Текст книги "Господин Дик, или Десятая книга"
Автор книги: Жан-Пьер Оль
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
XI
Чарльз Диккенс щурился, словно от попавшего в глаза дыма. А может быть, оттого, что размышлял? И о чем же еще мог он размышлять, как не о «Тайне Эдвина Друда»?
Но время ли теперь размышлять? Не следовало ли ему поразмыслить дотого, как он начал эту книгу? До того, как он впутался в эту историю, в эту банальную детективную историю, всю слабость и ограниченность которой он теперь увидел? Окружающие толстые стены Гэдсхилла не могут защитить от его собственных сомнений; окно, распахнутое в сад, открывает глазу лишь бледную, без блеска картину, подчеркнутую этими смешными геранями, один вид которых приводит его теперь в содрогание. Идея, несколько месяцев тому назад казавшаяся такой сильной, такой яркой, превратилась в стадо слов, которые, мыча и оставляя чернильный помет, трусили по становившейся все более узкой дороге анекдота, ведущей в тупик. Отступить он не мог. Но и двигаться вперед – тоже, потому что в конце этой дороги его ждал головокружительный обрыв, провал. Словно пастух на склоне холма, он был обречен смотреть, как его овцы, исходя чернилами, пережевывают до последних корней скудную траву возможного. А та настоящая, великая, единственная книга, которую он хотел написать, тысячью огоньков сверкала, недостижимая, на противоположном склоне лощины.
Так что же? Все, значит, сводится к истории с трупом и убийцей, к подозреньям и поиску преступника? Может ли быть что-то более жалкое, чем тайна, разгадка которой известна? В тысячный раз он тасует в голове элементы этой смехотворной головоломки: Эдвин, жертва, Джаспер, преступник, Ландлес, подозреваемый в совершении… Он вспоминает знаменательные слова Уилки Коллинза: «Чарльз, интрига – вот что тебе нужно! Интрига! У тебя живые персонажи, это бесспорно, но без интриги они бегают туда и сюда бесцельно… как куры! Как безголовые куры». Но разве он не придумал эту интригу? Разве она не пришла, эта идея, вокруг которой все выстроится, эта находка, от которой слова заблестят, как медь от суконки?
Он был уже не очень в этом уверен. И теперь он отчаянно искал средство дотянуть тайну до конца, поднять «Друда», этот бледный детективный роман,на уровень Шекспира и Данте. Разумеется, ему было бы легче размышлять, гуляя среди пластиковых дубов по зеленому фетру лужаек этого макета. Но он не мог подняться, потому что был свинцовым. И он не пошевелился, когда гигантские пальцы приблизились, чтобы схватить его.
* * *
– Хочешь, чтобы я поднял стекло?
– Нет, не надо.
«Нет, не надо»… Три слова зараз – больше, чем бывает за неделю! Да еще и пудра на лице, и коротенькая розовая блузка на похудевших плечах, и, наконец, сам этот ошеломляющий факт, что мы сидим рядом в машине, в субботу вечером, и едем с визитом к другу, как любая другая супружеская пара. С той лишь разницей, что друг – это Мишель Манжматен.
– Знаешь, Матильда, наверное, ничего не получится… – С некоторых пор я усвоил привычку говорить с ней медленно, как на уроке, не ожидая реакции, но на этот раз я краем глаза заметил, что она ждет продолжения. – У него нет никаких причин соглашаться. Я уверен, что у него найдется и два, и три аспиранта, которые сделают эту работу лучше, чем я, если он сам за нее не возьмется… И даже если он согласится, если он закажет мне эту книжечку… я не знаю, смогу ли я написать хоть строчку даже для «шпоры» неуспевающего студента…
Узнав, что Диккенс вошел в программу академического конкурса «Фигуры преступников в европейском романе XIX века: Гюго, Диккенс, Достоевский», я тут же вспомнил о подборке Манжматена в «Университетском вестнике» Бордо и о пресловутом «заказе» Неподвижной. Разумеется, унизительный характер такого шага был очевиден, и мне не стоило труда представить себе насмешливую улыбку Манжматена, но другого повода для визита к нему я не нашел.
– Но я все равно попытаюсь… Так больше не может продолжаться у нас с тобой… Надо попытаться как-то… спасти наш брак.
Едва прозвучав, эти слова показались мне смехотворными до последней степени. Но, к великому моему изумлению, Матильда расщедрилась на утвердительный кивок:
– Да!
Естественность и глубина этого «да!» ужаснули меня. Примерно так, как если бы, гуляя по берегу бушующего океана, я небрежно бросил; «Слышь! А я мог бы переплыть его вплавь!» – и услышал в ответ: «Слаб о !» А там, в открытом море, подбрасываемые гигантскими валами и уносимые течениями, плавали обломки «нашего брака»: столик, галогеновая лампа, диван «честерфилд» и круглая кровать.
Они все еще плавали там час спустя, когда Мишель, с «гаваной» в зубах, поглаживал своего свинцового Диккенса, окидывая удовлетворенным взглядом внушительный макет. Сигара – это было что-то новое; это был один элемент из набора неких отличительных признаков, сознательно подобранных для того, чтобы демонстрировать одновременно патрицианскую непринужденность и симпатичную богемность; в тот же набор входили великолепные потолки его апартаментов на улице Сен-Жене, лестница в библиотеке, твидовая домашняя куртка, рубашка для гольфа от Ника Молитьери, дырявые домашние туфли и бутылка пива на бюро эпохи Директории.
– «Гэдсхилл-плейс два»! Вот он! Территория в Аркашоне уже куплена… Разрешение на застройку выдадут со дня на день… Если все пойдет хорошо, в сентябре начнутся работы… Это будет грандиозно, в мире ничего подобного нет… – Он обратился прямо к фигурке: – Храм в твою честь, Чарли! Все будет повторено в точности! Я связался с двумя антикварами в Лондоне… они займутся меблировкой. Архитектор вкалывает как помешанный… Вот это дом, а это шале…
Крук кашлянул:
– Извините, Мишель, но я все это уже выучил наизусть… Думаю, мне пора пойти налить себе стаканчик.
– Я с вами, – сказал я, идя за ним в гостиную, где поддерживался тот же тонкий баланс: хрустальная люстра, дорогие напитки, затрепанный номер «Либерасьон» и батарея граненых стаканов на серебряном подносе.
– Что это за история, Крук? Откуда у него деньги на такой проект?
Книготорговец, кажется, был чем-то подавлен; с момента нашего приезда он практически не открывал рта. Сейчас, стоя перед баром, он напоминал мне старого поверенного, который прекрасно осведомлен о том, где его наниматель держит свою выпивку, но, наливая себе лучшую, он не может удержаться, чтобы не оглянуться через плечо.
– Это не он платит. Это НДК.
– НДК?
– Новый Диккенсовский клуб. Основательница – мисс Бурде-Джоунс, учительница на пенсии из Гластонбери, почитательница Диккенса, выигравшая в лотерею десять миллионов фунтов. Несколько лет этот НДК ограничивался ежемесячными бюллетенями на восьми страничках, сообщавшими о новых публикациях друдианы, и ежегодными собраниями девятого июня на пустыре по соседству с парком Гэдсхилла – в годовщину смерти великого Чарли… Но так было только до тех пор, пока Мишель не стал там активным членом… Вы его знаете – через четверть часа он уже прибрал старуху к рукам… Он стал для нее незаменим. Официально администрация НДК по-прежнему находилась в Гластонбери, но это он, по телефону, принимал все важные решения… и он же убедил эту Бурде-Джоунс строить эти фараоновы пирамиды… Поначалу «Гэдсхилл-плейс два» планировали возводить где-то в Кенте, неподалеку от оригинала, но когда старуха умерла… О, это абсолютно необходимо, чтобы я рассказал вам, как она умерла. Чистый Вудхаус!
Крук протянул мне щедрую порцию глентурета. Кося краем глаза, я не упускал из виду вольтижировку Манжматена в той комнате. Я слышал, как его мелодичный голос выпевал речи, обкатанные, как проповедь сельского священника. И видел, как он наклонялся над макетом так близко от Матильды, как только допускали приличия.
– Представьте, у этой Бурде-Джоунс была одна страсть, помимо Диккенса, – полевые цветы… И вот как-то ждет она со своей приятельницей на переезде, когда откроют шлагбаум, и вдруг замечает растущую на полотне веронику… Она тут же выскакивает из машины, кидается ее сорвать – и получает в зад экспресс «Лондон – Ливерпуль»! Старуха завещала все свои деньги клубу, большинство членов которого составляли французы, близкие знакомые Манжматена: германисты-англоманы из всех крупных университетов, писатели, бывший министр культуры, два-три сенатора… В общем, он без малейшего труда добился избрания президентом и получил поддержку своего аркашонского проекта от всех официальных органов по обе стороны Ла-Манша… Мог, между прочим, набить себе карманы, но не сделал этого… Счета НДК прозрачны! Действительно кристальный человек… можете мне поверить: я там состою помощником бухгалтера… Нет, не деньги его интересуют, и даже не власть, а… что, собственно? – Он вопросительно взглянул на меня. – По правде говоря, я не знаю… Подобный человеческий тип – загадка… Его успехи, его карьера, этот университет, эта политика – все это только пыль в глаза… видимая часть айсберга… случайные следствия какого-то тайного плана, о котором знает он один… а может быть, и он сам не знает, куда это все его приведет…
Крук снова наполнил наши стаканы, уже более уверенной рукой; постепенно под влиянием глентурета он снова становился тем блистательным, экзотическим, безапелляционным в суждениях персонажем, который произвел на меня такое впечатление во времена моего детства. Его взгляд не только не помутнел от алкоголя, но стал пронизывающим, и я вновь увидел в его глазах ту старинную недоверчивость по отношению ко мне, которая у него, несмотря на всю нашу дружбу, видимо, никогда не исчезала.
– И вы такой же… только, очевидно, вывернутый наизнанку… как отражение в зеркале… Когда у него успех, у вас провал, когда он празднует, вы ощетиниваетесь… но ваша скромная жизнь школьного учителя, ваш Мимизан, ваш комплекс неудавшегося писателя – все это не более серьезно, чем его светские коктейли и избирательные кампании… Вы – тоже, вы что-то скрываете… Когда видишь вас вместе, рядом, кажется, что достаточно сложить две ваши тайны, и получится ясное решение, получится такой простой результат, что я стукну себя по лбу и, как инспектор Макги, воскликну: «Черт возьми, ведь это же очевидно!» Но никто такого сложения сделать не может… Вы – огонь и лед… или, скорее, два боксера… два вымотавшихся боксера, которые могут стоять, только наваливаясь друг на друга…
Мишель положил руку на плечо Матильды; другой рукой он указывал на детали макета. Их щеки почти соприкасались. Матильда не смотрела туда, куда он указывал; она держала в руках фигурку Диккенса и морщила лоб, словно ждала, что его свинцовые губы сейчас подскажут ей, как надо поступить.
– Ваша жена – одна из самых красивых женщин, каких я когда-либо видел, – пробормотал Крук, вздыхая, – но вы ее словно не знаете… Вам словно нравится смотреть, как он с ней флиртует… Знали бы вы, сколько ночей я провел с ней… и как я вам завидовал! Я уверен, что помню день вашей встречи лучше, чем вы… Вот только сегодня, расставляя книги, я говорил себе: «Она смотрела на эту полку… Она проходила вот здесь и вон там…» Боже, если бы у меня была такая женщина, я держал бы ее под замком… я пасть бы порвал всякому, кто попытался бы к ней приблизиться… и я заставил бы ее есть мясо… потому что она похудела. Знаете, она сильно похудела…
– Книги? Но в своих письмах вы сообщали, что торговля не идет, что вы собираетесь распродавать…
– Франсуа, ты не просек эпизод! – Мишель подошел широким шагом; он пожирал глазами Матильду и яростно потирал руки. – Перед тобой преуспевающий коммерсант… эксклюзивный поставщик университета Бордо!
Крук немного грустно улыбнулся. Он вновь стал поверенным.
Ужин был превосходен. Мишель говорил без умолку, обращаясь главным образом к Матильде, и она слушала, несколько озадаченная, – так, словно видела валяющийся на земле любопытный, но совершенно ненужный ей предмет и спрашивала себя, стоит ли труда наклоняться, чтобы подобрать его. Еще перед устрицами я отказался от заготовленного дома дебюта, но губы мне жег другой вопрос, и я с трудом дотерпел до сыра.
– А как там… Борель?
Манжматен положил вилку на край салфетки и весело посмотрел на меня.
– Сразу видно отсутствие актерской школы… «А как там Борель?» Друг мой, твоя легкость наигранного безразличия весит тонну! А что, когда он говорит «я тебя люблю», он более убедителен? – (Матильда, не отвечая, опустила глаза.) – Меня бы это удивило! Франсуа играет по старинке… Я хорошо представляю его себе в «Пятой колонне» – в роли шпиона: сплошные гримасы, косые взгляды… Спорить готов, что он вам никогда не называл это имя – Борель! Нет, конечно… это же запретная зона… «страшная тайна» всего репертуара… Вот я играю более современно… инстинктивно, если угодно… – Он смотрел на нее до тех пор, пока она снова не опустила глаза. Затем резко повернулся ко мне. – На мертвой точке. Ты этого не знал?
– А откуда я мог это знать?
– Он не так уж далеко, этот Сент-Эмильон… ты мог прокатиться туда на экскурсию…
– Старуха Борель выставила вас за дверь? – спросил Крук.
– Вовсе нет!
Манжматен снова взял вилку и подцепил огромный кусок рокфора.
– Старуха приняла меня с распростертыми объятиями, – продолжал он с набитым ртом. – Она меня называла «милое дитя»!.. Я посетил библиотеку, в которой спят под замком сочинения Бореля – сотни страниц… Эссе, стихи и… «Приходите еще, милое дитя… я вам все это покажу!» Проблема в том, что эта Борель напоминает старую радиолу… Если стукнуть по ней кулаком в нужном месте, можно подобрать какие-то крохи вещания… а так по большей части – тишина или шипение эфира… Мозги в эфире, по рецепту Альцгеймера, а сама простерта на ложе скорби… Я думал: обольстить больную – и ты у цели, но она забыла меня раньше, чем я выехал за ограду парка… Надо было обхаживать сиделку… Сиделка – это ее амбулаторная память, ее дискета сохранения… Эта сиделка подбирает с земли осколки сознания мадемуазель Борель и склеивает их по своему усмотрению, как куски фарфора… Нет клея – нет вазы… нет сиделки – нет рукописи, вот как все просто… К несчастью, оказалось, что я – не герой ее романа.
Это несчастье не мешало ему болтать и жевать; он вновь обрел свой прежний тон ироничной учтивости.
– Сиделка… малышка Натали… Одна из твоих многочисленных побед, Франсуа, припоминаешь?
Я инстинктивно взглянул на Матильду. Она посылала мне отчаянные сигналы, для приема которых не требовалось умения читать по губам. Я знал: она ждет, что я скину одежду и погружусь в ледяную воду океана, что я один за другим вытащу на прибрежный песок обломки нашего семейного корабля. Что я, например, скажу: «Довольно, Мишель. Я приехал к тебе попросить об одолжении, а ты воспользовался этим, чтобы попытаться соблазнить мою жену. Но я не нуждаюсь в тебе. Я не нуждаюсь в тебе, чтобы написать мою книгу. Мы, Матильда и я, сейчас уйдем, и ты нас больше никогда не увидишь. Мы начинаем новую жизнь. The two of us. [31]31
Мы двое (англ.).
[Закрыть]Франсуа и Матильда. Без Мишеля». Вот чего ожидала Матильда в безмерном своем простодушии.
– Накануне следующего рандеву я получил письмо. Письмо от малышки Натали. Она писала, что состояние мадемуазель Борель за последнее время ухудшилось. Мой визит не имеет смысла: она истощена. Слишком много эмоций. Слишком много болезненных воспоминаний о ее дорогом дедушке, которого она так любила, который умер у нее на руках и т. д. и т. п. Тогда я взялся за телефон; я звонил в пятый, в десятый раз, но всегда попадал на крошку Натали. «Нет, я не могу вас пустить к ней… Она спит… У нее был ужасный приступ только вчера…» Но однажды я наконец попал на старуху! «Мадемуазель Борель? Это Мишель Манжматен… Вы меня помните? – А кто это говорит? – Мишель Манжматен, мадемуазель… Я недавно приезжал к вам… мы говорили с вами о… – Ну конечно! Господин Манжматен! Как я могла вас забыть?! – Я бы очень хотел еще раз навестить вас, мадемуазель… – Но в чем же дело! Приезжайте хоть завтра! – Завтра? Хорошо… договорились! – Значит, до завтра, господин Манжматен. Но будьте повнимательнее с розовыми кустами. В прошлый раз вы их подстригли слишком коротко!» Все, конец связи.
Крук прищурил глаза (я про себя удивлялся, как ему удается, столько выпив, следить за разговором):
– А почему вы не пошли напролом?
– А я пошел. Ворота заперты. Интерфон не отвечает. Конец связи, я же говорю.
– Значит, вы выбрасываете полотенце?
– Нет, я передаю эстафету… Почему бы мне не передать ее Франсуа? Его любовная история с Натали дает ему неоспоримое преимущество!
– Я больше не интересуюсь Эваристом Борелем.
Мишель схватился руками за горло и изобразил хрипы едока, подавившегося от изумления.
– Я должен перед тобой извиниться, – сказал он мне, запив проглоченный кусок большим стаканом вина. – Твои тезисы куда лучше, чем я ожидал. Я чуть было не увлекся… да-да, уверяю тебя, ты там очень хорош! Матильда, у вас в руках Тальма, Леметр… Дулен! [32]32
Легендарные французские актеры.
[Закрыть]Конечно, стиль с легким налетом старины, но, боже мой, какая энергетика! Это совершенство, Матильда, берегите его – во всяком случае, до тех пор, пока не захотите немножко обновить репертуар, выколотить пыль…
– Эй, Мишель, не увлекайтесь… Помните: «До этой черты…
– …и не далее»… Нет, Крук, я не забыл… и, кстати, вот то, что сейчас нас всех примирит… Его величество лагавулен! Прекрасно влияет на пищеварение!
– Cheers!
– Cheers!
В то же время молчаливый телеграф Матильды продолжал передавать SOS. «Что мне делать, Франсуа? Твой черепаховый панцирь – скользкий, как риф… я упаду в воду, наверняка упаду и утону… или лучше мне забраться на эту смешную шлюпку, снующую вдоль берега?… Что ты скажешь? Что я должна сделать?»
А Диккенсу, зажатому между хреном и редькой, кажется, ни до чего не было дела.
– Cheers! —откликнулся я.
Была глубокая ночь. Огни фабрики сообщали гравию на дороге какую-то глубину. Матильда еще утром уехала в Бордо. Повидаться с родителями. Эта идея возникла у нее после долгого и таинственного разговора по телефону, несколько обрывков которого я уловил, хотя она старательно приглушала голос. «И зачем я буду это делать? (Пять слов неразборчиво.) Нет, ну это было бы безумием (шесть слов)… Это не имеет смысла (шесть слов)… Мне надо подумать (пять слов)…»
К четырем часам утра она все еще не вернулась. Я бросил на телефонный столик «Юго-Запад», раскрытый на полосе некрологов.
– Алло? Месье Крук?
– Но… это вы, Франсуа? Мальчик мой, вы знаете, который теперь час?
– Я знаю, но это важно.
– Важно, ту foot… [33]33
Здесь: пожар (англ.).
[Закрыть]Подождите минутку…
Крук отвел трубку от губ, но я отчетливо услышал, как он крикнул: «Скимпол! Where on earth did you put my slippers?» [34]34
Куда, к черту, вы девали мои шлепанцы? (англ.).
[Закрыть]
– Да?
– Это по поводу той книги…
– Какой книги?
– Книги из вашей библиотеки.
– Дьявол побери, что, какая еще книга?…
– Десятая книга. Я догадался.
XII
Диккенс вырвал статью у меня из рук, вскричав:
– Генри Джеймс! Мелкий жеманный искатель! Я увидел его насквозь с первого взгляда. Поджидал в холле моего отеля в Бостоне и потом – длинный, как протянутая рука, – преследовал меня своим «мой дорогой мэтр!».
Схватив корзину, он швырнул туда статью, письмо Авроры и все старые бумаги, какие попались ему на глаза, затем схватил меня за руку и потащил вон из комнаты.
– Пирог! Йоркширская запеканка с литературной подливкой! У него место вселенной заступает синтаксис! Чем более закручена фраза, тем более тонким психологом он себя мнит… и он хотел, чтобы я его стряпню взял в «Круглый год»!
Мы уже были в саду, а Диккенс все не выпускал мою руку. Судя по крепости его хватки и яростному выражению лица, можно было подумать, что он только что схватил меня за руку в момент кражи фамильных драгоценностей. Мы остановились в нескольких шагах от жаровни, перед которой стоял Уэллер. Слуга был без шляпы и с закатанными рукавами; большими вилами он бросал в огонь громадные кипы бумаг, переполнявших стоявшую рядом тележку: тут были старые журналы, черновики, фотографии, пачки писем, перевязанные лентами или бечевкой, и даже несколько книг, среди которых я, кажется, узнал один опус «старого трубадура». Уэллер, не прерывая работы, бросал на меня косвенные взгляды, а в окне гостиной маячила Джорджина Хогарт, наблюдая за происходящим с видом неодобрения. Время от времени какой-нибудь листок взлетал, подхваченный потоком горячего воздуха, и, избежав сожжения, медленно кружился, опускаясь на землю. Но Диккенс тут же яростно подталкивал его ногой к огню, в который вывалил под конец и содержимое корзины. На лице его последовательно отразились гнев, скорбь, сожаление, горечь и затем печаль. Наконец он выпустил мою руку и, по сути, в первый раз взглянул на меня.
– Итак, месье, – сказал он по-французски, – вы племянник мадам Санд.
– Не племянник, – возразил я, краснея, – крестник…
– А, крестник! Вот почему вы на нее нимало не похожи.
Диккенсу было лишь пятьдесят восемь лет, но на вид ему можно было дать много больше. Сравнительно с последними фотографиями, опубликованными в прессе, лицо его будто сделалось тверже, словно он был занят превращением себя в собственную статую. Кожа щек напоминала старую замшу. Череп его тщились прикрыть седоватые пряди тонких волос, которые ветер беспрестанно топорщил в смешной хохолок. Его длинная, пушистая, мелко вьющаяся бородка придавала ему какой-то неопределенно-библейский вид, усиливая также впечатление отпадающей челюсти («когда отпадает челюсть, – говорила моя бабушка, – скоро отпадет и все остальное»), в то время как усы его, весьма изящного вида, не столько скрывали, сколько обличали линию губ. Его маленькие проницательные глаза иногда почти пугающе суживались. От всего его облика веяло странной смесью энергии и отверделости, живости и сосредоточенности. Как ни старался он держаться прямо и подтянуто, изображая викторианского патриарха, что-то в нем было восторженное и беспорядочное, и его маленькая фигурка казалась принадлежащей одновременно ребенку и бесенку.
Несколько неуклюжим жестом он похлопал меня по плечу.
– Позвольте сказать вам кое-что, месье Борель. В одном пункте Генри Джеймс прав: я поверхностен… существенно поверхностен. Я не умею скрыть чувства… и не могу откладывать на потом то, что должно быть сделано. Эти бумаги должны были исчезнуть… жгите, Сэм, жгите! Будьте беспощадны… Итак, я к вашим услугам.
Его речь резюмировала всю его личность: негромкий, мелодичный, чистый голос; сквозь аристократический английский проглядывает могучий кентский акцент и живость лондонских предместий. Куртуазный речитатив хорошо воспитанных людей, в потоке которого вдруг проскальзывают игривые вольности и даже некоторая грубость.
– Когда я был ребенком, я судил о людях, полагаясь на первое впечатление… и редко ошибался. Потом мне объяснили, что не следует доверять внешности и что надо стремиться проникать под поверхность вещей, как говорит господин Джеймс. Но под поверхностью вещей ничего нет! Всякое человеческое существо целиком содержится в нахмуренных бровях, в улыбке, в жесте руки… И нигде нельзя спрятаться. Довольно одного слова, одного-единственного. Даже имени. Вот я произношу «Боб Феджин», и спустя почти пятьдесят лет Боб Феджин является предо мной. Я вновь вижу его худощавое лицо и глаза маленького зверька, слышу его протяжный насмешливый голос: «Идите за мной, молодой человек, – он был точно тех же двенадцати лет, что и я. – Вот тут ты и будешь работать!» И я вновь слышу запахи ваксы, клея, Темзы… Сегодня я вернулся к той доброй старой методе. Полвека мне понадобилось, чтобы понять, что юный Чарли был прав! Так что отбросим политесы и церемонии… Меня вы увидели таким, каков я есть, а вас… вас я уже знаю.
– Каким образом?
– Ваше письмо, месье Борель! Во всю жизнь мою я не получал подобного…
Уэллер пошевелил вилами последние, наполовину сгоревшие связки. Прищурив глаза, он отер лоб и объявил:
– Ну и жара! Уф! Скоро уж лето, как приговаривал снеговик, пока таял…
Диккенс от души хлопнул меня по плечу и захохотал во все горло.
Джорджина Хогарт не столько ела, сколько отирала губы. Она относилась к пище, как к докучливым визитерам, которых приличия заставляют принимать, но отбытия которых ожидают с нетерпением – и взглядом, прикованным к часам. Что касается Диккенса, то он орудовал своей вилкой с деревенским энтузиазмом. Меню было пиквикское: просто, сытно и вкусно. Бараньи котлеты, тушеные овощи и пирог с вишнями; ко всему – охлажденная вода и немного пива.
– Мы дойдем до самого Кулинга и вернемся по шоссе.
Джорджина положила вилку и расстреляла меня взглядом, словно это я сказал.
– До самого Кулинга, Чарльз! Но об этом и думать нечего! Ваша подагра!
– Моя подагра ведет себя превосходно! И я ощущаю себя легким, как эльф. Посмотрев, как горит вся эта старая макулатура, я помолодел на двадцать лет… моему внутреннему локомотиву требовался этот огонь радости! К тому же я должен поддержать честь Англии перед лицом месье Бореля… Французы же известные ходоки!
После некоторых прений было решено, что Уэллер последует за нами на повозке – на случай несвоевременного явления приступа подагры.
– Но она нам не нужна, Джорджина. Повторяю вам: я чувствую себя превосходно!
С первых же сотен метров он учинил демонстрацию. Он был замечательно легок на ногу и, несмотря на малый рост, широко шагал. Его размеренный шаг, ритмизуемый размахами трости, создавал обманчивое впечатление неспешности, но очень скоро я уже был в поту и понял, что придется стиснуть зубы, чтобы не отстать. Какое-то время дорога вела нас через поля. Он смотрел прямо перед собой и, казалось, не обращал внимания на окружающий пейзаж. Однако позднее, ближе к вечеру, он помянул замеченное им в поле чучело, наряженное в корсаж от женского платья и мужские панталоны, – я его даже не увидел. Мы вошли в лес, не умеряя аллюра и не разменявшись ни единым словом.
На вершине одного пригорка, чтобы отдышаться, я прибег к жалкой хитрости: у меня «развязался cнурок»… Разогнулся я слишком резко – голова пошла кругом, колени задрожали… опять это проклятое головокружение! Я закрыл глаза. И, вновь открыв их, был почти удивлен, увидев Диккенса. Он стоял, опираясь на свою трость, скрещивал и перекрещивал ноги и насмешливо поглядывал на меня.
– Итак, вам, стало быть, нравится мой «Пиквик»…
Ни один человек во Франции [даже Аврора] не позволил бы себе так выразиться. Но мне тут же пришло на ум, что я люблю книги Диккенса именно за их шероховатость и грубость.
– Да. Для меня это лучшая ваша книга.
Обычно писателям не слишком нравится, когда кто-то восторгается их ранними сочинениями. Самые злые критики часто начинают со скупой похвалы какому-нибудь роману, опубликованному автором сорок лет назад, который хвалят только для того, чтобы тем более раскритиковать последний опус, – в точности так, как сделал Джеймс в «Нэйшн». Но в тот самый миг, когда я уже готов был пожалеть о своей откровенности, Диккенс улыбнулся.
– Вы весьма хорошо говорите о нем в вашем письме… лучше, чем многие лондонские критики… А вы знаете, что, когда я писал первую главу, у меня не было и малейшего представления о том, что будет во второй?
– Я слыхал об этом.
– Все было так легко тогда… В голове было полно всякой чепухи… Потянешь за одну ниточку – и разматывается клубок… Это было невероятное ощущение! Месяц за месяцем я тащил одновременно «Пиквика» и «Твиста», а всеми помыслами был уже с «Никльби»… Моя шляпа никогда не пустела, я беспрерывно вытаскивал из нее кроликов – стадами и разноцветные ленты – сотнями… Я был неистощим… неуязвим! Но времена переменились…
Мы вновь двинулись в путь, уже с более разумной скоростью. Сперва я подумал, что он удерживает шаг, чтобы комфортнее беседовать, но потом заметил, что он слегка прихрамывает на левую ногу. Тем не менее, когда Уэллер нагнал нас с предложением своих услуг, Диккенс решительно отказался.
– Тогда, хозяин, я думаю, Джойс не повредит слегка размять ноги; не будет от этого каких неудобств, как по-вашему?…
Джойс, старый россинант с облезлым обвисшим крупом, смотрела на нас усталыми сонными глазами. Казалось, ей так же хочется «размять ноги», как нарезанной на куски и выложенной на блюдо семге – вновь подняться вверх по ручью.
Диккенс с самым серьезным видом покивал головой.
– Да, Сэм, ей это требуется. Вы знаете, где нас подождать.
Уэллер звонко крикнул: «Н-но!» – но Джойс не двинулась с места. Остановка была для нее фатальна: ее копыта, казалось, приросли к земле. Возница поднялся на ноги и щелкнул бичом, словно стоял на колеснице. Долгими мгновениями абсолютной неподвижности Джойс еще раз указала на свое несогласие. Затем, без предупреждений, стронулась с места и даже затрусила под горку. Уэллер придерживал рукой шляпу, словно такая быстрота движения грозила ее сорвать. Диккенс с улыбкой смотрел им вслед.
– Странная история приключилась со мной, месье Борель. Я не думал, что можно позволить себе быть Богом.
Мы вышли из-под полога леса. Дорога вела к холму, на вершине которого поднимались несколько домов и маленькая приземистая церквушка, окруженная могилами. Солнце светило по-прежнему, но поднялся свежий ветер, несколько уменьшавший приятность прогулки. Диккенс вбивал свою трость глубоко в землю. В изгибах его фраз я услышал чуть пробивающийся дефект произношения – ту стыдную шепелявость, над которой так насмехались его хулители.
– Один раз, один-единственный раз я чуть было не бросил роман. Это была «Лавка древностей»… Маленькая Нелл должна была умереть, а я не мог ее убить! В то время мне нравилось быть Богом, просто урок мне показался слишком тяжелым, слишком жестоким… но тогда не было еще этой завесы. Этой черной завесы, скрывающей финал «Друда»…
Дойдя до сельца, Диккенс повернул налево, к церкви. Мы присели на низенькую каменную оградку. Место было странно живое – те, кому доводилось видеть английские кладбища, поймут меня. Зелень травы там, казалось, была ярче, чем вокруг; помет свидетельствовал о прохождении стад. Я вспомнил, как Дэвид Копперфилд смотрел из своего окна на овец, пасущихся вокруг могилы его отца. Я вспомнил и Пипа, пытавшегося по форме букв, выбитых на могильных камнях, представить, как могли выглядеть его отец, мать и пятеро братьев. У всякой могилы есть своя индивидуальность. Всякий столп наклоняется чуть влево или чуть вправо под своим, неповторимым углом к земле. И тень его охранительно простирается над могильным холмиком или слегка затрагивает другой столп – быть может, чтоб завязать отношения. В этом царстве не было ни улиц, ни перекрестков: мертвецы Кулинга презирали кадастр. Они ложились там, где им заблагорассудилось.
В тени, отбрасываемой церковью, была свежевырытая могила. Так и виделся ее будущий насельник, проверяющий качество почвы – как щупают матрасы – и затем повертывающийся направо и налево, осведомляясь о соседстве.