Текст книги "До последней крови"
Автор книги: Збигнев Сафьян
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Плотно зашторивал окно, включал свет, мечтая об абажуре, лучше всего цветном: его раздражала обнаженность лампочки, висевшей над столом. Эта лампочка нарушала любой уют. Железная кровать и простые деревянные стулья напоминали казарму. Он понимал, почему Аня говорила: «Погаси свет», прежде чем начинала раздеваться. Он не видел ее, когда она подходила к кровати, думая в это время, что абсолютная темнота хуже, чем слишком яркий свет, но он не осмелился бы протянуть руку к выключателю, все время боялся вспугнуть ее, а пугал ее каждый его дерзкий жест, она замирала, когда он касался пальцами ее груди: «Изучаю тебя». И только когда осталась на ночь, она не попросила его погасить свет.
– А что будет с нами? – вдруг спросила она, когда он подал ей сигарету.
– Как это что? – удивился Радван, хотя, собственно, никогда не задумывался о будущем. – Будем вместе, ты станешь моей женой, – добавил он и хотел крикнуть: «Это так просто, естественно, обычно, как я мог до сих пор…»
Она засмеялась:
– Просишь моей руки?
– Я должен сделать это официально?
– Не надо шутить. Как ты думаешь, есть на свете место, где мог бы быть наш дом?
– Есть. Это Польша, – сказал Радван.
– И что же мы там будем делать?
Он пожал плечами. Слишком уж далеким, даже нереальным, казалось ему будущее, которое трудно было даже представить себе. Для него существовали только война, Куйбышев, посольство и те и другие поляки, русская зима, лицо охранявшего посольство бойца. Почему он вспомнил это лицо, широкое, монгольского типа, безразличное, почти застывшее? Сколько таких ежедневно гибнет на фронте?!
– Что же мы будем делать? – повторила она свой вопрос.
– Тысячу разных дел! – вдруг воскликнул он. – Работать, обставлять квартиру, воспитывать детей, готовить обед, ходить в кино…
– А самое главное?
– Самое главное – быть вместе.
– Я боюсь, – прошептала она.
– Чего?
– Не знаю. До этого не боялась, а теперь боюсь. Подумала: да разве это зависит от нас? Ни ты, ни я не хотим расставаться друг с другом. От чего ты можешь отказаться ради меня, а я – ради тебя?
Утром, прощаясь, она впервые пригласила его к себе домой. «Познакомишься с моими друзьями и увидишь, как мы тут живем».
Радван тщательно готовился к этому визиту, понимая, какое значение придает ему Аня. Он слегка побаивался: сумеет ли найти общий язык с ее товарищами? И стоит ли вообще встречаться с ними? «Боже мой, – убеждал он самого себя, – ведь мы с Зигмунтом Павликом старые друзья по оружию».
Сложил в кучу подарки, испытывая, правда, чувство стыда, что ему не составило особого труда достать консервы и спиртное. Как они примут их? Может, стоило спросить Аню? Та, конечно, скажет: нет, не надо. Но ведь…
Нечасто попадались ему такие коммунальные квартиры в старых домах Куйбышева. Сначала он шел по длинному, темному коридору, затем остановился на пороге огромной кухни и увидел Зигмунта Павлика в шинели, Аню с покрасневшим лицом и накрывавшую на стол полную, симпатичную русскую женщину. Через некоторое время заметил двух подруг Ани – Янку и Хелену.
Радван сразу понял, что к чему. «Значит, Зигмунт хотел уйти, – подумал он, – не желает даже со мной разговаривать».
Демонстративно поцеловал подошедшую к нему Аню, склонился над рукой воскликнувшей «Ой!» дородной хозяйки дома, поздоровался за руку с Янкой. и Хеленой.
– А ты что, уходишь? – спросил он Зигмунта.
– Нет, только что пришел, – буркнул Павлик.
Стараясь не глядеть Ане в глаза, Радван передал Екатерине Павловне большую коробку.
– Это мне? – удивилась она. – А что в ней? – Ее певучий русский говор показался ему весьма приятным.
– Всякая мелочь, – сказал он.
Это была действительно мелочь, которую, однако, не часто можно было увидеть в то время: ветчина, сухая колбаса, шоколад, кофе, сгущенное молоко, сахар, ну и, конечно, виски. Екатерина Павловна осторожно выкладывала продукты на стол, поглядывая то на Зигмунта и Аню, то на Янку и Хелену, не зная, что делать с таким богатством. Принять? Или гордо отказаться? Но разве можно от всего от этого отказаться? Все молчали, и она сама приняла решение.
– Это отдадим детям, – сказала она, складывая в коробку большую часть продуктов, – кофе и ветчину – вам, а на стол поставим виски, – с трудом выговорила она это слово.
– Не думаю, что это паек отправляющихся на фронт солдат, – проворчал Павлик.
Радван не ответил. Он решил не реагировать на недружелюбное к себе отношение, не сводя, однако, глаз с Ани, чувствуя на себе и ее взгляд, – они впервые оказались на людях вместе. Екатерина Павловна пригласила всех к столу. Аня сказала: «Садись со мной рядом», и он увидел, как она покраснела, когда назвала его по имени. Зигмунт разлил виски по стаканам, разложил по тарелкам картошку. Выпили, затем опять налили… Радван, обычно застенчивый и неразговорчивый, вдруг почувствовал, что говорит слишком много. Ведь он был не из их среды, но они слушали его, Янка или Хелена иногда прерывали, задавая вопросы. А он рассказывал им о Коеткидане и французской кампании, о воздушных боях над Лондоном, о пребывании в Соединенных Штатах Америки и, конечно, о Верховном, сумевшем развязать самый трудный для Польши гордиев узел. Едва он произнес: «Это была торжественная минута, когда Сикорский выступал перед стоявшей на морозе Пятой дивизией», – наступила тишина.
– Вы, пан, – произнесла Хелена, подчеркивая слово «пан», – влюблены в Верховного. Это неплохо. – Голос у нее был хрипловатый, насмешливый.
Радван не уловил иронии, с какой это было сказано. Он боялся вести разговоры о политике, и ему показалось, что этой темы он и не касается, а рассказывает лишь о себе, чтобы представиться. Может, как раз на это и рассчитывала Аня? Но алкоголь уже ударил в голову. Екатерина Павловна запела неизвестную ему русскую песню, и ее грустную мелодию нетрудно было запомнить. Янка подхватила припев: «Уходили комсомольцы на гражданскую войну», затем пели «Эх, путь-дорога…» и другие песни. Он хотел затянуть песню, которую распевали в Кэткидане: ему вдруг показалось неуместным сидеть среди друзей своей девушки, рассказывать о Сикорском и слушать их русские песни. Отыскав руку Ани, прикрыл ее своей ладонью и почувствовал на себе взгляд Зигмунта. Екатерина Павловна стала рассказывать о гражданской войне. Радван понимал не все – только то, что был страшный голод, люди умирали, как мухи, а она с мужем и маленьким сыном мотались с одного фронта на другой, скитаясь по крестьянским хатам, где придется…
Поручник не обмолвился пока с Зигмунтом ни единым словом, они только чокались. Павлик опять наполнил стаканы, алкоголь, видимо, ударил и ему в голову, и его потянуло на разговор.
– Не в тебе дело, – неожиданно произнес он. – При чем тут ты! В сентябре тридцать девятого ты был не хуже других. Я не люблю вас, – повысил он голос, и Стефан почувствовал, как сжались пальцы Ани. – Вы всегда были и являетесь… – Павлик старался подыскать подходящее слово, – бичом Золотарника…
– Жеромского [37]37
Жеромский Стефан – польский писатель. Герой его романа «Ранняя весна» (1925 г.) Цезарь Барыка, видя в Польше горе и бесправие, становится под красным знаменем во главе первомайской демонстрации.
[Закрыть] вспомнил, – тихо произнес Радван. – Ведь вы же не любите Жеромского. Но Барыка шел на Бельведер, а мы в Сентябре шли вместе на немцев…
– Тогда действительно все перемешалось, – сказал Зигмунт, – но кто несет ответственность за поражение? Вы, ваши правительства!
Радван вдруг разразился смехом; Аня убрала свою руку из его ладони.
– Наши?! Мои?! – воскликнул он. – Это не имеет никакого значения, мы оба служили в той же самой армии. Ты хочешь сказать, что я виноват больше, чем он? А кто это может определить? Только история может выяснить, кто был виноват: Рыдз, Бек, французы, англичане…
– Ничего ты не понимаешь! – Павлик махнул рукой и разлил по стаканам остатки виски. – Ничего ты не понимаешь, – повторил он, – не умеешь думать с классовых позиций. Да что говорить! Ты просто буржуазный офицерик.
– Я польский офицер. – Радван сказал это громче обычного. – Ты…
– Ребята, ребята!.. – вмешалась Янка. Он не думал, что она прислушивается к их разговору. – Давайте не повышать голос.
– Ладно, – внезапно успокоившись, прошептал Павлик.
– Мой отец, – сказала Екатерина Павловна, – служил сперва у белых. Ну и что из этого? А потом дрался с Деникиным, с белополяками.
– Его отец, – произнес Павлик, – и был белополяком.
– Зигмунт! – воскликнула Аня. Стефану показалось, что она вот-вот расплачется. – Какое это имеет теперь значение? Кому нужен этот разговор? Ты, правда, считаешь, – обратилась она к брату, – что вы со Стефаном такие разные и настолько далеки друг от друга?
– А ты как думаешь?
– Это только кажется… – вспыхнула Аня.
– Кажется? – вмешалась Хелена. – Поживем – увидим.
– Почему, – спросил Стефан, – мне не мешают взгляды Ани, а мои вам мешают?
– Дело не во взглядах, – произнесла Янка, – у вас разные судьбы.
– Разные? Мы стремимся к одному и тому же. – Стефан вдруг повернулся к Павлику, опустившему голову на руки и глядевшему на пустой стакан. – Ты бы хотел вернуться во Львов? – спросил он.
– Да, – машинально ответил Павлик. Но тут же спохватился: – Как это так? А украинцы? Захотят ли они нас? – Это прозвучало не очень убедительно.
Аня молчала. Радван, потягивая опротивевшее ему виски, задавал себе один и тот же вопрос: разочаровалась она в нем или нет? Как она отнеслась к этому вечеру и его разговору с Зигмунтом?
* * *
В толпе гостей из «Принстон-клуба» в Нью-Йорке Рашеньский почувствовал себя одиноким. Генерал Сикорский выходил в это время из зала, а Рашеньский выискивал среди тузов польской эмиграции и американских деятелей хоть одно знакомое лицо – не из тех, кто приехал с Сикорским из Лондона, а кого-нибудь из местных, кто бы смог помочь ему понять этот город, показавшийся ему каким-то странным по сравнению с другими городами, какие ему приходилось видеть на своем веку.
Лондон нисколько не удивил его, когда он приехал в Англию после того, как Сикорский отозвал его из России. Город выглядел холодным, военно-хмурым, ту-. манным, такой и представлял он себе столицу на Темзе. Встречались знакомые поляки, как и он – бездомные изгнанники. К нему относились с любопытством, чаще всего, как ему казалось, недобрым, поскольку он по-прежнему считал, что все будут разочарованы его рассказами, что от него ожидают не хладнокровных рассуждений, а ненависти. Он собственными глазами видел лагеря, голод, смерть, а в его рассказах так мало подробностей, от которых стынет кровь, как будто он забыл о них или старался забыть. А разве можно подчинить память политическим интересам, если даже признать их наиболее важными?
Однако его материалы печатали. Назначению в редакцию «Белого орла» он был обязан Верховному. Его считали человеком Сикорского, что давало ему полную свободу действий, но это таило в себе и определенную опасность. Предупредил его об этом по пьяной лавочке старый коллега из Варшавы, ротмистр Пазьдзецкий: «Сам убедишься в этом». Рашеньский не сомневался, что Пазьдзецкий прав. В это время в «Ведомостях» появилась его статья об анахронизме мышления.
«То, что ты называешь анахронизмом, – разозлился Пазьдзецкий, – характерно как раз для всего польского. Ты идешь дальше Сикорского. Мы не стремимся к каким-то новым мировым системам, наоборот, мы рассчитываем вернуться к старому и только ради того, чтобы дождаться этого, идем на такой финт, как дружба с Советами. В этом заключается тактика, и еще не известно, насколько она хороша и эффективна».
Командировку в Соединенные Штаты Америки во время мартовского визита туда Сикорского Рашеньский расценил как награду. Может, Верховный действительно хотел поручить именно ему описать эту длительную поездку в Америку. Он пока не мог представить, какими окажутся его репортажи, как передать своеобразие Америки, находящейся в состоянии войны, но жизнь которой все еще далека от войны. Рашеньский бродил по улицам Манхэттена, разглядывал витрины, заглядывал в бары, искал следы военных невзгод, тревог, с которыми встречаешься на каждом шагу в Лондоне или Москве, и не находил их; он чувствовал себя туристом, не представлявшим себе, что в сорок втором году в какой-то точке мира можно еще заниматься туризмом.
Среди тех, кто собрался в «Принстон-клубе», чтобы увидеть и послушать Сикорского, он чувствовал себя иначе, но все равно не в своей тарелке. Лондон был, однако, его домом; он вдруг вспомнил Марту, и ему показалось, что девушка, стоявшая неподалеку с полным господином, в котором он признал сенатора, очень похожа на нее. У нее были такие же зеленоватые бегающие глаза… О том, что Марта находится в Лондоне и служит в женской вспомогательной организации, он узнал именно от Пазьдзецкого неделю спустя после своего приезда. Он не мог поверить, что через минуту увидит ее. Они расстались на варшавском вокзале двадцать пятого августа; он стоял на ступеньках вагона тронувшегося поезда, она бежала рядом и повторяла: «Это ненадолго». Обручились в Юрате шестого августа, а бракосочетание… да, бракосочетание должно было состояться двадцатого сентября. Потом он писал ей из России письма, которые до нее не доходили. Марта уехала в Лондон с отцом, инженером филиала фирмы «Филипс» в Варшаве. «Теперь он в Шотландии, – рассказывала она, – и злится на бездеятельность офицеров: все им, черт побери, не хватает рядовых».
«Я верила, – плакала Марта, – что ты жив и здоров и находишься в немецком плену, а ты, оказывается, был в России…» В его лондонской квартирке, ставшей теперь их домом, в комнате стояли узкая кровать, столик у окна и старое глубокое кресло. Сидя скорчившись в этом кресле и укрывшись двумя шинелями, она любила вспоминать, как они пробирались через Румынию и Италию, о фашисте, угощавшем ее всю ночь сицилийским вином. Как настоящий знаток, во всех деталях расписывала, что бы она приготовила на ужин, если бы… Нравится ли ему, например, грибной суп со сметаной? А зразы с гречневой кашей? А блинчики с творогом? Как только закончится война, он сможет убедиться в ее кулинарных способностях. Глаза у нее начинали блестеть, она прижималась к нему. Открывали консервы, пили чай.
Обед в «Принстон-клубе» был отменный. С уходом Сикорского обстановка как-то сразу разрядилась. Прогуливаясь по залу с чашечкой кофе, со стаканчиком виски или рюмкой коньяка, можно было услышать обрывки отдельных фраз, обменяться парой слов с людьми, которые могут фигурировать в будущем репортаже.
Рашеньский остановился неподалеку от оживленно беседовавших мужчин. Один из них, ростом пониже, был весьма самоуверенным; другой, помоложе, больше слушал, на его лице редко появлялась улыбка… Рашеньский уже видел его на пресс-конференции – подвизается в каком-то журнале польской эмиграции.
– Ну что же мне вам сказать, – говорил тот, что пониже, и видно было, что польский язык дается ему с трудом, – каждый игрок играет по-своему, без хороших карт он ничего не добьется. То выиграешь, то пасуешь, чтобы проиграть поменьше. Надо Сикорскому договариваться с Россией? Надо. Никто за него с Москвой говорить не будет, продадут его подороже.
– Ну, не совсем так, – ответил журналист, – следует поторговаться, партнеры, которые легко уступают, не ценятся.
Поблизости появился высокий пожилой мужчина в темном костюме, сидевшем на нем как военный мундир. Он одиноко прогуливался по залу.
– Генерал, – понизил голос тот, что помоложе, – хотел вернуться в армию, но Сикорский его не взял.
– Проиграл – уходи, – заявил низкий господин.
Рашеньский двинулся дальше. Офицер в форме полковника польского атташата в Вашингтоне разговаривал с видным седым мужчиной в темном костюме с пестрым галстуком.
– Верховный, – говорил полковник, – очень надеялся на сенаторов, не забывших страну своего происхождения. Поддержка польского вопроса здесь имеет огромное, может быть, решающее значение.
– Я помню об этом, – сказал сенатор, – но и вы не забывайте, что мы воюем с Японией, и никто не захочет ссориться с дядюшкой Джо, когда желтые сидят у нас на шее.
– Вы не знаете Россию, – ответил полковник.
– Только и слышишь об этом, – нехотя проворчал сенатор.
– Но ведь немцы под Москвой, а вы разговариваете с нами так, как будто русские стоят под Варшавой.
– Что это вы совсем один, Рашеньский? – спросил подошедший к нему офицер в звании капитана. Они были знакомы с Лондона. Капитан работал в секретариате Верховного и казался весьма симпатичным. – Может, познакомить вас с какой-нибудь красоткой из местных полек?
– Потом, – сказал Рашеньский. – Я хотел бы поговорить с Матушевским и сенатором Бирским…
– У вас только одно журналистское любопытство, – засмеялся капитан. – Они вам все равно ничего не скажут…
– Почему?
– Потому что, извините, это страна иллюзий.
– Не понимаю.
– Для нас, естественно. Верховный питает иллюзии, что чего-то добился. Его противники обольщаются, что Рузвельт не поддержит генерала, а тем временем польский вопрос приобретает для них здесь все большую экзотичность. Даже для польской эмиграции.
– Вы, наверное, заблуждаетесь.
– Может быть, – усмехнулся капитан. – Конечно, говорится много сентиментальных слов в адрес старушки Польши, но это не вызывает прилива добровольцев в нашу армию.
– Польские эмигранты на самом деле связаны с Польшей.
– Да, да, конечно. Но они дьявольски реалистичны, как Рашеньский.
– А это разве плохо?
Капитан не ответил, и Рашеньский перевел разговор на другую тему:
– Дорогой капитан, давно хотел спросить вас, что там случилось – с той бомбой – в самолете Верховного?
– Все это сплетни, – буркнул капитан.
– Но вы-то ведь знаете.
– Знаю. Но вы сразу об этом напишете или…
– Слово офицера, – заявил Рашеньский, – сохраню для истории.
– Ладно, – проворчал капитан. – Вы мне нравитесь. Во время полета над Атлантическим океаном в самолете Сикорского была обнаружена бомба с часовым взрывателем. Полковник Клечиньский нашел ее и обезвредил.
– Ничего себе, – проговорил Рашеньский.
– Вот именно! У генерала много врагов.
– Дело рук иностранной разведки? – спросил Рашеньский.
– Какой же вы все-таки наивный, пан Анджей… А вот и Матушевский, которого вы, кажется, искали.
Конечно, искал. Во время недавней пресс-конференции Матушевский, известный деятель польской эмиграции, резко выступил против генерала Сикорского. Он обвинил его в том, что тот скрыл правду о польско-советских отношениях. Почему ничего не говорится о польских границах, во всяком случае, о них не говорит генерал? Где советские гарантии, что границы не будут изменены? Не лежит ли в основе договора только лишь добрая воля Кремля?
Матушевский оказался добродушным господином, говорившим много и охотно.
– Что бы я ни сказал, – начал он, – вы все равно набрешете на меня, пан Рашеньский… Ну и пусть. Мы, польские американцы, не любим, как говорят в Польше, когда нам пускают пыль в глаза. Мы чувствуем, что генерал Сикорский относится к нам как к детям. Дружба с Россией! Что ни говори, пан редактор, такая дружба обходится нам дорого, а об этом генерал Сикорский ничего не говорит.
– Ваш председатель, Светлик, думает иначе, – сказал Рашеньский, – он горячо поддержал политику генерала Сикорского.
– Я тоже ее поддерживаю, – буркнул Матушевский, – но хотел, чтобы Сикорский четко высказался по такому вопросу: считает ли он, что после войны все и так будет решаться здесь, в Вашингтоне, как же он хочет оплачивать дружбу с Россией?
– А как вы считаете?
Матушевский улыбнулся.
– По правде говоря, мне кажется, что это не имеет никакого значения. Все, пан Рашеньский, после войны будет решаться тут, в Белом доме.
– А если нет, пан Матушевский?
Деятель эмиграции бросил на него недоуменный взгляд.
– Если нет? Ну, тогда надо будет подумать.
– Может, и не придется долго раздумывать?
Мимо пих прошел мужчина в черном костюме. Рашеньский, с интересом поглядев на него, подумал, что, может, стоит поговорить с этим генералом. Но в этот момент он увидел сенатора Бирского. Их познакомили до обеда, и теперь Рашеньскому было нетрудно попросить того дать интервью.
– Как вы оцениваете, господин сенатор, результаты визита генерала?
– Вы хотите действительно написать об этом?
– Да.
– Весьма положительно. Весьма… Генерал Сикорский покорил всех, в том числе и президента, широтой своих политических взглядов и четкостью выражения мысли. Этот визит будет способствовать укреплению нашей дружбы.
Рашеньский терпеть не мог завуалированных фраз. Спрятал блокнот в карман.
– А неофициально, господин сенатор?
Бирский взял его под руку.
– Читал как-то, господин редактор, одну вашу статью… или репортаж, уже не помню. Я почитываю польскую прессу, и она меня очень беспокоит.
– Почему?
– Я родился уже в Соединенных Штатах, господин редактор. В Польше был один раз, в двадцать девятом году, но думаю, что понимаю много, может, не все, но много. Вам не хватает, как это сказать… реалистического политического мышления. Ну скажите: зачем вам дразнить Россию хотя бы этой федерацией, о которой говорил Рачиньский, и требованием предоставления независимости прибалтийским государствам? Ведь Сикорский ничего не добился, никаких гарантий. Возникла совсем новая ситуация, в которой Польша должна быть связующим звеном между нами и ними, а не предметом торговли. Политики не любят лишних хлопот, а бывает… – Он не успел договорить.
Одинокий господин в темном костюме остановился в нерешительности, затем подошел к ним. Сенатор нехотя поздоровался с ним, Рашеньский назвал свою фамилию.
– Мне жаль, господин генерал, – сухо проговорил Бирский, – но я ничем не могу помочь вам. Извините… – Поклонился и ушел.
Рашеньский остался наедине с пожилым господином, чувствуя, что за ними наблюдают.
– Я рад нашему знакомству, – сухо сказал генерал. – У меня нет возможности встретиться с Верховным. Не могли бы вы подготовить материал о беседе со мной или опубликовать мое письмо?
– Вряд ли это возможно, пан генерал, – сказал Рашеньский, чувствуя, что оказался в неловком положении.
– Только потому, что я был сенатором, командующим округом, что не соглашался с Сикорским?
Рашеньский молчал.
– Ищете виновных, – продолжал генерал, – по-моему, это похоже на месть.
– И вы этого не понимаете, пан генерал?
– Нет, не понимаю.
– И ни в какой мере не чувствуете себя ответственным за то, что произошло?
Генерал молчал некоторое время, оглядывая зал.
– Нет, – проговорил он, – не чувствую. Мы не могли поступить иначе, история подтвердит это.
– Вы в этом уверены?
– Молодой человек, любое правительство совершает ошибки, но оценить их может только история.
– Это страшно, – вдруг проговорил Рашеньский.
Генерал улыбнулся. Это было слабое подобие улыбки, не меняющей выражение лица. И он ушел.
* * *
Генерал Сикорский чувствовал усталость. Рашеньский на сей раз старался воспроизвести мысль Верховного, когда тот, сидя в гостиничных апартаментах, обдумывал результаты визита в США и пытался представить себе будущее. Что генерал думал о встрече с Рузвельтом? Наверное, не был удовлетворен, хотя президент казался приветливым, правда, временами это граничило с безразличием… Теперь, сидя в кресле и глядя, как дочь наливает очередную чашку чая, ещэ раз старался воспроизвести самое важное из состоявшейся беседы. Удалось ли ему на самом деле получить то, чего добивался?
Рузвельт терпеливо выслушивал оценку Сикорским положения на фронтах, особенно на средиземноморском, но прерывал его, когда тот начинал говорить о делах, действительно интересовавших его.
– Речь идет о поддержке нашей позиции, – постоянно возвращался он к этой теме, – в отношении Советского правительства.
– Да, да, конечно. – Рузвельт, казалось, слушал невнимательно. – А какое впечатление произвел на вас Сталин? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Поскольку Сталин отзывается о вас высоко, господин премьер, думаю, вам удастся решить с ним многие вопросы.
– Я уже говорил Черчиллю, – заявил Сикорский, – что у меня сложилось такое впечатление, что Сталин искренне стремится к польско-советскому соглашению, однако… меня интересуют, господин президент, советско-английские переговоры. Боюсь, что английское правительство вот-вот поддастся давлению русских… Я, конечно, уверен, что ни правительство Соединенных Штатов, ни английское правительство не будут рассматривать вопросы, касающиеся Польши, без нашего участия…
Рузвельт снова стал каким-то рассеянным, вертя в руках блокнот.
– Да, да, конечно. Государственный секретарь говорил уже, что если речь идет о Восточной Пруссии, то мы обязательно поддержим ваши требования. – Вдруг он обеспокоено спросил: – А что станет тогда с коридором? [38]38
Имеется в виду Гданьский коридор.
[Закрыть]
– Как это что? – удивился Сикорский. – Коридор, господин президент, перестанет, естественно, существовать.
– Да, да, конечно. – Рузвельт, кажется, не был уверен в этом.
– Меня интересуют также прибалтийские государства, – продолжал настаивать Сикорский. – Господин президент, Литва всегда представляла интерес для Польши и входила в сферу ее влияния. Это не мания величия: общественное мнение в Польше никогда не согласится с территориальными уступками в пользу Советов, исходя одновременно из того, что жизненно важные для Польши вопросы необходимо рассматривать только с ее участием.
Президент проявлял признаки нетерпения, даже недоброжелательности, затем заявил официальным тоном:
– Я понимаю вашу позицию, господин премьер, но нельзя съесть еще неиспеченный блин. Правительство Соединенных Штатов решительно придерживается принципа, что нельзя рассматривать ни один территориальный вопрос, пока не закончится война. После войны народ каждой страны должен сам определить свое будущее. – Рузвельт облегченно вздохнул, как будто покончил с весьма неприятным делом, и тут же перешел к другой теме, не давая Сикорскому возможности вернуться к обсуждению предыдущих вопросов: – А как вы оцениваете, господин премьер, силу советского сопротивления? Это для нас очень важно. Нас в огромной степени беспокоит проблема возможного выхода России из войны.
– Я уверен, – ответил Сикорский, – что Германия не достигнет своих целей, и можно не опасаться выхода России из войны, однако она еще недостаточно сильна, чтобы разбить врага…
Рузвельт улыбнулся.
– Недостаточно сильна, – повторил он. – Вы так думаете, господин премьер?
…И чего он тут в конце концов добился?
– Послушай, – вдруг обратился он к дочери, – как, по-твоему, все, что я делаю, кажется тебе последовательным, взаимосвязанным?..
– Конечно, отец. Ты просто устал.
– Да, наверное. Но, видишь ли, – продолжал он, – последовательность не всегда находит оправдание в политике. Необходимо иметь различные варианты решений. Иметь выбор. А есть ли он у меня? Легче всего погибнуть на боевом посту.
И он вспомнил эпизод, произошедший во время полета над Атлантическим океаном, который не забудет, наверное, никогда. Пилот, подполковник Клечиньский, сидя на корточках, держал продолговатый предмет. Это была бомба. Полковники Миткевич и Протасевич сорвались с мест, а Сикорский продолжал сидеть не шелохнувшись, и им показалось, что он ничего не заметил.
Клечиньский ловко и хладнокровно обезвредил взрыватель. Сикорский не помнит, кто из них, Миткевич или Протасевич, сказал тогда: «Чертовски здорово придумано – от нас не осталось бы и следа».
Неужели на самом деле такое могло бы случиться?
«Погиб бы слишком рано», – неожиданно подумал он и впервые после беседы с президентом решил поинтересоваться результатами расследования этого страшного покушения. Подумал: «страшного», поскольку следовало бы с самого начала обратить внимание на некоторые факты: почему бомба не была обнаружена во время предполетного осмотра самолета, в то время как Клечиньский нашел ее без особого труда; почему случайно (случайно ли?) она была найдена в самый последний момент и почему была легко обезврежена? «Подозрительность все нагнеталась, – подумал он. – А может, так и должно было быть?»
Сикорский вернулся к этому вопросу во время беседы с Ретингером. Его «неотступная тень», как Сикорский называл этого господина, которого в корне не любил, но считал незаменимым, докладывал вначале, что пишет о визите американская пресса. Он осторожно присел на краешек кресла, словно не хотел в присутствии генерала откидываться на мягкую спинку.
– Пресса прекрасная, господин премьер. Американские газеты называют вас одним из ведущих лидеров демократической Европы. – Ретингер ждал реакции Сикорского, но тот промолчал. – «Нью-Йорк сан», – продолжал он, – в статье «Сначала Германия» подчеркивает важность ваших стратегических концепций, господин премьер.
– Я объявил войну Японии, – сказал Сикорский и тут же заметил, что произнес эти слова по-театральному, что, вероятно, выглядит смешно. «Я» и «объявил»… – Хорошо… – Он резко встал. – А о чем, в сущности, вы хотели поговорить со мной?
– О беседе с помощником государственного секретаря Берли… – тихо произнес Ретингер.
– А именно?
– Берли, – Ретингер тянул слова, будто колеблясь, – высказал весьма необычное суждение. Он предсказал, в частности, что после войны Россия будет одной из крупнейших мировых держав и что мы вынуждены будем оказывать таким державам, не только России, специальные привилегии. Выразил сомнение в сохранении полного суверенитета малых государств.
– Это должно касаться и нас? – тихо спросил Сикорский.
– Этого Берли не сказал.
– Берли! Берли! Успели не только испечь блин, но уже и съесть его.
– Не понимаю, о чем вы говорите, господин премьер.
– Каково ваше мнение, господин Ретингер?
– Стоять твердо. Сикорский улыбнулся.
– Так же, как и Иден.
– Опять не понял вас, господин премьер.
– Вот что я вам скажу: у меня сложилось впечатление, что англичанам уже известно, что мы должны будем уступить. Еще не говорят об этом открыто, но уже знают и уверены, что мы уступим. Только они, – произнес Сикорский не совсем уверенно, – хотели бы уступить от нашего имени, кое-что на этом выиграть, имея эту козырную карту. Мы будем стоять твердо, твердо… – Бросил на стол спички. – Передвинуть страну, – сказал он, – как будто это воз на колесах, – страшная операция, пан Ретингер, и это недопустимо без ее согласия.
Наступило длительное и беспокойное молчание.
– Вам, господин премьер, несомненно доложат, – отважился наконец нарушить тишину Ретингер, – о результатах расследования инцидента в самолете.
– Доложат, – повторил Сикорский, как бы потеряв к этому интерес.
– Клечиньский сам пронес бомбу, господин премьер. Он принадлежит к числу офицеров-«младотурков» [39]39
Европейское название членов турецкой буржуазно-националистической организации, возглавившей борьбу против феодального абсолютизма.
[Закрыть]…
– То есть, – проговорил Сикорский, – к молодым дурням из армии, которые хотели напугать меня. Напугать меня! Кто за ними стоит, пан Ретингер?
* * *
– Никакой возможности взглянуть со стороны на себя, окружающих людей, войну! Торчишь среди всех, даже здесь, в посольстве, как в марширующем взводе: нельзя выходить из строя, ты часть подразделения, и вместе с ним лезешь в грязь, в воду, на мины, в ад, когда нетрудно сломать и шею, А эта дорога и ведет, кстати, через круги ада. Может, позднее назовешь это иначе, если мы, ты и я, вообще доживем до того времени.