, так он призывал собаку к терпению: «Ничего, ничего, они скоро уйдут…» Или же возобновлял бесконечный диалог, прерванный нашим вторжением. Не сговариваясь, мы в самом скором времени откланялись.
Когда год спустя я вновь повстречался с тогдашними своими спутниками, мне стоило большого труда унять свое нетерпение и не засыпать их вопросами по поводу того странного посещения. Наконец как можно более безразличным тоном я спросил:
– А как поживает ваш друг? Ну тот, с собакой, к которому мы заходили?
– Как? Вы не знаете, что он покончил с собой?
– Откуда же я могу это знать? – Впрочем, эта новость меня почти не удивила. – Покончил с собой… Наверно, не вынес одиночества?
– Только не поэтому. Он давно одинок: прошло уже много времени с тех пор, как молодая женщина – вы видели ее фотографию…
– Умерла?
– Нет, исчезла. Больше никому ничего не известно: все мы в ту пору избегали задавать ему вопросы.
– Тогда почему же он?..
– Послушайте, – вступила в разговор жена моего знакомого, – только… только не смейтесь над тем, что я сейчас вам скажу: за несколько дней до его самоубийства та странная собака, которую вы, конечно, хорошо помните, пропала.
– И она тоже?!
Не знаю, как вырвались у меня эти слова – глупые слова, но, услышав их, мои собеседники вздрогнули.
– Да, и она тоже, – подтвердил мой знакомый, глядя в сторону. – Это случилось в прошлом году, вскоре после той страшной засухи. Сад, которым он так дорожил, погиб, засох на корню, несмотря на все его усилия.
– И не осталось ни одного… цветка? – спросил я дрогнувшим голосом.
– Ни единого.








