412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Батист Андреа » Дьяволы и святые » Текст книги (страница 7)
Дьяволы и святые
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 19:40

Текст книги "Дьяволы и святые"


Автор книги: Жан-Батист Андреа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

Парни как один повернулись ко мне.

– Ты можешь попросить буржуйку.

– Розу? О чем?

– В следующую субботу возьми письмо и спрячь под бельем. А потом попроси ее наклеить марку и отправить конверт за нас.

– Вы в своем уме? Я терпеть ее не могу. Точнее, ее и ее «Диорлинг».

– Ее что?

– «Диорлинг». Так называются духи. Она пользуется ими, как моющим средством, каждый раз, как я прихожу.

– Ты знаешь, как называются ее духи?

На этот вопрос был только один правильный ответ.

– Хорошо, я отдам ей ваше чертово письмо.

Парни с насмешкой уставились на меня. Я чуть не прогорел.

– Все на боевые позиции, – приказал Эдисон. – Русские атакуют.

Безродный рассмеялся – больше у него нигде не болело. В тот момент – и лишь в те моменты – мы сливались воедино с ветром и лесными зверями, ничто больше не отделяло нас от свободы, разгуливающей по голубой линии горизонта.

~

Ожидание среди цветов в коридоре, обремененное письмом. От него чесалась кожа, оно весило тонну. Я не смел достать это письмо.

«Дорогая Мари-Анж Роиг».

Ожидание, обремененное унизительной необходимостью просить помощи у нее; я никого и никогда не ненавидел настолько сильно, даже свою невыносимую сестру, когда она засунула мою пластинку «Манкис» в духовку, «чтобы проверить, вдруг она из лакрицы».

«Мы – Дозор».

В особняке царила тишина. Я представлял, как вся семья вернулась в Париж и позабыла обо мне, сироте, сидящем в коридоре каждую долгую субботу. Я воображал, как они вдруг вспомнят обо мне, позовут, только на клич никто не явится – будет уже слишком поздно. Сердце бешено заколотилось.

«Мы ученики из пансионата „На Границе“. Мы слушаем вас каждое воскресенье, у вас очень красивый голос. Мы пишем вам, потому что вы – единственная, кто может нам помочь».

Напротив висел пучок гвоздики в черной рамке. Где-то хлопнула дверь. Похоже, не забыли. Я снова задышал.

«Наш главный надзиратель жесток, несколько учеников пострадали. Мы не знаем, к кому обратиться. Но вы-то точно знаете, вы должны знать много важных людей, потому что работаете на радио. Если вы получили это письмо, произнесите „Дозор“ в передаче, единственной программе, которую мы слушаем в воскресенье вечером. Уверяем вас, дорогая сестра во Христе, в наших самых лучших намерениях».

Я убедил их ввернуть фразочку аббата: судя по притоку пожертвований, она творила чудеса. И слово «пансионат» было тоже моей идеей. В поисках руки помощи лучше прикрыть собственные язвы.

Слева от общего полумрака отделилась чья-то тень. Мимо прошел какой-то серый низкорослый мужчина с чемоданчиком, в таком же сером костюме. Серый человек поприветствовал меня едва заметным кивком и исчез справа. Снова тишина. Наконец появилась гувернантка и отвела меня, шаркая пробковыми каблуками, в гостиную. С прошлой субботы ничего не изменилось – как и с позапрошлой, как и за целые века. Ни Роза за фортепиано, ни ангелы-астматики, задыхающиеся под потолком, ни их раковины и любовные дудки, ни копоть, годами выплевываемая из камина им на грудь.

Ноты хрустнули в тишине. Бах. Я читал с листа «Гольдберг-вариации». Роза повторяла за мной, словно болезненный, неловкий, сонный щенок. Ее лоб слегка блестел. И я, и она – мы оба находились далеко от ритма. Сидя ровно в кресле, гувернантка прислушивалась и, казалось, впервые в жизни не клевала носом. Через час после занятия прозвенел колокольчик в прихожей особняка. Старуха встала, пригладила юбку, кивнула нам и вышла. Я тут же приподнял кофту. Роза в недоумении вытаращилась на меня.

– Что это ты делаешь? Если ты думаешь, что…

Я протянул ей письмо. Всю неделю я прокручивал в голове наш разговор, проигрывал голливудский фильм, чтобы не упустить ни одной детали. «I know we’ve had our ups and downs, baby, mostly downs…» По-французски эта фраза звучит не так красиво, но что есть, то есть. «Знаю, между нами случались разногласия, но сейчас настал момент о них забыть. Мне нужна твоя помощь».

– Я хочу, чтобы ты отправила это письмо.

– Ты хочешь?

– Да. Мы сами не можем его отправить.

– Что это?

– Письмо.

– Я вижу, что письмо. Почему ты сам его не отправишь? Ты за кого вообще меня принимаешь? За свою секретаршу?

– Мы не можем отправить это письмо сами.

– Почему?

– Потому что живем на Луне, понимаешь?

– Я понимаю только одно: ты спятил.

– Так ты отправишь его или нет?

– Нет.

За дверью раздались шаги. Потеряв дар речи, я даже и не подумал спрятать письмо. Дело было явно в технических неполадках: правильные субтитры, но не тот фильм, или наоборот – это неважно. Повернулась дверная ручка. Роза вырвала конверт из моих рук, сунула его в ноты и закрыла партитуру.

– Только не думай, что это безвозмездно.

Вошли граф с супругой: он – с видом вечной озабоченности серьезными делами, она – качающейся походкой покорительницы горных вершин. Сенак шагал следом. А за ними, замыкая процессию, словно последний из последних, появился пастырь. Очень странный пастырь: в огненно-красной одежде и с золотым посохом, на который можно было опереться в многочисленные темные ночи. Под его митрой растянулась улыбка усталого ребенка, словно извинение за то, что он так долго носит свое облачение. К слову, несколько месяцев спустя он сложил с себя сан.

– Монсеньор Теас, вот юный Джозеф Марти, один из наших воспитанников, – объявил Сенак. – Он вызвался давать уроки фортепиано мадемуазель Розе.

Я наклонился, чтобы поцеловать перстень епископа – по крайней мере, я выучился хоть каким-то манерам, пока работал на аббата, – но епископ взял меня за руку, положил другую ладонь мне на лоб и прошептал, будто для себя одного:

– Благослови тебя Господь, Джозеф.

Я видел, как растворяются мои родители. Как горит сестра, возвращая звездам атомы, позаимствованные у них, чтобы быть собой, Инес, пока сам я оставался целым. Я был по горло сыт этими благословляющими богами, единым-всевышним-сотворителем-земли-и-небес, воскрешением плоти, сыновьями, посаженными справа от родителя, и мольбами святых. Единственная отцовская правая рука, которую я знал, ударила меня прямо в лицо. Я видел тысячи разбитых судеб, прожитых в черно-белом цвете. Я видел, как шарлатаны убеждают зевак на воскресных ярмарках, что если те поверят изо всех сил, не задавая лишних вопросов, то однажды их жизнь раскрасится и другими цветами.

Но когда Теас прошептал: «Благослови тебя Господь», в первый и единственный раз в своей жизни я поверил, потому что, в отличие от других, монсеньор и вправду верил.

Роза присела в том же старомодном реверансе, как в первый день перед Сенаком. Ее родители показали на диван, пригласив тем самым присесть.

– Монсеньор Теас был очень любезен и принес нам пирог. Что говорят в таких случаях, Розетта?

Дочь в недоумении уставилась на отца.

– Я полагаю, в таких случаях говорят «спасибо», – сухо ответила она.

Сенак замер, однако, казалось, отец не заметил дерзости дочери.

– Спасибо, монсеньор, – поправил аббат, натянув неестественную улыбку.

Епископ устало махнул рукой.

– Не надо формальностей. А почему бы нам не отведать этого пирога? Хотелось бы похвастаться, что я испек его вот этими самыми руками, однако, как вы видите, – он поднял руки в перчатках, – с этим у меня проблема.

Граф собирался прозвенеть в колокольчик, однако аббат остановил его жестом:

– Джозеф может обо всем позаботиться, если позволите. Наши воспитанники растут, чтобы служить милости Божьей в любых проявлениях. Джозеф?

Я кивнул. Слово «воспитанники» звучало словно насмешка из уст Сенака.

Кухня находилась в конце коридора, и там было темнее, чем в остальной части особняка. Возможно, солнце пыталось однажды проникнуть внутрь, но заблудилось, и теперь где-то в лабиринте медленно белел его труп. На изрезанном столе рядом с горой немытой посуды поджидал яблочный пирог в огромной коробке с надписью «Центральная булочная». В свете мигающей лампочки я переложил бóльшую часть в самую огромную тарелку.

Собираясь выйти из кухни, я заметил блокнотик со списком покупок, обрывающимся на слове «аспирин». На блокнотике лежал фломастер. Вдруг мне в голову пришла опасная, волнующая идея, от которой весь мир мог перевернуться. Я подвергал Дозор опасности, но мне было все равно. Письмо ни к чему не приведет – в этом я был уверен. Придется стучаться как можно сильнее. Фломастером я написал «НА ПОМОЩЬ» внутри картонной крышки от пирога, подчеркнул сообщение и оставил коробку на видном месте рядом с раковиной – там, где ее найдут после нашего ухода. Там, где вместо доброты обнаружится непроглядная мгла. С подносом в дрожащих руках я вернулся в гостиную и принялся прислуживать. Мужчины разговаривали, женщины молчали. Епископ по-дружески подмигнул мне, одарив мгновением своего внимания – это мгновение пробило брешь в пространстве, наполнило его, и мне сразу стало понятно, почему столько улиц и площадей назвали в честь епископа годами позже. Ощетинив все свои шипы, Роза ела, не поднимая носа.

Беседа умолкла, ужаленная в сердце тишиной, которая обыкновенно царила во всем доме.

– Джозеф отказался от приемной семьи, – заявил Сенак посреди повисшей паузы. – Он предпочел остаться у нас. Не так ли, Джозеф?

Я открыл рот, но не издал ни звука – лишь на тарелку вывалился кусочек пирога, что стоило мне самодовольного взгляда Розы. Епископ нахмурился.

– Не так ли, Джозеф? – повторил Сенак.

Он улыбался во весь рот своей хромой, искусственной улыбкой, которая годами ковалась в самых темных кузницах.

– Да, месье аббат.

– Что же заставило тебя принять подобное решение, мальчик мой? – спросил монсеньор Теас, повернувшись ко мне.

Сенак по-дружески положил мне руку на шею и потрепал волосы.

– Не скромничай, Джозеф, повтори, что ты сказал мне в тот день. Что твоя семья теперь – это «На Границе». Ты ведь так и сказал?

– Да, месье аббат. Я так и сказал: моя семья теперь – это «На Границе».

Снова повисла тишина, и щелканье жующих челюстей взмыло под потолок.

– Еще пирога? – предложила графиня. – Там на кухне осталось еще немного, не так ли, Джозеф? Можешь принести коробку?

Все посмотрели на меня.

– К тебе обращаются, – прошептал Сенак.

– Да, да, там еще осталось, но…

– Что «но»?

К счастью, Теас встал с места.

– Спасибо, я сыт и должен вас покинуть. Меня ждет паства. Очень хочется послушать вашу игру на фортепиано, молодые люди. Но в следующий раз.

– Мы злоупотребляем вашим гостеприимством, – добавил аббат, подражая тону епископа.

Я так дрожал, что спрятал руки в карманы. Путь к выходу казался бесконечным, коридор – длиннее и мрачнее, чем обычно. На крыльце мы попрощались с графом. В тот момент, когда мы наконец собрались уезжать, в доме послышались торопливые шаги.

– Подождите! Не спешите!

Едва переводя дух, на пороге появилась мама Розы, размахивая коробкой с пирогом – той самой чертовой коробкой, которая содержала взрывное сообщение, написанное заглавными буквами отчаяния. Мать Розы отдышалась и протянула коробку Сенаку:

– Возьмите, там еще осталось, возьмите. Раздадите сиротам.

– Оставьте себе! – Я почти закричал.

Сенак невозмутимо повернулся ко мне.

– То есть я хочу сказать, там осталось… Но мало.

Я промок насквозь от пота: казалось, я исчезну, стеку по каменным ступеньках и просочусь сквозь сухую, безразличную землю Пиренеев. Однако, коснувшись лба, я понял, что абсолютно сух. Глаза Сенака медленно сверлили меня.

– Вы очень добры, дорогой друг. Наши сироты будут благодарны.

Он взял коробку. Куривший неподалеку Лягух потушил сигарету и подогнал машину. Сенак разместился на заднем сиденье и знаком пригласил меня сесть рядом. От него исходил мягкий химический аромат – в то утро он подкрасил волосы на висках.

Мы проехали деревню. Открыв окна, Лягух вел аккуратно – даже слишком. Рядом со мной аббат барабанил пальцами по коробке на коленях. Не смотри на коробку. Смотри вперед.

Впереди был лишь Лягух, вширь превосходящий любое водительское кресло. По всей его спине росли волосы, вихрем выглядывая из ворота рубашки и причудливо смешиваясь с гладкими тонкими волосами на голове. Вся эта растительность с легкостью сливалась, если вспомнить, что у Лягуха не было шеи – от одного только вида этой волосяной реки меня тошнило.

Или нет. Смотри на Сенака как ни в чем не бывало. Улыбайся естественно. Не смотри на коробку.

Я посмотрел на коробку.

Сенак опустил глаза, взглянул на меня, а затем – на коробку. Он пожал плечами, не обращая на меня внимания, и аккуратно пригладил растрепавшиеся от ветра виски.

– Вкусный был пирог, не так ли, Джозеф?

– Да, месье аббат.

– Хочешь еще кусочек?

– Нет, месье аббат.

– Ты уверен?

– Да, месье аббат.

– А вот я не уверен…

Сенак погладил крышку, слегка приподнял ее и, взглянув на меня исподлобья, снова закрыл.

– Думаешь, я ничего не знаю, Джозеф?

Он похлопал Лягуха по плечу.

– Остановитесь.

Лягух припарковался на обочине прямо на выезде из города рядом со старым металлическим контейнером для мусора. Мне в лицо ударило горячее, обжигающее дыхание Сенака, несущее с собой злобу и яблоки. Оно окутало меня и душило с той же силой, что надзиратель в ту грозовую ночь.

– Думаешь, я не знаю, что ты чревоугодник?

Сенак выбросил всю коробку целиком в окно, прямо в мусорный бак, и знаком приказал Лягуху ехать. Машина тронулась.

– Чревоугодие – смертный грех. Видишь, Джозеф? Сегодня Господь попытался донести до тебя эту мысль.

~

Едва я вернулся в приют, как Безродный тут же пристал ко мне. Он хотел знать, что там в финале «Мэри Поппинс», но я совершенно забыл задать этот вопрос Розе. Пришлось выдумывать историю про детей, которых отправили в приют, тайно финансируемый русскими, и про Мэри Поппинс, вызволяющую сирот с помощью летающего зонтика. Безродный таращился на меня во все глаза, размахивая кулаками в воздухе при каждом описании драки – сильнее всего он распылился, когда я описывал финальную битву между Мэри Поппинс и Распутиным.

О фиаско с пирогом я молчал: меня уже и без того сравнивали с Данни. Данни то, Данни се – я уже был сыт по горло их героем и его мифической отвагой. Легенда гласила, что Данни родился уже в приюте, будучи плодом запретной любви монашки и мирянина. В этих кругах любовь всегда запретная. Согласно Безродному, Данни был огромен. По словам Синатры – чуть меньше. Безродный говорил, что Данни был силен настолько, что мог одной рукой задушить кабана, а ладони его были огромные, словно сковородки для жарки каштанов. Остальные смеялись: никто никогда не видел, как Данни душит кабана. Ни одной рукой, ни двумя. Однако его гнева и взрывного характера опасались все единогласно. Никто не хотел с ним ссориться. Данни был храбрым безумным эгоистом.

Парни довольно долго тянули, но в итоге показали мне его фотографию, которую хранили, словно мощи святого. Снимок сделали во время одного из многочисленных подвигов Данни – ночного побега в деревню после проигранного спора. И Данни было мало просто перепрыгнуть через забор – ему хватило наглости заявиться в бар. В качестве доказательства он принес этот снимок, подаренный парой путешественников: на фотографии красивый парень с волосами средней длины, в красной футболке, смотрел прямо в объектив. Странное доказательство. Любому, кто всматривался в снимок, становилось ясно, что на самом деле этого парня, прислонившегося к потертой стене, не существовало. Что на этой фотографии запечатлелось отсутствие: взгляд Данни из-под девичьих ресниц смотрел не в объектив, а гораздо дальше, сквозь фотографа, сквозь снимок, сквозь пространство. Этот взгляд совершал оборот вокруг Земли и возвращался обратно. Может, в тот момент сбитый с толку предчувствием Данни уже думал, обнаруживая под своей мужественностью нежность: однажды я исчезну, исчезну навсегда.

На следующей неделе Безродный будил меня каждую ночь ровно в тот момент, когда я начинал засыпать.

– Джо, Джо, думаешь, получилось? Мари-Анж получила? Получила письмо?

В первую ночь я ответил ему со свойственной всем сиротам нежностью:

– Иди на хрен.

Безродный надул в постель и надел «плащ ссыкуна» на следующий день. Пока мы ждали воскресенья и возможности наконец послушать «Ночной перекресток», мне пришлось каждый вечер описывать Безродному, что происходило с письмом. Вот оно в почтовом фургончике, пропахшем машинным маслом. Вот оно в центре распределения, пропахшем потом. Вот письмо пересекает пропахший дождем перевал – Безродному нравились запахи. В четверг письмо было на пути в Андорру. В пятницу почтальон сунул его в пахнущую кожей сумку и начал обход.

– Джо, Джо, ну что? Мари-Анж получила письмо на этот раз?

В пятницу я тянул время: почтальон остановился закурить, сменить колесо. Он потерял ключи от машины. Безродный сходил с ума и кричал, чтобы почтальон поторапливался. В последний вечер, в субботу, я преподнес малышу самый чудесный подарок:

– Все, письмо пришло сегодня. Мари-Анж наверняка его открыла.

Безродный чуть не задохнулся:

– Правда? Ты уверен? Как ты думаешь, что она сказала?

– Ничего. Это же тайна между нами и Мари-Анж. Может, кто-то заметил, что у нее странное выражение лица, и спросил, что случилось. А она ответила: «Ничего, ничего», сложила наше письмо и спрятала его под платье, у самого сердца. А теперь она думает.

За ночь Безродный не сомкнул глаз. На следующий день он уснул посреди мессы. Лягух стащил его со скамейки и, чтобы поспособствовать раскаянию малыша, прописал ему «крещение в водах Иордана» – в качестве наказания голова сироты окуналась чуть дольше положенного в ледяной фонтан, поставляющий воду в приют.

Вечером ровно в десять часов Проныра включил наш приемник на террасе. Прозвучало вступление, на том конце волны улыбалась Мари-Анж. Мы задержали дыхание.

Слово «дозор» она не произнесла.

Мы растянулись на террасе бок о бок под звездным флагом павших смертью героев.

– Наверное, она не получила письмо, – заключил Проныра. – Смотрите, там, в горах. Вершины в тумане. Наверняка это замедлило доставку.

– Ты прав. Наверняка она получит письмо на следующей неделе.

Чтобы приподнять нам дух, Синатра рассказал о Вегасе, однако парни уже наизусть знали эти истории, и никто, кроме Синатры, не почувствовал себя лучше, однако мы не возражали. Была совершенно крошечная, мизерная вероятность – чисто статистическая, – что Фрэнк и вправду мог оказаться его отцом, к тому же они были до странного похожи. Но являлось ли это сходство причиной или следствием всей истории Синатры – никто не мог сказать. А так как Синатра пообещал свозить нас в Вегас, если еврейский агент его отца прекратит строить козни, мы решили на всякий случай подыграть. Возможно, продавщица из Фижеака, всматривавшаяся в стену психиатрической лечебницы в сотнях километрах от приюта, не соврала.

И Синатра рассказывал о городе грехов, где часы подменили зелеными, желтыми, розовыми неоновыми лампами, где шумели улицы, а пальмы никогда не угасали. Мы поднимались в его апартаменты под каменным взглядом вереницы женщин, похожих на горгону Медузу. Они ненавидели нас и кричали: «Почему эти ребята не стоят в очереди, как все?» У дверей в казино нас попытался остановить вышибала, но крошечный человек в старомодном костюме, похожий на Ротенберга, дал ему подзатыльник: «Show some respect, you idiot, that’s Frankie’s son and his friends»[18], – и эта новость затыкала рот всем горгонам Медузам. Крошечный человек вел нас к ВИП-столику у самой сцены. Там уже сидел какой-то мужчина. Он пожал нам руки и представился низким голосом. Мужчина рассказывал о вечерах под голубой луной, об отелях, где ютятся одинокие сердца. «Hey kiddos, I’m Elvis»[19]. Безродный заказал клубничное молоко, Момо – анисовую водку, остальные – виски. Фрэнк появился в рубашке с косым воротником, и Вегас вздохнул. Певец подмигнул нам и запел свой последний хит, «My Way»[20], и все было хорошо.

Неделя началась, как обычно, со свистков, утренних молитв, трапез в тишине, а затем: снова свистки, снова тишина, иней на окнах, холодные камни, общественный труд, торговля Проныры. В приюте появился новенький – взъерошенный малыш лет пяти, удивленно озирающийся по сторонам. На следующий день во дворе он уже дрожал от холода в «плаще ссыкуна» и удивлялся еще больше. И что же сделали мои друзья, увидев в окно его, продрогшего и желтого? Конечно же, начали издеваться, причем Безродный громче остальных. Я же вам говорил: они далеко не святые.

Скука взяла в тиски. Все копались в себе в поисках чего-то, что не могли найти снаружи. Даже уроки стали невыносимы, бессодержательны, что привело бы в ужас такого дипломированного преподавателя, как моя мать. Никто не заботился об образовании – нас просто надо было занять, убедиться, что мы сможем выбрать между профессиями электрика и сантехника, отличить фазный провод от нейтрального, скользящую муфту – от обжимного фитинга. Нас вообще не учили думать и держали поближе к розеткам, кранам, ни в коем случае не подпуская к другому концу этих медных артерий, согревающих ночью и промывающих наши глотки, – никто и никогда не показывал нам эти брызжущие источники с великолепными вентилями. Вот почему мы никчемные сантехники и никудышные электрики.

В ту неделю восстал Эдисон. Он пошел к аббату и потребовал раздобыть учебники по математике посложнее того, что мы изучали, – он предчувствовал в книгах ускользающую от нас красоту. Аббат рассмеялся, Лягух – тоже. Надзиратель заметил, что Эдисону уже повезло учиться, как настоящему французу, и что математика ни к чему тому, кто подметает улицы. Аббат пристыдил Лягуха: люди всех цветов кожи равны перед Богом, если речь идет о добром христианине. Только вот доброму христианину, подтвердил аббат, ни к чему математика продвинутого уровня – все и без того уже написано в Библии. Совершенно верно, ответил Эдисон, разве Иисус не питал слабости к умножению? Сенак заставил Эдисона выдраить туалеты на улице – худшие из всех, – чтобы научить смирению. А чтобы окончательно убедиться в раскаянии Эдисона, поскольку все может повториться, Лягух несколько раз крестил его в водах Иордана.

На следующий день, в среду утром, надзиратель заявился посреди урока и показал пальцем на Синатру:

– Ты. За мной.

– Я?

– Да, ты, глухой, что ли? За мной, говорю. Месье аббат хочет тебя видеть.

Синатра бросил в нашу сторону беспокойный взгляд. Проныра не обратил внимания, Эдисон не обратил внимания, Безродный не обратил внимания. Я тоже не обратил внимания – каждый сам за себя. Момо тоже не обратил внимания, однако я не уверен, что он до конца понимал происходящее. Урок тянулся до бесконечности под потрескавшимся потолком. Бледный Синатра вернулся незадолго до звонка. Момо поддел меня локтем и показал только что нарисованный цветок.

Раздался звонок с урока. Мы вышли стройной вереницей, Синатра замыкал процессию. В трапезной он сел подальше от нас и ел, нахмурив брови и витая где-то далеко. После обеда мы отправились на урок физкультуры, однако Синатра остановился на полпути и пошел в туалет. Отделившись от группы, Проныра последовал за ним, как и я. Преисполненный самого свежего раскаяния Эдисон уже заболел бронхитом и осторожно рассудил, что мы сами справимся.

Синатра стоял у писсуара, когда мы вошли в туалет: несмотря на открытые окна, мытье полов на коленях, там всегда пахло мочой плохо питавшихся монахов или толстых каноников. Желтая вонь дрожащих малышей и подростков с бушующими гормонами въедалась в стены – все здание держалось на ней, как на клее. Синатра смотрел в потолок, слегка приоткрыв рот.

– Ты скажешь, какого хрена случилось? – закричал Проныра.

Синатра подпрыгнул, направив струю в стену, и оросил десятки лет наскального искусства: пронзенные стрелами сердца, обещания французского Алжира, «Рене + Жан-Луи», стоящих членов, «смерть мерзким алжирцам» – все это уже покрывалось забвением. Синатра вернулся к цели, тряхнул, застегнул ширинку и повернулся к нам с улыбкой на лице:

– Вы готовы?

– К чему?

– А вот к чему: мой отец ответил.

– Чего?

– Точнее, его агент. Пишет, что Фрэнк хочет сдать тест и проверить, действительно ли я его сын. Они пришлют человека. Типа эксперта.

– Шутишь?

– Нет. Аббат так сказал.

– И когда они отправят этого эксперта?

– Понятия не имею. Лучше бы им отправить его поскорее, я больше не могу здесь гнить.

Синатра нервно рассмеялся. Он хохотал все громче и громче, не в силах остановиться. Наконец переведя дыхание, он сунул руки в карманы и выпятил грудь.

– Ну что, дар речи потеряли?

Затем он вышел, качая головой и насвистывая «My Way».

– Думаешь, это возможно? – прошептал Проныра. – Синатра и вправду его отец?

– Понятия не имею. Но они немного похожи.

– Не поверю, пока не увижу результаты теста.

– Я тоже.

Мы вернулись к остальным, слегка потеряв дар речи: в глазах рябило от неона стрип-клубов, вкуса омаров со шведского стола и сочного стейка в глубине глотки. Мы не могли в это поверить. В этом не было никакой логики.

Однако в приюте мы видели много невероятных вещей. И нам предстояло увидеть еще больше.

Дождь обрушился не из ведра, а вселенским потопом. С нескрываемым удовольствием Лягух пришвартовал машину, словно грузовое судно, черное от ила и дизеля, как можно дальше от особняка графа.

– Мы не можем подъехать поближе?

– Аллея утопает в грязи. Хочешь, чтобы я запачкал шины?

Триста метров я пробежал под градом Божественного гнева. Среди цветов я дрожал от холода, ожидая, пока Роза соизволит со мной встретиться. Прошел целый час.

Когда меня наконец впустили в гостиную, там горел камин. Я подошел ближе, чтобы согреться и обсохнуть. Гувернантка покинула гостиную, решив окончательно, что никто и никогда не напишет о нас оперу, – и была права. Роза повернулась ко мне, сидя за фортепиано, ее платье краснело маковой дерзостью, как в первый день нашего знакомства.

– Ты никогда не слышал о зонтике?

– Ты отправила наше письмо?

– Здравствуй, Роза. Как дела, Роза? Вас там совсем не учат манерам, в вашем приюте? – Она произнесла последнее слово с нажимом, стараясь сделать мне больно, и рассмеялась: – Вот что хорошо между нами: мы ненавидим друг друга и можем все высказать, не заботясь, что раним чувства собеседника. Ты вот считаешь, что я избалованная, наглая, слишком богатая, слишком такая, слишком сякая. Тебе не нравится, как я одеваюсь.

– Мне нравится, как ты одеваешься, – поправил я ее на одном дыхании. – Марк Боан – гений.

Я лишь повторял утверждения своей матери. В то время я понятия не имел о гениях и перенимал суждения у других. Но мне вправду нравилось то платье. Оно одновременно сковывало и высвобождало Розу, мне хотелось потеряться и забыться в многочисленных складках этой юбки.

Роза в недоумении умолкла. Я бы произвел то же впечатление, вытащив из ее уха букет цветов, как это делал фокусник на последнем дне рождения моей сестры. Инес пищала от радости. Не так-то много у нее было дней рождения.

Воспользовавшись удивлением Розы, я решил пробить брешь в ее броне.

– Но в остальном ты права. Избалованная, наглая, слишком богатая. И злоупотребляешь духами.

Она снова рассмеялась. В этот раз ее губы побелели сильнее обычного. Роза тут же нанесла ответный удар:

– А ты – мокрый баран.

– Это все из-за шерстяного свитера. Он промок насквозь.

– Нет, Джозеф. От тебя несет мокрым бараном даже без свитера, даже когда не идет дождь. Ты – неприятный, мрачный эгоист. Мы ведь можем говорить друг другу правду, не так ли? Я считаю, это просто восхитительно, когда не надо притворяться.

– Потому что до этого ты притворялась?

– Весь день. Я столько притворяюсь, что даже сейчас делаю вид, что терплю тебя. Правда в том, что мне хочется толкнуть тебя прямо в огонь.

Я повернулся к камину. Может, мне тоже вернуть атомы звездам? Раствориться, завихриться в ярости этого октябрьского дня, больше похожего на ночь.

– Ты отправила наше письмо? Да или нет?

– Да, я отправила ваше письмо.

– Уверена?

– Может, тебе еще и чек предоставить?

Немного согревшись, я подошел к пианино.

– Итак, сегодня мы разучим…

– Нет, сегодня ты разучишь и будешь заниматься за двоих. Постарайся играть так, чтобы я делала успехи, а родители обрадовались. Особенно папа. Он не любит тратить деньги впустую. Я же буду читать. В следующую субботу тебя ждет то же самое. И через две недели. Поэтому постарайся дозировать мои успехи и перестань смотреть на меня, словно побитая собака.

Я был в долгу, поэтому начал играть – точнее, бить по клавишам, чтобы молоточки поднялись и застучали по струнам, чтобы раздалась нота, чтобы она встроилась в мелодию, в гармонию или в обе сразу. Тут и речи не могло идти о музыке. Роза наблюдала за мной поверх книги.

– Забавно, – прошептала она.

– Что именно забавно?

– Ты больше никогда не играл так, как в первый день в кабинете аббата.

Я совершенно не находил это забавным. Совсем. Меня беспокоило, что она заметила.

– Не помню, чтобы играл как-то по-другому.

– Ошибаешься. Если ты снова заиграешь как тогда, я услышу и узнаю тебя даже на краю мира. Кто рассказал тебе о Марке Боане?

Роза закрыла книгу. Она перескакивала с темы на тему с непосредственностью акробатки. Я постарался изобразить самодостаточность:

– Все знают Марка Боана.

– Нет. Тебе мама рассказала, не так ли? Чем занимались твои родители?

Два месяца безразличия, и вдруг обстрел со всех сторон. Земля дрожала, спрятав страх во рту, за стеклами серебряные стрелы перечеркивали воздух. Я едва сдерживал раздражающий порыв бежать со всех ног.

– Ботинки, которые носит твой отец, называются «оксфорды»… Мой папа делает такие. Делал. То есть не сам, у него была фабрика. Обувь и матрасы.

– Как умерли твои родители?

Stabat mater dolorosa.

Juxta crucem lacrimosa.

Dum pendebat Filies.

– Ты не хочешь об этом говорить?

«Стояла мать скорбящая, в слезах, у креста, на котором повесили ее Сына». Ее бесформенного сына, в шипах, в черной гуаши, смешанной с кровью, потом, слезами, – в гуаши, перечеркивающей лицо и кривой рот, откуда льется уксус на дешевую бумагу. Джованни Баттиста Перголези написал самую нежную музыку всех времен. А я рассмеялся. Рассмеялся в лицо человеческому горю.

– Авиакатастрофа.

– Хм-м-м.

Ни «мне жаль», ни «это печально, ужасно, бедный Джозеф». Просто «хм-м-м». Больше Роза со мной не разговаривала: ни в тот день, ни в течение следующих месяцев я не слышал от нее ничего, кроме «здравствуй», «спасибо», «до свидания». И я был благодарен ей за это. Ненависть, как и молитва, насыщается в тишине.

~

На следующий вечер Мари-Анж тоже не произнесла «дозор». Она не произнесла этого слова ни в следующее воскресенье, ни две недели спустя. Пришлось смириться с очевидным: либо наше письмо потерялось, либо кто-то вскрыл его до нее и принял за шутку. Мы предпочитали не думать, что она прочитала письмо и решила ничего не делать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю