355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Эшноз » Я ухожу » Текст книги (страница 9)
Я ухожу
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:37

Текст книги "Я ухожу"


Автор книги: Жан Эшноз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

26

«Я тоже врач, – ответит ему Элен с запинкой, – правда, не совсем. Впрочем, теперь уже и не врач – я хочу сказать, что больше не работаю по специальности». Выяснилось, что она никогда и не занималась лечебной практикой, предпочитая неиссякающей череде пациентов область фундаментальных исследований, да и ту забросила два года назад, получив сперва наследство, а затем алименты. Последний раз она работала в больнице Сальпетриер, в отделении иммунологии. «Я искала антитела, рассчитывала их количество, пыталась выяснить, на что они похожи, изучала их активность, понимаете?» – «Да, конечно, мне кажется, понимаю», – промямлил Феррер, успевший к тому времени, подобно Баумгартнеру и согласно указаниям Саррадона, сменить местоположение, переехав на два этажа ниже.

Новая палата походила на прежнюю, будучи, однако, раза в два просторнее, так как здесь стояли три кровати. Медицинских аппаратов было поменьше, стены окрашены в светло-желтый цвет, а в окне наблюдалось уже не дерево, а совершенно неинтересное кирпичное здание. Один из соседей Феликса Феррера – тот, что слева, уроженец Арьежа, – отличался могучим телосложением и находился, по крайней мере внешне, в прекрасной форме; Феррер так и не понял, зачем он здесь лежит. Второй – хилый, но зоркий бретонец с повадками ученого-атомщика – с утра до вечера читал журналы и страдал аритмией. Посещали их довольно редко: пару раз наведалась мать аритмика (неразличимый шепот, никакой информации), один раз брат арьежца (звонкоголосый отчет о потрясном матче, минимум информации). В остальное время общение Феррера с соседями сводилось к пререканиям по поводу выбора программы телевидения и громкости звука.

Элен навещала его ежедневно, но Феррер по-прежнему вел себя крайне сдержанно, не выказывая никакой радости, когда она входила в палату. Не то чтобы он питал к ней предубеждение, – просто его мысли были заняты другим. Зато его соседей первое появление Элен буквально ошеломило. И в следующие дни они глядели на нее с растущим вожделением, каждый на свой лад: арьежец – не скрывая нежных чувств и рассыпаясь в комплиментах, бретонец – исподволь, но многозначительно. Однако даже восхищение соседей не вызывало у Феррера желания следовать их примеру – вы понимаете, что я хочу сказать: вот вы не желаете какую-нибудь особу, но другая особа, желающая ее вместо вас, внушает вам мысль, или стремление, или даже приказ возжелать эту первую особу, такие вещи иногда происходят, это общеизвестно, но в данном случае – увы! – этого не происходило.

Однако это довольно удобно – иметь при себе человека, который о вас заботится, может сделать какие-нибудь покупки, принести свежую газету (ее затем передаешь бретонцу). Если бы в больнице разрешались цветы, Элен, вероятно, носила бы и их. При каждом посещении она справлялась о самочувствии Феррера, изучала профессиональным оком кривые и диаграммы, висевшие у его кровати, но тематика их разговоров не выходила за эти клинические границы. Если не считать сообщения о прежней специальности, она ни словом не поминала свое прошлое. Скупые сведения о получении наследства и алиментов, в принципе способные многое раскрыть в плане ее биографии, тем не менее, не получили дальнейшего развития. Да и у самого Феррера ни разу не возникло желания рассказать ей свою жизнь, которая – особенно в последнее время – отнюдь не казалась ему достойным предметом беседы или зависти.

В первое время Элен ходила в клинику так, словно выполняла свой долг, добровольно взятую на себя миссию посетительницы, и Феррер, втайне дивясь этому, все-таки не осмеливался спросить, зачем ей это нужно. Она держалась бесстрастно, почти холодно и, даже проявляя любезность, не давала никакого повода к фамильярности. Тем более что любезность – это далеко не все, она не способна пробудить вожделение. И тем более что Феррер, истомленный болезнью, с ужасом ожидающий разорения, боящийся врачей куда меньше, чем банкиров, находился в состоянии перманентного беспокойства, отнюдь не располагавшего к обольщению. Конечно, он не слепой, конечно, он прекрасно видит, что Элен красотка, но смотрит на нее, будто сквозь пуленепробиваемое стекло. Их отношения либо слегка абстрактны, либо слишком конкретны и не допускают никаких чрезмерно нежных чувств. Это и угнетает, и вместе с тем успокаивает. Вскоре Элен, видимо, сама поняла ситуацию и смирилась с ней, ибо стала наносить визиты куда реже – раз в два-три дня.

Но три недели спустя, когда Феррер, согласно вердикту врача, должен был выписываться, именно Элен предложила проводить его домой. Выписка происходит в один из вторников, к полудню. Феррер еще слаб, и ноги у него дрожат, когда он идет к выходу с маленькой сумкой в руке. Элен ждет его, они берут такси. И Феррер, поистине неисправимый Феррер, не обращая внимания на свою молчаливую спутницу, уже любуется девушками на тротуарах из окна такси, которое доставляет его домой, вернее, к дому, куда Элен не входит. Но, разумеется, учтивость велит – и это самое меньшее, что он может сделать, – пригласить ее поужинать завтра, или послезавтра, или на неделе, ну, в общем, в ближайшее время; Феррер это хорошо понимает. Лучше всего завтра (чтобы скорее отделаться), а что касается ресторана, то, поколебавшись, Феррер предлагает новое заведение, недавно открывшееся на улице Лувра, как раз возле церкви Сен-Жермен-д’Оксерруа: «Не знаю, известен ли вам этот ресторан, Элен». Он ей известен. «Тогда, значит, до завтра?»

27

Но назавтра с утра Феррер первым делом взялся за работу. Элизабет, открывшая галерею два дня назад, проинформировала его о событиях, весьма, впрочем, немногочисленных, имевших место за время его отсутствия: пара-тройка новых картин, скудная корреспонденция, вот, собственно, и все; ни телефонных звонков, ни факсов, ни электронных писем. Коллекционеры-завсегдатаи еще не объявились – похоже, все разъехались отдыхать, кроме Репара, который позвонил сказать, что сейчас будет, и не успел Феррер положить трубку, как растворилась стеклянная дверь, и на пороге возник Репара собственной персоной, с ног до головы в своей любимой голубой фланели и с мелко вышитыми инициалами на кармане рубашки. Давненько его не видели здесь, этого Репара!

Он вошел, пожал хозяевам руки и принялся расхваливать Мартынова, купленного им в начале лета: «Ну вы, конечно, помните – большой такой, желтый Мартынов!» – «Разумеется, – ответил Феррер, – впрочем, они у него все более или менее желтые». – «А с тех пор он не приносил чего-нибудь новенького?» – обеспокоенно спросил бизнесмен. – «Конечно, приносил, – сказал Феррер. – Несколько мелких вещичек, но я еще не успел их развесить, – видите, галерея только что открылась. Главные его картин вы уже видели». – «Я все-таки гляну еще разок», – объявил Репара.

И пошел бродить по галерее с видом крайней подозрительности, то водружая очки на горбатый нос, то задумчиво покусывая их дужки; он быстро миновал большинство картин и наконец остановился перед обширным – 150x200 – холстом, изображающим групповое изнасилование, в толстой раме, сплетенной из колючей проволоки; Феррер выставил эту картину в самом начале лета. Выждав секунд двадцать, Феррер подошел к застывшему в созерцании клиенту. «Я так и знал, что вам приглянется эта штука, – произнес он. – В ней что-то есть, правда?»

«Д-д-да, может быть, – задумчиво изрек Репара. – Я бы не прочь повесить это у себя дома. Вообще-то картина великовата, но меня главным образом смущает рама. Нельзя ли ее сменить?» – «Минутку, я вам сейчас объясню, – сказал Феррер. – Вы уже поняли, что картина слегка отдает жестокостью, ведь вы не станете отрицать, что сюжет несколько страшноват. И вот художник специально заключил ее в такую раму, ибо эта рама является как бы частью изображения, понимаете? Она именно дополняет саму картину». – «Ну разве что так», – согласился коллекционер. «Да это просто очевидно, – заверил его Феррер. – Кстати, картина не очень дорогая». – «Я подумаю, – сказал Репара. – И потолкую с женой. Она, знаете ли, слишком чувствительна к таким картинам. И раз уж этот сюжет, как вы сказали, несколько…э-э-э, я бы не хотел, чтобы это ее…э-э-э…». – «Я с вами совершенно согласен, – отвечал Феррер. – Подумайте как следует. И обсудите это с женой».

После ухода Репара никто больше не наведался в галерею до самого закрытия, которое, по взаимному соглашению с Элизабет, состоялось раньше обычного. Ибо Феррер должен был встретиться этим вечером с Элен в ресторане и действительно встретился с нею в просторном полутемном зале, уставленном маленькими круглыми столиками под белыми скатертями, с «интимными» медными лампочками и умело составленными букетиками; посетителей обслуживали расторопные хорошенькие девушки экзотической внешности. Феррер частенько видел здесь людей, которых знал в лицо, но с которыми не обязательно было здороваться; с экзотическими же официанточками неизменно флиртовал. В этом смысле он, конечно, рисковал заскучать в компании Элен, по-прежнему немногословной и надевшей нынче светло-серый костюм в тонкую белую полоску. И хотя костюм этот, увы, не отличался большим декольте, Феррер все же приметил на шее молодой женщины цепочку белого золота, а на ней кулончик в форме стрелки, недвусмысленно указывающей вниз, на грудь; вот что действительно привлекает внимание, вот что поистине возбуждает!

Как всегда молчаливая – то ли по простоте душевной, то ли специально, – Элен зато прекрасно умела слушать, вовремя поощрить собеседника односложным возгласом, заполнить неловкую паузу коротким, но уместным вопросом. Регулярно устремляя взгляд на золотую стрелку, дабы почерпнуть в ней мужество, но все же не достигая – как и во время больничных визитов Элен, – зрелого и полноценного вожделения (чего я никак не могу понять, со всей ответственностью заверяя читателя, что Элен в высшей степени соблазнительна), Феррер кое-как наладил таким образом застольную беседу, рассуждая о своей профессии: о рынке искусства (в настоящий момент он довольно стабилен), о современных тенденциях (они довольно сложны и сейчас весьма расплывчаты, взять хотя бы Дюшана), о полемических спорах (представьте себе, Элен, когда искусство и деньги вступают в контакт, это приводит к взрыву!), о коллекционерах (эти становятся все скупее и недоверчивее, и я их прекрасно понимаю), о художниках (эти смыслят все меньше и меньше, и это я тоже прекрасно понимаю), о натурщиках (настоящих, в классическом смысле этого слова, совсем не осталось, и я нахожу это в высшей степени нормальным). Не желая выставлять себя в смешном свете, он воздержался от рассказа о своей полярной экспедиции и о том несчастье, коим она завершилась. Но все его речи, какими бы поверхностными и самодовольными они ни были, не смогли навеять на Элен скуку, и Феррер, следуя давно устоявшемуся обычаю, пригласил ее после ужина распить где-нибудь последний стаканчик.

Однако в такой ситуации – по выходе из ресторана и вслед за последним стаканчиком – мужчина, который предусмотрительно не злоупотреблял за столом чесночными блюдами, красной капустой или последними стаканчиками, должен (и это вполне естественно) поцеловать свою спутницу. Так уж оно принято, так оно и делается; увы, в данном случае ничего этого опять-таки не случилось. И по-прежнему не ясно, что творится с Феррером – то ли он робеет, то ли боится отпора, то ли ему ничего такого больше не нужно. «Отнюдь не исключено, – сказал бы ему Фельдман, который занимался психиатрией до того, как переметнулся в кардиологи, – отнюдь не исключено, что инфаркт и последующая госпитализация спровоцировали краткосрочный дефицит нарциссического комплекса, – не радикальный психический разрыв, нет, это я тебе гарантирую! – просто вступил в действие механизм внутренних самозапретов». – «Чихать я хотел на механизм внутренних самозапретов!» – возразил бы ему Феррер и, отвергнув мысль о поцелуе, тем не менее предложил Элен, раз уж ее так интересует искусство, зайти как-нибудь на днях к нему в галерею.

Она зашла туда в самом конце одного дождливого дня; на сей раз никаких костюмов зеленого или серого цвета, никаких ансамблей с вырезом на спине, всего только белая рубашка да белые джинсы, а поверх них чуточку просторный плащ. Они поболтали минут пять; Феррер, по-прежнему чувствуя неловкость, объяснил ей несколько экспонатов (маленького Беклера и четыре холмика Эстерельяса) и отпустил бродить по галерее. Элен проигнорировала мелкие картинки Мартынова, крайне внимательно осмотрела фотографии Мари-Николь Гимар, коснулась двумя пальцами одного из «вентиляторов» Шварца, выставленного в дальнем углу, и лишь на миг остановилась перед «Коллективным изнасилованием». Исподтишка следя за нею, Феррер для вида обсуждал с Элизабет проект будущего каталога Мартынова, как вдруг из небытия возник – кто бы вы думали? – Спонтини. «А вот и вы, Спонтини! – весело воскликнул Феррер, – ну как ваши темперы?»

Элен, стоявшая в глубине галереи, смутно поняла, что названный Спонтини принес Ферреру не свои творения, в частности темперы, а жалобы на жизнь. Затем прозвучало слово «контракт». Вслед за ним слово «в соответствии». Далее начался спор о процентах. Элен, находившаяся слишком далеко, чтобы слышать весь разговор, проявила внезапный интерес к последним творениям Блавье, висевшим над бюро Феррера. «Пойми же ты, – говорил Феррер, – я ценю свою работу и считаю, что она равна половине стоимости произведения. А если ты полагаешь, что она стоит не больше сорока, значит, мы с тобой не договоримся». – «Я считаю, что это слишком дорого, – возражал Спонтини. – Это непомерно дорого. Да, я нахожу, что это непомерно дорого. И я думаю, что лучше мне пойти к Абитболу, – он только и ждет меня, этот Абитбол, я как раз видел его позавчера на вернисаже Кастанье».

«Слушай, – устало сказал ему Феррер, – ты уже не первый раз пытаешься меня шантажировать. Десять лет ты сотрудничал со мной, только благодаря мне познакомился со всеми галерейщиками, торговал своими картинами за моей спиной – да-да, мне это известно! – и продолжал выставляться у меня в галерее. Так вот что я тебе скажу: со мной этот номер не пройдет; ступай к Абитболу, к черту, к дьяволу, но здесь тебе не место. Ты вообще понимаешь нынешнюю ситуацию? Во Франции сейчас ничего невозможно продать!» – «Ладно-ладно, – проворчал Спонтини. – Небось Беклера ты выставляешь. А вспомни, как он с тобой обошелся!»

«Беклер – это совсем другое дело, – ответил Феррер. – Беклер – художник в высшей степени оригинальный». – «Ну еще бы! – съехидничал Спонтини, – он в высшей степени оригинально отдал тебе десять процентов за картину, этот Беклер, а девяносто спокойно положил себе в карман, и это всем известно. Тем не менее, вон он, висит у тебя, как ни в чем не бывало, и ты еще готовишь ему выставку в Японии. Да-да, мне рассказали. Я это знаю, и все это знают!» – «Беклер – совсем другое дело! – повторил Феррер. – Да, я хотел порвать с ним, но он по-прежнему выставлен у меня. Это из области иррационального, и все тут. Давай прекратим этот разговор».

Исчерпав запас аргументов, обе стороны замолчали, и вскоре Спонтини удалился, бормоча себе под нос неясные угрозы, а измученный Феррер упал в ближайшее кресло; Элен, вернувшаяся к Шварцу, издали улыбалась ему. Он ответил ей кривой улыбкой, затем встал и, подойдя к ней, сказал: «Вы слышали наш разговор и, наверное, многое поняли. Вы, я думаю, считаете меня чудовищем». – «Нет-нет!» – горячо заверила его Элен. «Я терпеть не могу такие ситуации, – продолжал Феррер, массируя себе щеки, – вот худшая сторона моей профессии. Как бы мне хотелось переложить эту обязанность на кого-нибудь другого! Был у меня помощник – Делаэ, я вам о нем рассказывал, – он уже начал разбираться в таких делах и заменять меня, а потом взял и умер, черт бы его подрал! И это очень жаль, потому что он – Делаэ – весьма ловко справлялся с этим, умел сглаживать острые углы».

Теперь Феррер начал массировать виски, вид у него и впрямь был крайне утомленный. «Знаете, – промолвила Элен, – я сейчас не очень занята и могла бы помогать вам, если хотите».

– «Очень мило с вашей стороны, – отвечал Феррер со скорбной улыбкой, – но я не могу этого принять. Между нами говоря, положение мое в настоящий момент таково, что мне нечем будет вам платить». – «Неужели все так скверно?» – воскликнула Элен. «Да, в последнее время я испытываю некоторые финансовые затруднения, – сознался Феррер. – Я вам все расскажу».

И он все рассказал. Все. С самого начала. Когда он закончил свое печальное повествование, уже стояла ночь. За окнами, в вышине над стройкой, оба желтых подъемных крана посверкивали фонариками на концах стрел, а в небе над ними пролетал самолет рейсом Париж-Сингапур, в том же ритме посверкивая фонариками на концах своих крыльев; этим взаимным синхронным перемигиванием «земля-небо» они словно извещали друг друга о своем существовании.

28

Лично мне Баумгартнер уже начал здорово надоедать. Его повседневная жизнь прямо-таки набивает оскомину. Помимо того, что он живет в отеле, звонит, кому надо, раз в два дня и посещает все, что попадется под руку, у него нет никаких других дел. Его существование явно лишено интриги. С тех пор, как он покинул Париж и отбыл на юго-запад, он проводит время за рулем своего белого «фиата», скромного автомобильчика без всяких украшений, наклеек на стеклах и висюлек на зеркальце. Он ездит наугад, куда глаза глядят, в основном, окольными дорогами. И в одно прекрасное утро, а именно в воскресенье, приезжает в Биарриц.

Поскольку океан нынче гневен и бурлив, а воскресное, окутанное дымкой солнце припекает не слишком сильно, обитатели Биаррица вышли наружу полюбоваться яростной стихией. Они выстроились плотными рядами вдоль пляжей, а также на многочисленных террасах, дамбах, волнорезах, балконах, лоджиях, насыпях и бульварах, выходящих на вздыбленный океан, и созерцают его яростную работу, как опасный цирковой номер. Это зрелище неизменно потрясает человека, парализует его, он способен бесконечно, неотрывно и неустанно следить за морем; такое же действие оказывает на людей огонь, а иногда и дождь, а еще разглядывание прохожих с террасы бара.

В это воскресное биаррицкое утро Баумгартнер видит возле маяка молодого человека, который отважно стоит почти вплотную к океану, на самом краю прибрежной скалы, рискуя быть затопленным бешеной пеной, от которой, впрочем, уклоняется с грацией опытного тореро. Да он как раз и комментирует мощный напор бушующего моря в терминах корриды. «Ole! Torito bueno! Mira, mira, mira! Tiro, toro!» – кричит он, восторгаясь особенно эффектным взлетом волны или подбодряя следующий, грозно надвигающийся вал; словом, расточает всевозможные призывы, похвалы и возгласы, с коими обращаются на арене к дикому быку. После того как чудовищная волна с грохотом обрушилась на скалы, расплескалась, растеклась во все стороны и покорно легла к его ногам, чтобы умереть, юноша жестом матадора выбрасывает вверх руку, словно желая остановить мгновение, когда бык, уже пронзенный смертоносным клинком, еще держится на ногах перед тем как рухнуть на бок или на спину, нелепо задрав кверху ноги.

Баумгартнер проживет в Биаррице всего два дня, пока океан не придет в себя и не успокоится, вслед за чем уедет в глубь побережья. Теперь Баумгартнер еще старательнее, чем прежде, избегает остановок в городах, которые либо торопливо пересекает, либо, при малейшей возможности, и вовсе объезжает стороной. Он останавливается преимущественно в деревушках, где сидит, опять-таки недолго, в какой-нибудь забегаловке, ни с кем не общаясь.

Зато он слушает беседы других посетителей (например, четверых изнывающих от безделья мужчин, которые сравнивают свой вес, подыскивая соответствующий номер какого-нибудь французского департамента. Самый худой объявляет, что его вес равен номеру Мезы, второй, более или менее нормального сложения, претендует на Ивелин, третий, довольно полный, присваивает себе Бельфор, а самый толстый аж перешиб Валь д’Уаз [7]7
  Франция разделена на 95 департаментов, и в школах их заучивают наизусть по названиям и номерам. Согласно французскому алфавиту, Валь д’Уаз является последним, 95-м департаментом.


[Закрыть]
, читает афиши, прилепленные скотчем к зеркалам («КОНКУРС КРУПНЫХ ОВОЩЕЙ»: с 8 до 11 час. – Запись на конкурс и презентация; с 11 до 12.30 час. – Совещание жюри; в 17 час. – Вручение премий и Чествование победителей. К конкурсу допускаются: Порей, Салат, Капуста обычная, брюссельская, сафой, цветная и красная, Помидоры, Дыни, Тыквы, Перец, Кабачки, Свекла красная и кормовая, Морковь красная и кормовая, Сельдерей, Репа обыкновенная, Редис зимний, Картофель, Кукуруза, Чеснок, Лук. В конкурсе могут участвовать все садоводы, но не более девяти видов овощей на человека, по одному образцу каждого овоща. Желательно предъявлять овощи с ботвой, стеблями и корнями. Жюри будет оценивать экспонаты на вес и по внешнему виду) или изучает сводки погоды в местных газетах (Облачно, возможны дожди и ливни, во второй половине дня грозы).

Погода и в самом деле прескверная, а сам Баумгартнер теперь как будто стал менее капризным в отношении отелей, в которых останавливается. Он выбирает гораздо более скромные гостиницы, чем ранее, и, похоже, это ему совершенно безразлично. В первые дни он регулярно скупал все местные и центральные газеты, внимательно читая рубрики «Культура» и «Общество», но не находя никаких сообщений о краже древностей. Когда Баумгартнер убедился, что в прессе об этом и не напишут, он ограничил свое чтение одной-двумя газетками, которые рассеянно листал за завтраком, пачкая маслом и конфитюром, оставляя кляксы апельсинового сока или кофе на желтых экономических страницах.

Однажды вечером он катит по дороге между Ошем и Тулузой, под проливным дождем, в темноте, наступающей все раньше и раньше. Дворники мечутся по лобовому стеклу, как безумные, фары слабо освещают шоссе, и Баумгартнер едва успевает заметить на обочине, чуть приподнятой над дорогой, смутный движущийся силуэт. Затопленный яростным дождем и вечерней мглой – вот-вот растает, как кусочек сахара! – человек даже не голосует и не оборачивается к проезжающим машинам, чьи огни и моторы, впрочем, не видны и не слышны среди бушующей грозы. И если Баумгартнер собирается остановиться, то не из жалости, а машинально или оттого, что слегка заскучал; итак, он сигналит о повороте направо, тормозит сотней метров дальше и ждет приближения силуэта.

Однако силуэт не спешит, словно не усматривает связи между собой и остановкой «фиата». Поровнявшись наконец с машиной, он дает возможность Баумгартнеру разглядеть себя, правда, с трудом, сквозь залитое водой стекло: это молодая женщина или девушка, она открывает дверцу и садится, даже не обратившись к водителю с традиционными для автостопщика словами. Она так вымокла, что лобовое стекло тут же затягивает легкая испарина; Баумгартнер с неудовольствием представляет себе состояние сиденья после того, как пассажирка выйдет. Мало того, – она вдобавок выглядит довольно-таки грязной и явно не от мира сего. «Вам на Тулузу?» – спрашивает ее Баумгартнер.

Молодая женщина отвечает не сразу, ее лицо плохо видно в полумраке. Затем она говорит – монотонно и размеренно, каким-то механическим, неприятным голосом, что направляется не НА Тулузу, а В Тулузу, и весьма прискорбно и странно, что люди часто путают эти предлоги, каковая ошибка совершенно непростительна и вписывается во всеобщее пренебрежение правилами языка, с которым нужно бороться и бороться, – она сама, во всяком случае, борется, где только может. Высказав все это, она откидывает мокрую голову на спинку сиденья и мгновенно засыпает. Вид у нее совершенно ненормальный.

Баумгартнер с минуту сидит ошарашенный и слегка уязвленный; потом задумчиво, словно колеблется перед тем, как отъехать, включает первую скорость. Через полкилометра девица начинает тихонько храпеть, и это его безумно раздражает, так и хочется открыть дверцу и вышвырнуть ее в мокрую тьму, но он одергивает себя и не зря: теперь пассажирка спит безмолвно, обмякнув в гибком ремне безопасности, и такой поступок был бы недостоин джентльмена, коим он твердо решил стать. Подобное чувство, конечно, делает честь Баумгартнеру, но его удерживает еще и другое: этот голос он уже где-то слышал. Борясь с трудностями езды среди враждебной стихии, он никак не может разглядеть свою спутницу, которая, впрочем, спит, отвернувшись от него. Тем не менее, Баумгартнер вдруг узнает ее – это какая-то фантастика, это невозможно, и, тем не менее, это именно она. До самой Тулузы он ведет машину с величайшей осторожностью, едва дыша, старательно объезжая все колдобины и пригорки, боясь разбудить спящую. Путешествие занимает у него не меньше часа.

Прибыв в Тулузу глубокой ночью, Баумгартнер высаживает девицу у вокзала, не зажигая света и отвернувшись, пока она расстегивает ремень, вылезает из машины и дважды почти неслышно благодарит его. Баумгартнер не спешит отъезжать; он следит за ней в зеркало заднего вида; женщина, не оборачиваясь, идет к вокзальному буфету. Поскольку вокруг стоит кромешная тьма, а девица, явно сбрендившая, ни разу не взглянула ему в лицо, остается надеяться, что она его не признала. В последующие дни Баумгартнер продолжает странствовать. Он познает меланхолическую печаль дорожных ресторанов, зябкие пробуждения в холодных гостиничных номерах, тишь и запустение сельских дорог и грохот строек, горечь невозможных влечений. И это длится еще около двух недель, по истечении которых, где-то к середине сентября, Баумгартнер обнаруживает, что за ним следят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю