Текст книги "Господин Дик, или Десятая книга"
Автор книги: Жан-Пьер Оль
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
От природы сообщительный и не слишком сдержанный, Уэллер «расстегнулся» еще более, когда узнал, чем занимается мой отец.
– Вот так-так! А вы знаете, что и мой отец тоже торговал вином?… Да и в конце концов, что еще ему оставалось, когда он бросил пить…
И он задал мне тысячу вопросов о французских винах, о почвах, о виноградной лозе, о розливе в бутылки и об изготовлении бочек, – казалось, его чрезвычайно интересует каждая деталь. Я как мог удовлетворял его любопытство в надежде услышать еще какой-нибудь анекдот о его хозяине. [Я превозмог отвращение, которое мне всегда внушают эти темы, настолько они связаны для меня с личностью моего отца, и приобрел в награду неограниченное доверие и непреходящую привязанность Арчибальда Уэллера.]
Миновав предместья Рочестера, мы выехали на Грейвзенский тракт. Разрываемый, с одной стороны, нетерпением достигнуть до цели и, с другой – желанием получить как можно более сведений от моего, Провидением мне дарованного, проводника, я не уделял прекрасным ландшафтам этой части Кента того внимания, которого они заслуживали, хотя скорость нашего продвижения была весьма туристской: старая кобыла по имени Джойс трусила усталой рысцой.
– Ах, месье Бордель…
– Борелъ.
– Точно, Борель! Именно так я только что и записал… Ах, месье Борель, я надеюсь, вы захватили с собой в вашем багаже хорошенькую бутылочку медока или бургундского (при этих словах Уэллер скромно покосился на мой чемодан, несомненно надеясь заметить добрый знак – цилиндрическую выпуклость стенки), потому что, сдается мне, хозяину это бы сейчас очень не повредило…
– Что вы хотите сказать?
– Работа, месье, работа! Работящий он человек, как говорил мой папаша, когда видел этого рантье, мистера Криспаркла, идущего со своей удочкой… С тех пор как хозяин вернулся из Америки, он уже не тот… Эти публичные лекции его изматывают… Сегодня в Ливерпуле, завтра в Саутгемптоне… Никакого здоровья не хватит. Ну, я молчать не стал, говорю: «Отдохните, хозяин. Пошлите за себя актера». – «Актера, Сэм? (Он меня часто Сэмом называет, это у нас игра такая.) Об этом, Сэм, не может быть даже и речи! Они же хотят слушать меня! И я, Сэм, покуда жив, на свою особу скупиться никогда не буду, потому что я всем обязан им: я им принадлежу!» И надо вам еще сказать, что не все уж так розово в Гэдсхилле, особенно когда его дочерей нет, вот как сегодня, а Ворон не в духе…
– Ворон? Вы хотите сказать…
– Джорджина, свояченица… Это прозвище ей в самый раз, я так считаю… Нет, ему бы нужна настоящая женщина. И хуже-то всего то, что у него есть – и красавица, просто брильянт девушка, свеженькая, голосок как у птички, глазки-миндалинки… Но только ведь мистер Диккенс все еще женат… живет врозь, но – женат, и уж тут молодая девушка в доме не очень-то выглядела бы, вы понимаете… Но все бы ничего, если б не эта проклятая книга, которую ему надо выдавать к срокам!
Тут мне пришлось накинуть узду на мое нетерпение. У обочины дороги возник довольно сомнительного вида кабачок «Матерый лось», в котором Уэллера, по его словам, ожидала «деловая встреча».
– Не убегай, старушка, – сказал он, бросая вожжи.
Но Джойс являла такую полную готовность сохранять совершеннейший покой, что это распоряжение мне показалось излишним.
Означенная встреча продлилась каких-нибудь пять минут, в продолжение которых Уэллеру, полагаю, удалось выпить столько пива, сколько я не одолел бы за целый вечер. Взгромоздясь снова на свое седалище, он щелкнул языком и испустил вздох, повеяв густым духом хмеля и солода.
– На чем это я?… А, да, выдавать к срокам… «Хозяин, – сказал я ему, – хозяин, бросьте вы эти помесячные нумера, они вам здоровья не прибавят. Пишите себе спокойненько вашу книгу, и когда кончите, тогда и опубликуете!» А он мне: «Нет, – говорит, – Сэм, мне нужны эти нумера, Сэм… Я с ними словно бы какой-то груз с себя сбрасываю… это, примерно сказать, как вот кровь отворять от времени до времени… Иначе, – говорит, – задохнусь!.. задохнусь под тяжестью слов!» Как сейчас помню, за домом мы стояли, вот где он оранжерею построить хотел для цветов. И вот посмотрел он на меня и говорит, а глаза такие несчастные: «Вы, – говорит, – не можете себе даже вообразить, какое я сейчас чудище на свет произвожу… Бог мой! Да может ли такой ужас на самом деле существовать?.. или… он существует только во мне?»
– О чем он говорил, как вы думаете?
– Не знаю, месье Баррель… и не хочу знать!
Это воспоминание, быть может соединившись с действием алкоголя, погрузило Уэллера в сердитое молчание, довольно плохо гармонировавшее с его характером. За всю оставшуюся дорогу мы не перемолвились ни единым словом.
* * *
– Он просит вас подождать здесь. Он в шале, но теперь уж не замедлит явиться.
Я сразу понял, что Джорджина Хогарт отнюдь не в восторге от моего приезда в Гэдсхилл-плейс. Даже без ее весьма нелюбезных намеков на состояние здоровья зятя, «которому нужны покой и отдых», и на «необдуманные приглашения, которые он раздает, чтобы тут же об этом пожалеть», мне хватило бы одного ее взгляда. Это была женщина средних лет, одетая без искусства. В слишком правильном овале лица ее не было шарма и не было жизни. От этой карикатуры на «английскую старую деву хорошей фамилии» веяло холодом и враждебностью. Как странно расположились три сестры Хогарт на жизненном пути этого человека! Умершая в семнадцать лет Мэри, которую он несомненно любил, но которой не коснулся. Его жена Кэтрин, которую он не любил, но которой касался достаточно регулярно для того, чтобы она десять раз забеременела. И вот теперь Джорджина, которую он не любил и которой не касался, но с которой делит существование на протяжении почти двадцати лет. Эта «верная гувернантка» вместе с двумя другими – «недоступной возлюбленной» и «постылой женой» – образовали какой-то смертельный треугольник, из которого ему не суждено выбраться… Но что нужды в этих превратностях судьбы любовника, мужа, зятя! Ведь меня восхищал писатель! И вот мне выпал невероятный еще вчера случай: я был оставлен в его кабинете наедине с его книгами, его пюпитром, его перьями, его чернильницей! Разумеется, мне было известно, что уже не один год он сочиняет большей частью в своем «швейцарском шале» по ту сторону Рочестерского тракта и что туда ведет отсюда подземный ход. Однако я видел вокруг себя очевидные знаки его работы: на табурете – стопка последних выпусков его журнала «Круглый год», на столе – корректурные листы с его пометками и письмо его американского издателя с яростно отчеркнутыми в нескольких местах строками. Я ходил по комнате от стены к стене, стараясь запечатлеть в памяти как можно больше подробностей. Большая плетеная корзина; пустая. Выразительный портрет его друга Маклиза. Герань на подоконнике открытого окна; пахнет. Наконец, библиотека – скорее заурядная, да и довольно плохо составленная. Библиотека автодидакта, мало заботящегося о хорошем вкусе; библиотека жадного, но беспорядочного читателя, сохранившего верность восторженным впечатлениям своего детства. «Тысяча и одна ночь» в дешевом издании. «Путь паломника» Беньяна. Очень старый иллюстрированный Свифт. «Том Джонс». «Родерик Рэндом», «Гаргантюа» в переводе Эрхарта.
Мне не предложили сесть, но моя усталость вскоре возобладала над робостью. Я приблизился к большому креслу, стоявшему у окна. Оно было завалено множеством старых бумаг; на вершине кучи лежало письмо, [с содроганием неудовольствия] я узнал почерк.
Мой дорогой мэтр,
посылаю Вам последнюю книгу «моего старого трубадура» Флобера, наделавшую много шуму по сю сторону Ла-Манша… Надеюсь, она Вам понравится, несмотря на все его крайности и неискусности. Этот человек – солдат литературы, Вы таких любите!
Ваша самая верная почитательница
Жорж Санд.
«Мой старый трубадур»…
Диккенс, похоже, не спешил появляться. Я переложил бумаги на столик. Тишина и вид парка располагали к мечтательности, а кресло было восхитительно удобно. И я погрузился в воспоминания со сладострастием вины: не был ли я тем вертопрахом, который в передней своей любовницы думает о другой женщине?
* * *
[Ноан утопал в снегу. В этот канун Рождества Аврора, кажется, была рада мне: уже забыла нашу бурную ноябрьскую ссору? Очень скоро я понял причину этой амнезии.
– Вы весьма кстати, Эварист! Там Флобер, и ему скучно… У него не нашлось общего языка с Морисом: он не любит театр марионеток и ничего не смыслит в минералогии. А у меня, знаете ли, нет времени заниматься им… Сегодня вечером я закончила роман, но тут же начала другой: нельзя терять темп! Проходите, он в будуаре… в халате, словно он в Kpyacce… [21]21
Родная деревня Флобера.
[Закрыть] Как поживает ваш отец?
Не дожидаясь ответа, она втолкнула меня в комнату и удалилась мелкими быстрыми шажками, помахивая за спиной кистью руки.
Положение было нелепое, но убежать было бы еще глупее. Проклиная Аврору, я подошел к окну, перед которым] стоял, скрестив на груди руки, Флобер. На нем действительно был длинный халат темного сукна. Меня поразили его массивное сангвиническое лицо и пронизывающие голубые глаза. Суровое выражение лица и густые седые усы придавали ему сходство с галльскими вождями из книг Огюстена Тьери.
[– Хотел бы я знать, что они там могут делать! – произнес он, не взглянув на меня.
За окном закутанные в шубы прочие гости Авроры толпились вокруг Мориса, ее сына. Он приставил лестницу к самому большому дубу в парке и собирался забраться на нее с пухлым мешком в руках.
– Я думаю, они хотят украсить дерево на Рождество.
– Боже мой! – пробормотал он ошеломленно.]
– Эварист Борель… Я друг Авроры.
– Флобер.
Он наконец взглянул на меня, и в глазах его загорелся насмешливый огонек.
– Так это, стало быть, вы – певец господина Диккенса…
[В каком же смешном свете выставила меня Аврора? Я предпочитал этого не знать…
– Вы… хорошо отдохнули?
Флобер вновь окинул меня взглядом.
– Замечательно! – сказал он наконец. – Вчера вечером они три часа оттачивали свое остроумие на всяком дерьме… еще немного, и начали бы рождать ветры! Пойдя спать, я обнаружил в постели конский волос; подозреваю, что это апофеоз местного юмора… А в два часа ночи один из друзей Мориса разбудил всех, улюлюкая в качестве привидения! И я еще не хотел верить Готье, когда он мне говорил… – Он мрачно теребил усы. – Но что они здесь делают, месье Борель, все эти люди? Эти поэты, драматурги, музыканты… Когда заговариваешь с ними о литературе, они начинают поваживать глазами и стеснительно улыбаться… Я чувствую себя здесь будто на другой планете. Вы нет?]
Я открыл рот ответить, но он тут же продолжил, словно разговаривал сам с собой:
– Диккенс, да, конечно… крупная фигура… но второго ряда… Невежествен, как последний олух! И как мало любви к искусству! Вообще никогда о нем не говорит!
– Но… в самом ли деле необходимо, чтобы писатель говорил об искусстве… не довольно ли…
– Дух карлика в теле гиганта! – отрезал Флобер. – Вот что значит не понимать своей силы! Он способен изготовить прелестный фарфор, но ему на него начхать, и он разбивает его… своими заунывными песнями нищеты или своими слоновьими остротами! Возьмите его «Пиквика». Небрежный стиль, вялая интрига… А его персонажи! Водометы! Гигантские марионетки… Да, конечно, рельефны, но глубины нет!
От запальчивости у него вздулись на шее жилы, как у атлета, сражающегося с тяжелым грузом. В свою очередь и я ощутил в себе поднимающуюся волну гнева.
– Кто может претендовать на знание того, что скрывается за внешностью? – возразил я [его же словами]. – Анализ, психологическая достоверность – вот искусства писателя, которыми он заполняет пустоту, пустоту истины, недоступной знанию! Из какой-то шляпы, деревянной ноги, особенности речи у Диккенса возникает персонаж – и в тот же миг делается для нас более реальным, чем те фигуры, которые мы встречаем на улице и которые, как нам кажется, похожи на нас… Должно ли делать вид, будто мы верим, что в мире есть какой-то смысл, выдавая наши книги с приданым какой-то гармонии, какого-то иллюзорного порядка… тогда как все мы лишь гротескные деформированные куклы… ярмарочные уродцы!
У Флобера мгновенно переменился взгляд; он посмотрел на меня с чрезвычайным удивлением, наморщил лоб и принялся ходить по комнате, заложив руки за спину.
– Да-да… он обладает этой чудесной способностью… но на что он употребляет ее? Вы пишете, месье Борель?
Я ограничился тем, что покраснел.
– Если это так, то вы понимаете, что я хочу сказать. Книга должна держаться сама – без подпорок чертовщины, без фокусов… одною силой слов… о слова вечно пытаются выйти из своей роли… Если вы не удержите их властью, силой… они убегут из книги, и ваша работа обратится в ничто! Да, они доблестные воины, но вы должны править железной рукой, иначе – мятеж…
Он вновь подошел к окну. Мы молча смотрели на гирлянды, украсившие огромный дуб. Кто-то установил фотографический аппарат. Морис Дюпен позировал под аплодисменты на вершине лестницы. На губах Флобера появилась странная улыбка.
– Я восхищаюсь, да, я действительно восхищаюсь господином Диккенсом и его мятежной эскадрой… Но я предпочитаю послушные экипажи… и если литература должна привести к кораблекрушению, я хочу сохранить по крайней мере иллюзию того, что боролся до конца! [А сейчас я намерен немедленно уложить чемоданы… Я и минуты не останусь в доме, где украшают шариками дубы!]
* * *
Полуденное солнце щедро заливало кабинет в Гэдсхилл-плейс, где я ждал уже более часа. Устав шагать из угла в угол, я снова уселся в кресло и взял другую бумагу со столика.
«The Nation», Нью-Йорк, 21 декабря 1865 года …подобные сцены позволяют определить границы проницательности г-на Диккенса. Слово «проницательность», возможно, чересчур сильное, ибо мы убеждены, что одна из главенствующих особенностей его гения – неспособность проницать взглядом поверхность вещей. Если бы мы рискнули определить его литературную природу, мы назвали бы его величайшим из поверхностных романистов. «Наш общий друг», как нам представляется, – самое посредственное его творение. И посредственность эта – не от скудости временного замешательства, но от скудости окончательного истощения.
Генри Джеймс.
Я поднял глаза к окну; над садом курился белый дымок. Вначале я подумал, что просто жгут палую листву, но пахло скорее жженой бумагой.
Неожиданно раздавшийся голос заставил меня вздрогнуть.
VIII
– Привет, пиквикист! —Я снимал трубку, еще не проснувшись, но, выбросив это смешное слово, телефон произвел волшебный эффект лампы Аладдина. – Что новенького за эти три года?
И словно при вспышке молнии, эти три мимизанских года промелькнули перед моими глазами в ускоренной шутовской процессии, напоминавшей какой-то slapstick. [22]22
Фарс (англ.).
[Закрыть]От дома – к Нотр-Дамскому коллежу. Оттуда – через «Морской бар» – к супермаркету Плажеко. От Плажеко – к дому.
Я сел, свесив ноги с кровати.
– Ничего. А у тебя?
– Куча всего. Надо встретиться.
– Знаю. Ты теперь большой человек в универе.
– Не валяй дурака! Есть действительно новости.
– И почему нужно сообщать их мне?
Мишель громко захохотал.
– Потому что после меня ты – единственный пиквикист!
Я начинал ощущать мурашки в кончиках пальцев – признак окончания долгого, очень долгого периода онемения. Ощущение могло бы быть приятным, но мне понадобилось три года, чтобы усыпить ту часть меня, которая теперь возвращалась к жизни; я не хотел этого пробуждения.
– Тебе надо приехать в Бордо. Сегодня вечером я жду тебя на Клемансо.
– Сегодня вечером? Я работаю.
– Значит, в субботу. У Крука! Как в старые добрые времена… – И он небрежно прибавил: – Часто о тебе вспоминает. За последние месяцы он немного сдал. Я думаю, если он увидит тебя, ему это в самом деле пойдет на пользу.
Это не был аргумент, имеющий целью убедить меня: Мишель ни секунды не сомневался, что я прибегу на встречу, как верная собачонка. Он просто хотел дать мне достойный повод, он бросал кость моей гордости.
* * *
Крук возвел глаза к небу:
– Да, мадам, я вас прекрасно понял… Ваш замечательный друг, господин Демонбрюн… де Монброн горячо рекомендовал вам мой книжный магазин… жаль только, что я никогда не слыхал о таком господине!.. Один из моих лучших клиентов? Черт возьми… А вы уверены, что не путаете меня со скобяной лавкой напротив?
Я нашел, что он вполне в форме, наверное, потому, что после туманного намека Мишеля был готов к худшему. Правда, на лице его появилось с полдюжины новых морщин и лицо стало еще немного краснее, словно поднялись воды в бассейне красной реки. Но этот кармин придавал ему почти праздничный вид. И безусловно, он не согнулся ни на миллиметр и все так же уходил головой под потолок, как бы паря в невесомости, подобно регбисту при вбрасывании, поднятому в воздух товарищами по команде.
Прикрыв одной рукой трубку, другой он указывает мне на заднюю комнату.
– Он уже там, – шепчет Крук, – ждет вас. Избавлюсь от этой божьей кары и присоединюсь к вам!
Если Крук был все таким же большим, то его магазинчик, казалось, съежился до пугающе малых размеров. Этот эффект можно было объяснить какой-то деформацией памяти, но, вероятнее, причина была в существенном увеличении фондов шотландца, в необратимом нарастании осадочных наслоений, принимавших форму вздымающихся сталагмитами шатких стопок и массивных отложений, занимавших все столы, заполнявших полки, захватывавших уже и пол. Книги, везде книги. С лавочкой Крука произошло то же, что случается во всяком торговом деле, когда покупают больше, чем продают: затоваривание.
– А! Вы хотите обрадовать меня каким-то предложением… Это очень мило с вашей стороны, но я не могу по телефону… Хорошо, хорошо, говорите… Клод Фаррер? Анри Батай? У букинистов ими забиты все мусорные баки! Мадам, не все, что старо, уже только поэтому хорошо…
Мишель Манжматен с улыбкой на губах ждал меня в задней комнате, – эту улыбку он, видимо, надел заранее, как только услышал звяканье дверного колокольчика. На сибаритском брюшке Мишеля вспучивалась черная с иголочки тенниска «Lacost». Редкие волосы блестели от геля. Он долго разглядывал меня, а затем указал подбородком на что-то лежавшее на столе.
– Взгляни одним глазком и скажи, что ты об этом думаешь.
– Что это?
– Как видишь, это страница из книги регистрации пассажиров Британских железных дорог на линии Кале – Дувр от двадцать пятого мая тысяча восемьсот семидесятого года…
Фотокопия была посредственная. На ней с трудом можно было различить графы оригинала и заполнявшие их каракули.
– Вот здесь, присмотрись…
Последовав за его указующим перстом, я с большим трудом разобрал несколько имен и адресов: «Г. Марк Дамбрез, негоциант, Лилль, г. Арман Дюмарсей, рантье, Париж, VI округ, г. Эварист Борель, студент, Ноан-Вик…»
– И что?
Манжматен от души хлопнул меня по спине, воскликнув:
– Я так и знал! Я так и знал, что ты станешь изображать скептика… Хорошая попытка, но не прошла. Ты отлично понял!
– Что понял? Что твой Борель приехал в Лондон за несколько дней до смерти Диккенса? И что это доказывает?
– Франсуа, малыш, ты меня разочаровываешь… Ты ведь не думаешь, что я стал бы тебя вытаскивать сюда, если бы не был уверен! Ноан – это тебе ни о чем не говорит?
– Да, очевидно…
– Ну да! Милашка Жорж Санд, урожденная Аврора Дюпен, «дура набитая», по выражению Бодлера… А теперь идем…
Быстро шагая, он притащил меня в магазинный зал и остановился перед длинным рядом томов в желтых переплетах цвета мочи.
– Двадцать пять томов! Двадцать тысяч страниц! Кому, к черту, еще интересна эпистолярная макулатура мамаши Санд? Редактор шею себе на этом свернул. Этот Жорж Любен вообще был псих… но псих организованный. Вот, смотри, указатель занимает целый том… Три тысячи имен в алфавитном порядке с отсылками к пронумерованным письмам. И вот тут обрати внимание на букву «Б»… «Борель, Эжен» – и далее не меньше двадцати пяти отсылок!
– Эжен?
– Ага! Уже зацепило! Эжен Борель, виноторговец, мэр Лашатра, друг детства мадам Санд, отец троих детей: Мари-Жанны-Авроры, Жан-Этьена и… Эвариста!
– …которого в указателе нет…
– Ха-ха! Ты умеешь насмешить… Так потерпевшие кораблекрушение цепляются за мачту! Да, он не поименован… он вошел куда лучше…
Смотрим… смотрим… том двадцать второй, апрель семидесятого – март семьдесят второго, страница пятьсот двадцать восемь… Читай!
Из «Истории жирондистов» Ламартина он устроил себе трон и плюхнулся на него со вздохом удовлетворения. Крук, все еще прикованный к телефону, не отреагировал на святотатство. («Братья Маргерит, мадам? Братья Маргерит… и что вы хотите, чтобы я с ними сделал?»)
– Читай, я тебе говорю!
Ноан, 12 сентября 1870 года Г-ну Бюллозу, редактору «Ревю де Дё Монд»
Мой драгоценный друг,
Вам, возможно, уже нанес – а если еще нет, то вскоре нанесет – визит один молодой человек, с тем чтобы, сославшись на меня, предложить Вам некую рукопись. Сей молодой человек, сын одного драгоценного моего друга, длительное время пользовался моим доверием, вплоть до недавних пор, когда его горячечные и постыдные суждения открыли мне его подлинную суть – молодого неблагодарного честолюбца, лишенного к тому же всякого таланта, в чем Вы сами сможете убедиться.
Однако на тот невероятный случай, если бы эта химерическая болтовня привлекла Вас сенсационным сюжетом и зазывным стилем, знайте, что публикацию ее на ваших страницах я почту за личное мне оскорбление и встану перед мучительной необходимостью отвратить от Вас и дружбу мою, и мое перо.
В совершенной уверенности, что рассудительность Ваша убережет нас от этих болезненных крайностей, шлю Вам, драгоценный друг мой, сие сердечное напоминание о себе.
– Ну, ты видал такое? «Мучительная необходимость»… Черт возьми! Вот сука…
Они вновь появились, эти мурашки, это что-то,шевелящееся внутри меня. Я взглянул на Манжматена и в несколько секунд измерил глубину той адской пропасти, в которую сорвется моя жизнь, если я не удержусь от зависти. Я изо всех сил держался своей роли бесстрастного и сомневающегося:
– А может быть, Санд была права… Может быть, речь и шла о какой-то «химерической болтовне»…
– Да нет же! Не начинай сначала! Я, я тебе скажу, как это все было… Борель поругался со своей «крестной» – голову на отсечение, что из-за социализма. Ты прекрасно знаешь, какую хрень несла эта сволочь о социализме… Потом он едет в Англию, встречает Диккенса как раз перед его смертью и слышит от него признания, о которых он говорил Франсу в «Куполь»… Но он – бедный провинциальный студент, совершенно неизвестный в литературных кругах… Чтобы повысилось доверие к его свидетельствам, чтобы их опубликовали, ему нужна рекомендация. Тогда он пытается как-то помириться с Милашкой, показывает ей рукопись. Не на ту напал! Санд была злобная, злопамятная ползучая тварь… Вместо того чтобы раскрыть перед ним дверь, она заперла ее на два замка!
– Но были же и другие журналы… он мог…
– А ты хорошо представляешь себе, что значила Санд в тогдашнем парижском литературном свете? Инспектор Национального общества французской культуры! Большая шишка! Что-то вроде Жида в тридцатые или Соллерса сегодня… Если кому-то польстит, все вопят: «Гений!..» Но если кого-то проклянет, на следующий день беднягу публично линчуют на площади…
– Я говорю не о крупных престижных журналах… Я говорю обо всех тех листках, которые выходили после смерти Диккенса… обо всей этой литературной друдиане… о популярных журналах, каждый из которых давал свою разгадку тайны Эдвина Друда…
– А вот здесь вступает в игру психология Бореля… Вспомни сцену с Франсом: Борель хотел говорить только с ним, и больше ни с кем… Он боялся, что уши профанов услышат то, что он собирался рассказать. Спорю на моего «Пиквика» с иллюстрациями Физа, что этот Борель был слишком высокого мнения о себе и своем творении, чтобы публиковать его в первой попавшейся бульварной газетке… Знаешь, я уверен… – он поднялся, отряхнул штаны и встал прямо передо мной со странной улыбкой на губах, – я уверен, что он был фрукт вроде тебя… этакий чистый дух! «Хлеба земного не вкушающий». Скорей ничего не скажет, чем унизится. К тому же у вас обоих – имена проклятых поэтов… А это накладывает на человека отпечаток… внушает идеи величия!.. Ладно, это все была закуска… А теперь – самое пикантное: представь себе, что…
– Что? Что вы сказали?
От восклицания Крука вздрогнули сталагмиты; его голос громыхнул в этом пространстве шепотов, как петарда в склепе.
– «Юная Парка»?… Экземпляр номер один на мелованной веленевой бумаге? – Шотландец издал странный звук – нечто среднее между рычанием и смехом. – А, так это ваш милый господин де Монбрюн сообщил вам о моей страсти к Валери?… Так вот, знайте, мадам, что фекалии, даже разукрашенные шелками, остаются фекалиями и что, покуда я жив, на улице Ранпар, дом семнадцать, духу не будет ни одной книги Валери! Что же касается вашего господина де Монбрюна… – Крук, не находя слов, покосился в нашу сторону, и его осенило вдохновение, – то будьте добры, передайте ему от моего имени, чтобы он шел к черту!
Он швырнул трубку так, что едва не расколотил телефон. Затем нежно взглянул на нас.
– Вот так! На сей раз это у них не прошло! Ваш старый Крук держался молодцом! Ах, Франсуа, Мишель… Я вдруг словно помолодел… Мои силы удесятерились! Выходите, Приносящие! Крук вам покажет, из какого теста он сделан! Скимпол! Налейте-ка нам по полной, будьте так любезны!
Крук обнял нас, как выпрыгивающий при вбрасывании регбист своих товарищей по команде, и повел в заднюю комнату. Он, казалось, все еще был под впечатлением собственного мужественного поступка.
– Представьте, как раз сегодня утром я прочел то, что еще более укрепило мое отвращение к этому мрачному персонажу… Жид рассказывает, что однажды он пришел к Валери с томиком «Копперфилда» в кармане. «Вы должны прочесть это, дорогой мэтр, – он называл Валери „дорогой мэтр“! – и сказать мне, что вы об этом думаете». Тот не сделал ни того ни другого… Он взял книгу и минуток на двадцать закрылся в своем кабинете. Затем появился: «Возьмите, мой дорогой. Мне незачем читать дальше, я уже знаю, как это сделано». Гнусная претенциозная свинья! Я еще мог бы, на худой конец, простить его «маркизу», но это!Он знает, «как это сделано»! Вот вам альфа и омега французской беллетристики – знать, «как это сделано»! Вот, друзья мои, сорт людей, которые никогда не зайдут в ресторан, нет, они предпочтут критиковать вывешенное меню и обнюхивать мусорное ведро шеф-повара, чтобы узнать, «как это сделано»!
Скрежет кольца, царапающего стекло, всколыхнул во мне столько воспоминаний, что, не выпив еще ни капли, я был уже пьян. Крук сиял. Даже Мишель, пока наполнялись стаканы, казался мне другим. На какое-то мгновение я увидел его в образе старого университетского товарища с известной эпинальской гравюры. Перед тем как выпить, мы на миг замерли, словно для какого-то невидимого фотографа. На тот возможный случай, если Мишель станет знаменитым, я даже сочинил в уме подпись к этому кадру: «Бордо, 19** год, в книжном магазине Крука: слева от Мишеля Манжматена хозяин магазина, справа – неизвестный». Звон входного колокольчика разрушил очарование. Крук, вздохнув, побрел обратно в магазин. Мишель отпил глоток, с минуту помолчал, откашлялся и продолжил с того, на чем остановился:
– Представь себе, что у Эвариста Бореля был сын, а у этого сына – его звали Этьен – дочь… и что эта дочь, Эжени Борель, незамужняя, шестидесяти восьми лет, все еще жива… и знаешь, где она живет? В Сент-Эмильоне, старик, в Сент-Эмильоне! – полчаса езды от Бордо! Ее отец Этьен был женат на некой девице Боско, наследнице огромного поместья. В конце концов он продал фамильный бизнес в Лашатре и обосновался на Юго-Западе… А теперь угадай, что у меня в кармане! Приглашение на чай в замок Боско к госпоже Борель! Вот послушай, ты будешь смеяться: «Дорогой господин Манжматен, я была счастлива узнать, что кто-то всерьез интересуется Дедулей. —„Дедуля“ – это ее дед Эварист. – Я в детстве прекрасно знала его и по сей день храню в памяти чувство привязанности к нему, которое не изгладили ни время, ни маленькие неприятности со здоровьем… – у старухи Альцгеймер, она уже наполовину труп. – Действительно, у меня хранятся почти все его многочисленные сочинения (увы, я единственная из всех членов семьи, кто остался верен ему)… Для того чтобы предоставить их в ваше распоряжение, прежде всего нам нужно познакомиться, чтобы я определила – по тем совершенно точным критериям, которые Дедуля мне указал непосредственно перед смертью, – вашу способность понять значение его неоценимого труда и ваше бескорыстие… Как вы догадываетесь, на это потребуется время. Для начала я приглашаю вас посетить меня…» —и так далее. «Почти все его многочисленные сочинения» – ты понял? На этот раз я забью, это точно! Несколько реверансов, два-три умело ввернутых комплимента – и старуха у меня в кармане, моя легендарная скромность тому порукой! Можешь записать дату: самое большее через год ТЭД будет раскрыта!
Это был триумф. Мне оставалось только надеяться на какую-нибудь песчинку, какую-нибудь деформированную, дефектную деталь, которая в последний момент не даст сложиться головоломке. В ожидании этого мне ничего не оставалось, как только делать хорошую мину.
– Поздравляю, Мишель, ты своего добился… Но как тебе удалось?…
– Тихо!
До нас доносился напряженный, почти неузнаваемый голос Крука. Было ясно, что он разговаривает с женщиной. Мишель выглянул в дверь и уважительно присвистнул. Вслед за ним и я проскользнул в магазин.
Я увидел ее еще издали, она стояла между двух стопок книг, терпеливо выслушивая смущенные объяснения Крука по поводу каких-то бельгийских изданий.
– Частный детектив, – прошептал Мишель.
– Что?
– Я нанял частного детектива, как в кино… Это он ездил в Британские железные дороги, в Ноан, в Лашатр… и отыскал след старухи Борель в Сент-Эмильоне… Я его выбрал по справочнику – за имя: «Агентство „Дик“, все виды расследований и слежки». Господин Дик, ты понял? Это было слишком роскошно, чтобы быть правдой!
Обеспокоенная нашим перешептыванием, девушка повернулась к нам, и в этот миг то, что мне говорил Мишель, потеряло всякое значение. Я вышел на середину комнаты, встал перед девушкой и без колебаний объявил:
– Простите, мадемуазель, но… мне кажется, что мы уже встречались.
– Прекрасное начало, – прошептал Мишель, подходя сзади, – так держать, ты взял верный курс, – и затем громче, обращаясь к девушке: – Мой товарищ, перед тем как волнение отняло у него на миг его поэтические способности, хотел сказать, что вы напомнили ему меланхолическую красоту полотен Данте Россетти… что, увидев вас, он протер глаза, как тот сыщик в «Лауре», когда Джин Тьерней появилась перед ним в своем белом плаще и соответствующей шляпке… и что, как Фредерик на пароходе «Город Монтеро», он должен был ухватиться за коечную сетку… ибо красота обладает той странной особенностью, что, даже когда она нова, она похожа на воспоминание.