412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Батист Андреа » Дьяволы и святые » Текст книги (страница 4)
Дьяволы и святые
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 19:40

Текст книги "Дьяволы и святые"


Автор книги: Жан-Батист Андреа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

– Об этом даже не думаешь. Просто делаешь свою работу.

Последний вагон исчез у нас на глазах. Десять секунд спустя – бум! – воздушная стрела пронзила меня насквозь. Этьен рассмеялся.

– Понимаешь, так как между поездом и стенами мало места, локомотив выталкивает воздух перед собой. Давление впереди нарастает – клянусь, чувствуешь, как весь поезд и стекла вибрируют. Сзади образуется провал. Но природа боится пустоты, тебя наверняка учили этому в школе, нет? Поэтому воздух врывается во все щели, стороны, вверх, вниз, обтекает поезд, и давление разом спадает за составом. Отсюда и шум, который ты слышишь. Из-за расположения долин звук долетает с испанской стороны тоже – эхом докатывается до нас. Если прислушаться, заметишь, что он звучит чуть иначе.

– А… звук не мешает вам спать?

Этьен достал из кармана флягу.

– Доживешь до моих лет и начнешь бояться тишины, а не шума. Ну все, беги. Скажи Ворону, что починю я ему эти ворота завтра с утра, хотя совсем не понимаю, что за срочность. Ну вот последнее ему не говори. Тебе лучше поспешить. Пахнет грозой.

Этьен вернулся в хижину, но я никуда не торопился. Огромные облака наплывали на горные вершины, послышался глухой раскат грома, трава задрожала. С утра меня преследовало странное ощущение, будто сегодняшний день не похож на другие. Будто кто-то посмеялся над незыблемым правом, отобрал у меня положенное, хотя готов поклясться, я думал, что больше у меня и взять нечего. А когда понял, то засмеялся, в полном одиночестве, пока не выдохся, гуляя по хрустящей траве с одной террасы на другую. Конечно же, дата. Двадцать восьмое июля тысяча девятьсот шестьдесят девятого года. У меня было еще что отобрать.

Мой день рождения. Шестнадцать лет прошло с того дня, как мама родила меня ночью в больнице Сен-Манде. Она проклинала, глубоко дышала, заставляла отца ругаться, чуть не вывернула ему руку, клялась, что больше такого не повторится, и, возможно, именно клятвопреступление стало грехом, который им пришлось искупить. Аббат был прав: что я знал о прегрешениях родителей?

Небо разразилось жирными обжигающими каплями, пахнущими сеном и каникулами. Темнота уплотнилась. Я поднял нос и вдохнул грозу полной грудью.

Однако Лягух не дал мне времени насладиться.

~

Я не слышал, как он подошел. Ловким захватом Лягух обездвижил меня и прижал к лицу старый платок, пропахший машинным маслом. Гроза набирала обороты. Проще всего было не сопротивляться: Лягуху сил не занимать. И тем не менее я боролся – из принципа, из привычки, как все те, кого он убил до меня под проливным дождем. Как все те, кто не расслышал его шагов среди папоротников и пальм, все те, кто думал, что живет в безопасности. Перед глазами плыли вопящие медузы, а в легкие пустились мертвые корни. Ртом, зубами я хватал воздух, но без толку – ни капли, ни атома, лишь отвратительный привкус жира и слюны. Лягух был мастером.

– Кровать пятьдесят четыре, говорит «Колумбия», замечена нехватка воздуха.

Майкл Коллинз? Это вы?

– Ты же звал меня?

Я думал, что в тот день вы меня не услышали.

– А я услышал. Бей. Бей кулаками, ногами, бей как хочешь, только низко.

Кулак врезался во что-то мягкое, а пятка – в голень. Лягух вскрикнул от боли. И вдруг – глоток воздуха. И трава под щекой. Приют «На Границе» лежал на боку, пейзаж перевернулся. Дышать. В нескольких сантиметрах навозный жук лавировал между каплями дождя. Мне захотелось встать и вернуть мир на место, но Лягух прижал меня к земле, упершись ступней между лопаток.

Послышался щелчок пряжки ремня. Звук расстегивающейся ширинки. На ноги полилась теплая жидкость, вонь аммиака смешалась с грубым запахом мокрой земли.

– В следующий раз, – послышался голос, будто издалека, – следи за языком. За тем, что и кому ты рассказываешь.

Лягух помочился до последней капли, застегнул ширинку и удалился, тяжело ступая.

Когда я открыл глаза, я бежал. В темноте Творения, первого дня, в темноте до появления света, когда была лишь пропасть, вода и Бог. Да и насчет Бога я не до конца уверен. Гроза усилилась, заливая все мои пожары, вымывая землю из волос, грязь с лица, мочу Лягуха с одежды. Я не знал, где находился, но надо было бежать – в это я твердо верил. Леденящий душу холод следовал за мной, я чувствовал его дыхание на шее.

– Остановись, мальчик мой. Ты подхватишь пневмонию.

Нет, Майкл Коллинз. Вы всего лишь голос в моей голове.

– У многих людей звучат голоса в голове. Самые хитрые на этом зарабатывают. Остановись, говорю же тебе.

Я не сумасшедший. Я изучал план полета «Аполлона-11» с мамой. Я все читал о Баззе, Ниле и о вас. Я знаю, что теперь вы должны быть на Земле. Вы не можете со мной разговаривать. Это невозможно.

– Ну вот опять. Твой старый учитель Ротенберг прав. Ты не слушаешь. Неважно, где я. Я говорю с тобой – это главное.

Позвольте мне бежать спокойно, Майкл Коллинз. Если я остановлюсь, холод догонит меня. Никто не может мне помочь. Я один.

– Не смеши меня, мальчик. Хочешь, я расскажу тебе о настоящем одиночестве? О поднимающейся в душе тревоге всякий раз, когда «„Колумбия“ с каждым оборотом» оказывается по ту сторону Луны? Когда ночь обрывает радиосвязь – единственное, что соединяет меня с человечеством? Ты хоть представляешь, какие монстры живут там в глубине кратеров?

Простите, Майкл Коллинз. Я не хотел вас обидеть. Папа говорил, что вы – истинный герой всей этой миссии, что для управления «Колумбией» нужны стальные нервы.

– Забудь про стальные нервы. Вот что я хотел тебе сказать в твой день рождения. Это наша маленькая тайна, поскольку ты тоже в каком-то смысле космонавт. Ты знаешь, как я держался, пока был по ту сторону Луны? Как сопротивлялся давящей тишине и темноте? Я знал. Я знал, что «Колумбия» вернется к свету, что все это лишь вопрос орбиты. Поверь моему опыту. Худшее из одиночеств длится всего сорок семь минут.

~

Где-то в архивах Национальной жандармерии вы можете найти рассказ о том вечере, о ночи моего шестнадцатилетия. Если точнее, вам придется обратиться в архив министерства обороны и попросить дела четвертого регионального командования, округа Юг-Пиренеи, группы жандармерии Верхних Пиреней, а еще точнее – жандармерии Лурда. Если архивы еще не сожгли, не потеряли, не украли и не испортили, вы сможете ознакомиться с протоколом.

Там должно быть примерно следующее:

Рапорт жандарма Лувье, 31 июля 1969 года

Примерно в 22:15 28 июля 1969 года нам позвонили из заведения «На Границе», принадлежащего Департаментскому управлению по вопросам здоровья и общества при епархии Тарба, и сообщили о сбежавшем воспитаннике. В 23.00 старший сержант Казо и я сам заметили на дороге к Лурду заблудившегося молодого человека. Очевидно в растерянности, он представился как «Джозеф Марти, сирота и космонавт», а после потерял сознание. Он час бежал под дождем и преодолел восемь километров. Шеф Казо и я сам проконсультировались по телефону с заведением «На Границе» и, убедившись, что молодой человек не ранен, решили отвезти его в отделение жандармерии. Во время составления рапорта Джозеф Марти заявил, что на него напал человек по кличке Лягух, главный надзиратель приюта. Именно нападение толкнуло его на побег: молодой человек воспользовался неисправностью замка главных ворот.

Аббат Арман Сенак, директор заведения «На Границе», приехал лично забрать молодого человека примерно в час ночи. Будучи в состоянии начинающейся горячки, Джозеф Марти не сопротивлялся. На обвинения молодого человека аббат Сенак, известный на весь департамент своей благотворительной деятельностью и самоотверженностью, ответил, что Джозеф Марти – новый воспитанник, психологически неустойчивый, и до сих пор тяжело переживает гибель родителей. По словам аббата, подобные обвинения часто звучат от молодых людей, требующих внимания в ситуации полного эмоционального отчаяния. Он также пригласил нас расследовать все, что мы посчитаем нужным.

На следующий день мы посетили приют «На Границе». Сироты и служащий персонал встретили нас тепло. Согласно протоколу, мы опросили учеников в группах и по отдельности, и те убедили нас, что с ними хорошо обращаются. Кажется, пансионеры любят своего духовного наставника, а также главного надзирателя Марто (Лягуха), которого ребята описали как «супердоброго», а доминиканские сестры, работающие в приюте, – как «строгого, но справедливого». Месье Марто подтвердил, что не сердится на молодого Марти и понимает, в каком отчаянии мальчик. Месье Марто также попросил нас передать добрые слова полковнику Лаффиту, в командовании в Бордо.

Констатируем:

– необоснованные заявления обвинителя;

– отсутствие телесных повреждений у обвинителя;

– общее доверие, которым пользуется администрация заведения.

В связи с этим показания молодого человека признаны ложными. Продолжать расследование не требуется.

Направлено месье прокурору Республики.

Горячка продолжалась двенадцать дней. Пришлось пригласить врача из Лурда, но и это не помогло. Сестра Анжелика шептала, что надо меня спустить туда, в черный город падших ангелов, что подобный аномальный жар – точно дело рук дьявола.

Прокурор Республики закрыл мое дело без разговоров.

Длинными синусоидами со мной разговаривали голоса. Я ловил радиоволны со всей вселенной. Двенадцать дней я не был сиротой. Мама выжимала полотенце и клала его мне на лоб. Отец заставлял глотать горькие лекарства: «Для твоего же блага, этот старинный рецепт из венецианского гетто нам дал Ротенберг». Несколько раз я видел, как Момо корчится на соседней кровати в медпункте – и днем, и ночью. Если он не бился в эпилептическом родео, то пристально смотрел на меня, изо всех оставшихся сил прижав к груди плюшевого осла. Изо всех оставшихся мне сил я отворачивался. Если реальностью был Момо, я предпочитал горячку, ее глухие волны, ватные объятия и темную дрожь. Я предпочитал сгорать в ярком огне видений.

Антибиотики делу не помогли. Я мог бы сказать им всем, что моя болезнь не лечится пенициллином, припарками, и даже ночные сеансы экзорцизма, которые тайком проводила сестра Анжелика, читая по книжонке, похожей на мой учебник физкультуры, тоже не помогут. Настоящей проблемой были слезы.

Я избегал этой темы как мог. Но когда-нибудь придется поговорить о слезах. С крушения самолета, с единения моей семьи и металла в огненном тигле, я не проронил ни слезинки. Я просто их не нашел, шептал психолог. Хотя искал. Но я мог сколько угодно стараться, думать о гробах родителей, о невыносимом гробике, послушно вставшем с ними в ряд в день похорон, о разделяющем их дереве, лишающем права на любое прикосновение, – ничего не происходило. Но вселенная требовала. Мои слезы существовали, и этот невыплаченный долг стал причиной разъедающей тело болезни.

В возрасте шестнадцати лет и двенадцати дней я открыл глаза посреди ночи. Момо сидел на краю моей кровати, крепко держал меня за руку и плакал. Он плакал как никогда – так плачут у подножия распятия, в объятиях мадонн, отвернув лицо. Он оплакивал империи. Он плакал вместо меня, не умевшего так плакать.

Утром сестра Анжелика кричала о чуде. Жар прошел. Она заставила меня выйти на улицу, встать на колени под собранием бледнеющих звезд и трижды прочесть «Отче наш». Безродный уже ходил кругами по двору и дрожал под «плащом ссыкуна» на плечах.

С того дня парень с глазами Орана, ловец морских ежей, исчерпавший запас слов, Момо и я были не разлей вода. Он стал моими слезами, а я – его голосом.

~

Синий, желтый, зеленый.

Репродукция «Звездной ночи» Ван Гога, висевшая над пианино Ротенберга, была настолько поразительной, что вызывала подозрения. Я изучил ее до последнего мазка во время занятий. Ротенберг влепил мне подзатыльник в тот день, когда я назвал картину подделкой.

– А если я тебе сыграю это?

Раздались первые аккорды «Хаммерклавира».

– То, что я играю, тоже подделка, дурень? Может, это уже не Людвиг?

– Успокойся, Алон, – сказала его жена, пройдя по гостиной. – Ты себя доведешь.

– Не путай копию и интерпретацию, идиот. Если бы эта картина была пошлой копией, я бы давно уже ее выбросил. Ты смотришь на Ван Гога.

– Но не он же ее написал.

– А что ты об этом знаешь? Может, он написал две версии? И даже если лишь одну, эта картина не существовала бы без его первой. Так что можно сказать, он написал обе. Или, еще проще, что Ван Гог не написал эту картину, все равно ее написав.

– Получается, когда я играю Бетховена…

– Когда ты играешь Бетховена, Людвиг в гробу переворачивается. А вот когда Кемпфф играет Бетховена, когда Фишнер, тот парень из Аргентины, или Баренбойм играют Бетховена – это другое. Когда они играют, может, играет не сам Бетховен, но все равно играет Бетховен.

Синий, желтый, зеленый.

Мы находимся далеко от вокзала, где встретились, вы и я. Далеко от аэропортов и общественных пианино. Наверное, вы почти жалеете, что задали свой любимый вопрос: что человек вроде вас здесь делает? Но если вы думаете, что я отвлекся, потерял нить рассказа со всеми этими самолетами, глухими богами, сиротами, картинами – а скоро и девушками с цветочными именами, – это значит, вы всё воспринимаете буквально. Если приглядитесь изо всех сил, то увидите то же, что и я пятьдесят лет назад.

Синий, желтый, зеленый.

Вы не поймете, что любуетесь «Звездной ночью», если прижметесь носом к картине. Так что потерпите. Позвольте мне перегонять и дальше цвета моей ночи.

~

На уроке физкультуры я выплыл из медпункта, словно призрак, и Рашид сухим взмахом тут же показал на скамейку.

– Только не ты, – сказал он, пока остальные бегали кругами по двору.

Я сел рядом с Момо, которому не втолковывали никогда никакой культуры, даже физической. Рашид наблюдал за учениками, хлопал в ладоши и кричал мелодичным голосом: «Вперед, вперед», но его «вперио-о-о-од, вперио-о-о-од» не давали никакого результата. Но Рашид не давил авторитетом. Он знал, что преподает классу титанов, приговоренных носить на плечах вселенную за то, что бросили вызов богам. С таких не требуют еще и быстро бегать.

Единственным, кто выкладывался на полную, кто всей душой отдавался делу, был Проныра. Он бегал от одной группы к другой, замедлял ход, чтобы его догнали, и ускорялся снова. Когда остальные нарезали десять кругов, он выдавал пятнадцать. Час торговли. Именно в этот момент Проныра собирал деньги, обещания, просьбы, выставлял все это на виртуальный рынок, прикидывал в уме, продавал, покупал, поднимал цены, выставлял на аукцион общественный труд, безделушки, цветные чернила, шоколадки, крохотные монетки и купюры. Проныра все запоминал. Никакими предметами во дворе не обменивались, поскольку поодаль стоял Лягух, время от времени подпрыгивая с угрожающим видом. Все операции проворачивались позже, в прикосновениях, столкновениях, балете рук, прячущих и передающих товар и валюту по углам коридоров, в очередях, под партами и столами. Участники подпольной, тайной сети прятались за невинными масками ангелочков.

Между двумя «вперио-о-о-од» Рашид подошел и сурово посмотрел на меня.

– Ты, кажется, пытался сбежать. И, кажется, тебя поймали за восемь километров отсюда через час. Я очень разочаровался, когда узнал. – Он оперся ступней на скамейку, совсем рядом со мной, и наклонился, чтобы завязать шнурок. – Восемь километров в час, – прошептал он. – Если хочешь убраться отсюда, придется бежать быстрее.

Аббат ничего не сказал. Он видел меня за завтраком и не упомянул побег. Он даже улыбнулся. Но когда Лягух дал свисток, остановив урок физкультуры, на втором этаже открылось окно. Сенак встретился со мной взглядом и медленно кивнул.

В кабинете он все еще стоял у окна, прижав глаз к подзорной трубе. Сенак показал на три черные точки, дрейфующие на ветру, следующие за потоками воздуха.

– Малыш-бородач учится летать. Впервые его родители упорхнули настолько далеко от гнезда. Я уже год за ними наблюдаю. Они гнездятся под уступом над приютом. Великолепное зрелище, не правда ли? А ты знал, что в Пиренеях всего несколько пар бородачей? Этот вид на грани исчезновения. Очень хрупкий. При малейшем происшествии они покидают гнездо.

Он отложил трубу, сел за стол и свел пальцы под подбородком этого странного моложавого лица, на котором только глаза казались старыми, а все вокруг выглядело розовым, плотным, пышущим здоровьем. Сенак всегда был безупречно причесан и выбрит – его щеки, благословленные каплями одеколона, горели от бритвы.

– Я много молился за тебя, Джозеф. Я просил Бога указать мне, где я ошибся. Что я сделал не так в тот вечер, когда позвонили из жандармерии, когда приют «На Границе» публично осквернили, предав огласке побег одного из нас.

– Дело не в вас.

– Что?

– Дело не в вас, месье аббат. Это все Ля… Месье Марто.

– Ах да, глупая история. По нему не скажешь, но я знаю, что месье Марто сильно огорчился. К счастью, жандармы привыкли к подобным небылицам.

– Он напал на меня из мести!

– А с чего ему мстить? С чего ему злиться на тебя?

Потому что я соврал насчет синяка под глазом. Потому что дело было не в душевых, которые вы заставили его драить.

– Джозеф?

– Я не знаю…

– Ты видел месье Марто в тот вечер? Вот как я сейчас смотрю на тебя?

– Нет.

– Подведем итог. Ты не ранен. Ты не видел месье Марто. И у него нет причин на тебя злиться. Так?

– Да. Да, месье аббат.

– А может, ты все это выдумал? У тебя ведь была горячка.

– Я… я не знаю.

Сенак глубоко вздохнул. Его лежащие – нет, прижатые к столу – руки затряслись.

– Я задал простой вопрос. Может, ты все это выдумал? Да или нет?

– Да.

– Ну вот. Ты все выдумал. Хорошо, что ты признался.

Руки аббата расслабились и погладили безупречную, без единой складки сутану.

– Если бы не мои хорошие отношения с властями, все могло бы обернуться гораздо хуже. А если бы они начали расследование? Ты об этом подумал? Мы ведь единственная семья для большинства твоих товарищей. Что с ними будет, если «На Границе» закроют? Ведь за этими стенами их никто не ждет, понимаешь?

– Да, месье аббат.

– Я ведь не ошибся, что доверился тебе?

– Нет, месье аббат.

– Надеюсь. Ты не первый, кто меня разочаровывает.

– Вы о Данни?

Не знаю, почему я упомянул это имя. Аббат тут же посуровел.

– Кто рассказал тебе о Данни?

– Остальные.

– И что они сказали?

– Что он умер.

– Не будь смешон. Данни не умер. В день прощения его грехов он вернется в лучах славы, шагая рядом с Христом. Теперь иди к остальным. Мне нужно сделать объявление.

Объявление должно было предупредить о визите некой важной персоны, одного из самых щедрых жертвователей епархии, от благосклонности которого зависела жизнь приюта. Однако объявления аббат так и не сделал: важная персона уже была на пороге приюта, когда мы спустились. Он приехал раньше благодаря «Триумфу GT6», припаркованному посреди двора. Машину невозможно было разглядеть: со всех сторон ее обступили сироты. В первый – и последний – раз я увидел аббата Сенака в замешательстве.

– Месье граф, я не ждал вас так рано. Меня даже не предупредили…

Ритм собирался войти в мою жизнь – тот самый ритм Ротенберга, Бетховена и «Роллинг Стоунз». Единственная вещь, которую разделяли и Бог, и дьявол, – ритм. В графе было что-то восхитительное, причем не в высоком росте, элегантности и даже не в том, что он носил «оксфорды», пошив которых в мастерской моей семьи стоил бы целое состояние. Нет, восхитительное ждало в машине на пассажирском кресле. В тот момент, когда открылась дверца, я понял, что остальные сироты любовались не плавными линиями автомобиля и шестицилиндровым двигателем. Из машины вышла девушка – практически женщина, пусть и едва старше меня. Она смущалась, и на то были причины: сорок два ошарашенных взгляда устремились на нее. От самого младшего, пятилетнего мальчика до семнадцатилетнего подростка – все грезили о матери, возлюбленной или странной смеси обеих. Проныра делал вид, что не замечает девушку, Синатра, стараясь изо всех сил походить на отца, косился на нее. Лишь Эдисон сунул голову внутрь машины, действительно интересуясь, что там внутри.

Безродный потрогал гостью пальцем. Та подпрыгнула, собираясь сделать шаг в сторону, но он схватил ее за краешек платья и потерся о мягкую ткань щекой. На свой лад Безродный был знатоком: на девушке было не какое-то там платье, а «Диор». Мама часто водила меня в бутик на улице Монтень, где продавщицы обращались со мной, словно с членом собственной семьи. Часами я бродил по ателье, пока мама примеряла платья, и кое-чему научился за это время. Это красное платье с широкой юбкой и огромной пуговицей на плече было сшито по дизайну Марка Боана к коллекции высокой моды в шестьдесят первом – шестьдесят втором годах. Наверняка девушка взяла наряд у матери. Граф был богачом, но не транжирой.

– Ты смотрела «Мэри Поппинс»? – спросил девушку Безродный.

Она с опаской смотрела на него.

– Ну, ты смотрела «Мэри Поппинс» или нет?

– Да… Папа, нам пора?

– Роза, подойди. Отец мой, позвольте представить вам мою дочь.

Едва передвигая ногами, Роза прошла вдоль двух рядов сирот и присела перед аббатом в старомодном реверансе.

– Я не знал, что вы так скоро приедете, господин граф. Мадемуазель, не хотите ли чего-нибудь выпить?

– Я бы хотел посмотреть на новую кровлю, которую надо было купить в срочном порядке. Ради финансирования крыши пришлось отказаться от новой машины для моей жены в этом году, – рассмеялся граф. – Но что поделать, надо защитить наших дорогих детишек от дождя, не так ли?

– И они вам очень за это благодарны, господин граф. Прошу, сюда…

– Думаю, моей дочери не очень интересен осмотр. Она устала в дороге. Может ли она отдохнуть где-нибудь в приюте, пока мы заняты?

Аббат поймал мой взгляд: секунду назад я глаз не мог оторвать от плавных черт этого цветка.

– Джозеф, отведи гостью в мой кабинет, и пусть сестра Альбертина принесет ей любой напиток, какой только мадемуазель пожелает.

– Кока-колу, – сказала девушка.

Сорок два мальчика разразились смехом. Кто-то сказал: «Кола закончилась, но шампанское еще осталось!» Роза стиснула зубы, аббат сухо хлопнул в ладоши, и сироты встали по стойке смирно. Лягух выхватил из последнего ряда Синатру, автора остроумного замечания, и потащил его к зданию, вцепившись по старой привычке рукой парню в шею. Ноги Синатры едва касались земли.

Я отвел девушку на второй этаж и пропустил в кабинет – кажется, она удивилась манерам. Роза вошла, равнодушно озираясь по сторонам. Ее глаза горели под черной челкой. Девушка была высокой, бледной, словно вся кровь отхлынула от ее щек в платье. Прямой, практически мужской нос, довольно широкие зубы – такими только в яблоки впиваться, – слегка опущенные уголки глаз. Я не знал, насколько она красива и красива ли вообще. Она остановилась у книжных полок и провела пальцем по корешку толстой книги, зажатой между двумя статуэтками Девы Марии.

– Странно, не правда ли?

Она произнесла «стра-а-анно», элегантно растягивая «а» – только эту гласную, словно остальные были недостаточно прекрасны, чтобы произносить их нараспев. Она бросала эти «а» направо и налево, отчего у меня, словно у ошарашенного мальчика-с-пальчика, просыпалось желание поднимать их с пола.

– Что тут странного? – спросил я, произнеся банально короткие «а».

– Энциклопедия. Всего один том, от «А» до «М». Почему?

– Я не знаю. Это Сен… месье аббата.

– Хм-м. Конечно, энциклопедии стоят дорого. У меня вот есть «Британника». Вся. Целиком.

– И ты читаешь ее, попивая колу.

Она пристально посмотрела на меня – такой взгляд бывает у женщин, когда они объявляют беспощадную войну, – а затем продолжила осмотр, остановилась у пианино и провела пальцами по крышке.

– Ничего не трогай, – прошептал я.

– Включи свет.

– Чего?

– Включи свет, говорю тебе.

Я щелкнул выключателем. Она указала подбородком в сторону на блеклую лампу.

– Ты это видишь? Благодаря моему отцу у вас есть свет. Три года назад он пожертвовал пятнадцать тысяч франков, чтобы обновить всю проводку. Я отлично помню, потому что в тот год не получила, что хотела, на день рождения – ведь нужно жертвовать сиротам. Без него вы бы все превратились в альбиносов, живя в темноте, словно крысы. Вы бы мокли под дождем из-за протекающей крыши, которую не можете починить своими силами. Так что вот, вы бы были мокрыми крысами и альбиносами. Поэтому я трогаю все, что только пожелаю. Все это, – она широко развела руками, – принадлежит нам.

Она открыла крышку пианино. Ее пианино. Руки девушки выглядели еще бледнее лица, будто в них совсем не было крови. Таких красивых пальцев я никогда не видел. Когда она заиграла, у меня перехватило дыхание. Не потому, что она играла хорошо – отнюдь, – а потому, что она заиграла двадцать шестую «Прощальную» сонату Бетховена. Ее Бетховен неловко сомневался, в панике искал выход из кустов глухоты. Роза поймала мой взгляд и нахмурилась.

– Ты чего так смотришь?

– Ничего.

– Ты никогда не видел, как играют на фортепиано? Ну конечно, в подобных местах вы наверняка больше привыкли к банджо.

– Эту сонату нельзя так играть.

– А как надо?

Я медленно шел к пианино, с каждым шагом нарушая данное аббату обещание никогда больше не прикасаться к клавишам, и как только я положил руки на клавиатуру – обещание умерло. Роза не двинулась с табурета. Стоя рядом с ней, я в оцепенении держал кисти над клавишами, не нажимая.

– Ну так что? – переспросила она с насмешкой.

От нее пахло пудрой, проблемами и лавандой. И чем-то, похожим на лекарство. А затем – первая нота, звенящая так надменно, когда она прекрасна, когда звучит в ночи. Так звучит высокомерие знати, бегущей от дерзновенного солнца. Роза пахла луной. Я слышал, как бьется ее хрупкое сердце, и не мог заглушить его ритм – это было бы преступлением, – однако первые аккорды «Прощальной» требовали силы. Надо было играть быстро, чтобы нас не поймали, но и медленно, поскольку прощания всегда затягиваются, люди оборачиваются по нескольку раз, как Момо, пока наблюдал с солью на губах за тонущей в тумане родной землей. Вот все, что я должен был уместить в приглушенном звуке – в нескольких кубических сантиметрах под моими десятью пальцами. Престо, адажио, ярость и тишина под ладонями, хватающими апельсины.

И все это я вложил в три простых нажатия. Ми-бемоль – соль. Роза подпрыгнула. Си-бемоль – фа. И уставилась на меня, потеряв дар речи. До минор. «Прощальная». Медленно закрывающаяся дверь, что ведет туда, куда уже не вернуться. Роза задрожала и как-то странно, с присвистом задышала. Она услышала между нотами грустные «Каравеллы», накал, моих и Людвига призраков. В этих интервалах было еще что-то, недоступное ни мне, ни Людвигу. Войны, перемирия, нарушения клятв, что все это было в последний раз. В них звучали поцелуи в оливковых садах, тридцать сребреников под луной, разорванная занавеска, ослепляющее умиротворение и центурион, осознавший, как он ошибся. В этих нотах звучал ужас, в трещинах которого уже расцветала красота. Покачнувшись, Роза оперлась на край клавиатуры. Сыграв с два десятка тактов, я поднял руки. Впервые в жизни я исполнил настоящую музыку.

– Какой талант!

На пороге с изяществом завсегдатая концертных залов аплодировал граф. Аббат стоял позади и тоже хлопал в ладоши с подчеркнутой медлительностью. Правый уголок его губ нервно дергался, четко вырисовываясь на гладких розовых щеках. Все его существо восставало против этой улыбки клоуна, снявшего грим.

– Какой талант, – повторил граф. – Восхитительно, не правда ли, Роза?

Роза поглядывала то на меня, то на пианино и не понимала. Не понимала, как этот заморыш, у которого даже собственной шкуры не было, играл вот так. Я тоже не понимал.

– Джозеф – один из наших лучших воспитанников, – заявил аббат. – Теперь, Джозеф, оставь нас и зайди через час… Я бы хотел с тобой кое-что обсудить.

– Погодите, отец мой, погодите… Моей дочери нужен учитель фортепиано. Джозеф может давать ей уроки?

– С превеликим удовольствием, но, боюсь, у Джозефа много работы, и он точно не сможет освободиться до вашего отъезда в Париж…

– Мы не едем в Париж. Точнее, Роза с матерью не едут в Париж. Они остаются здесь, в нашем доме, как минимум до начала следующего года, пока я не улажу пару пустяков. Я буду приезжать сюда раз в две недели на выходные.

Улыбка Сенака не дрогнула.

– Понимаю, понимаю. Хотя не до конца. Розе ведь… шестнадцать, так? Она должна перейти в старший класс лицея Людовика Великого, как вы говорили. Боюсь, уровень заведений в Лурде…

– Роза переходит на домашнее обучение, – прервал аббата граф. – Конечно, качество ее образования очень важно для меня. Так же, как и уроки фортепиано, поскольку она сможет вернуться в музыкальную школу не раньше марта. Каждую субботу я буду присылать шофера, а после урока он будет отвозить Джозефа в приют. Три часа дня, вам подходит?

– Заниматься с ним? – возмутилась Роза. – Но он…

Сенак и граф ждали продолжения, но ни один из них не догадался. Он – сирота.

– Он что?

– Он… наверное, занят.

– Уверен, он найдет время, не так ли? Ну что, решено?

– Решено, месье граф.

– Замечательно, замечательно. Отец мой, спасибо за прием. В следующий раз я останусь подольше, чтобы обсудить финансирование будущих работ, необходимых для блага вашей паствы. Дорогая, идем?

Его дочери стоило огромных усилий встать из-за фортепиано: она собралась с последними силами и бросила на меня полный ненависти взгляд, будто все это происходило по моей вине. За пианино она была бедной. Я вывел на свет ее посредственность и долгое время думал, что она злится на меня за это. Позже я понял, что она завидовала моей свободе. Та свобода еще не оперилась и неловко металась вправо-влево, но в двадцати тактах она парила, словно королевский орел, которым станет однажды.

Проходя мимо, Роза улыбнулась – у нее были отличные манеры. Ненависть стала нашим первым секретом, крепким фундаментом, на котором строилось все остальное: стены презрения, башни безразличия, бойницы, тайные ходы, рвы пренебрежения, мелочности, затаенной обиды – целая крепость из теней и эмоций, которая рухнула шесть месяцев спустя с первым же порывом ветра, будто карточный домик.

– Сядь и печатай.

По требованию аббата я поднялся в кабинет после ужина. Не поднимая головы от Библии, он указал на «ЭРМЕС 3000». Я уже стал мастером своего дела: вставить лист, повернуть валик, нажать на рычаг. «ЭРМЕС 3000» была готова.

– «Господину директору департамента». С красной строки: «Я внимательно изучил Вашу просьбу дать характеристику Джозефу Марти перед тем, как отправить воспитанника в приемную семью, и вынужден с сожалением сообщить, что молодой человек психически неуравновешен…» Ты перестал печатать?

Я остановился на словах «в приемную семью».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю