355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Збигнев Сафьян » До последней крови » Текст книги (страница 5)
До последней крови
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:51

Текст книги "До последней крови"


Автор книги: Збигнев Сафьян


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

– Я такого же мнения, – вставил вдруг Данецкий.

– Вчера, – сказал без колебаний Радван, помня сцену в квартире Евы, – сцену, которая теперь показалась ему неуместной и пошлой, – вы говорили совершенно другое.

Данецкий покраснел.

– Вы меня плохо поняли, – выдавил он из себя.

«Приобрел себе врага», – подумал Радван. Майор же как будто обрадовался.

– Значит, вы уже дискутировали, – сказал он, – прекрасно… Впрочем, этот спор носит чисто академический характер, достаточно подсчитать, даже опираясь на доступные источники, какие потери приблизительно понесли русские. Известно, что немцы преувеличивают их, но даже если они завышают эти потери в два раза, как долго смогут сопротивляться русские, когда начнется новое, весенне-летнее наступление? Будем реалистами…

– Будем реалистами, – повторил Данецкий.

– Ну, скажем, месяцев шесть, – продолжал Высоконьский, обращаясь теперь только к Радвану. – Вы же помните, видели собственными глазами, как гибли во Франции наши только что сформированные полки. Кто же зимой сорокового года ожидал разгрома? А может, надо было все же его предвидеть? Радван смотрит на меня как на человека, который саботирует соглашение. Я не саботирую, мой дорогой, а только пытаюсь представить, в меру своих скромных возможностей, какие последствия для нас будет иметь их разгром…

– А их победа? – спросил Радван.

Высоконьский взглянул на него и ничего не сказал.

* * *

Зал ресторана в «Гранд-отеле», видимо, мало изменился с дореволюционных времен – те же самые лепные украшения на потолках, слегка полинявшая обивка кресел и диванов, безукоризненная белизна скатертей и совершенно невиданная здесь услужливость официантов. Могло создаться впечатление, что войны нет. Но война шла, настигала людей на каждом шагу, даже этот внешний лоск, эта смешная напыщенность официантов служат ей и в ней находят оправдание своего существования рядом с очередями за буханкой хлеба, за бутылкой молока, за мясными обрезками. Мужчины в английских, американских, польских мундирах, ведущие себя здесь чересчур шумно, знают, что этот ресторанный комфорт – жест, предназначенный для них, жест, в сущности, неприязненный и презрительный: нате, дорогие союзнички, жрите досыта, чтобы подглядывать за нами, изучать масштабы нашего голода, быстроту утечки нашей крови. Но еда здесь была действительно отличная.

Стефан и Аня заняли столик у окна; какой-то польский капитан ответил кивком на поклон Радвана; сидевшая с английским офицером девушка внимательно посмотрела на Аню.

– Я не должна была сюда приходить, – сказала Аня, – давно не чувствовала себя такой чужой. Видел, как на меня смотрят? Хотя бы наш официант.

– На всех смотрят одинаково.

– Женщины, которые приходят сюда с офицерами, выглядят иначе, чем я. Посмотри на эту, с англичанином.

– Ты выглядишь чудесно, – сказал он, – и забудь хотя бы на минуту о войне, Куйбышеве, очередях… Мы пришли поужинать, давай сделаем перерыв… Как минута затишья на фронте, когда никто не стреляет.

– Хорошо, – рассмеялась она. – Ас кем ты бывал здесь раньше?

– Ни с кем, разумеется. Ты первая девушка…

– Эти сказки, Стефан, расскажи моей тете…

– Ревнуешь?

Подумал, что она действительно ревнует и что очень хочется ее сейчас поцеловать.

– Не ревную, пан поручник. Я голодна, с удовольствием съела бы горячего супа.

Это не составляло труда. Его забавляло и радовало удивление Ани, когда он договаривался с официантом по-английски. Заказал солянку, произнеся это слово с таким акцентом, что она расхохоталась, но, заметив взгляд официанта, тотчас же стала серьезной. Подумал, что Ане стыдно быть в роли иностранки с особыми правами, а сам он уже привык к этим правам. Только теперь понял, что эти блюда с рыбой, колбасой, икрой являются в этой стране чем-то необычным, что эта легкомысленная расточительность, с какой накладывают на тарелку слишком много, пробуют и оставляют, должна шокировать Аню, причинять ей боль, а может, вызывать неприязнь и презрение.

– Надо бы завернуть все это и забрать с собой…

Он хотел сказать, что все, что он имеет… Но вдруг его собственная позиция показалась ему такой же непрочной и временной, чуть ли не театральной, как здешнее изобилие. Официант налил водку, Стефан поднял рюмку, хотел что-то сказать, но в это время на эстраде появился оркестр, и спустя минуту он узнал мелодию «Последнего воскресенья» [34]34
  Популярное довоенное польское танго.


[Закрыть]
. Певица пела по-русски. Это «Последнее воскресенье» в куйбышевском ресторане показалось им до боли родным, смешно и восхитительно сентиментальным. Они танцевали. Он почувствовал прилив нежности, когда увидел неуклюжие, явно не по размеру, сапоги Ани, и крепче прижал ее к себе.

Радван извлек вдруг из памяти сцену, подобно забытой, но исключительно ценной реликвии, лежащей в давно не открываемом ящике стола. Оп тогда быстро бежал вверх по лестнице львовского дома, как вдруг на него налетела девушка, худая, как жердочка, с большими косами; попав в его объятия, она подняла зардевшееся лицо и сказала: «Извините». Аня это тоже помнила. И то, что он был в курсантском мундире, а фуражку держал в руке. Сразу же выяснилось, что у них много общих воспоминаний. Школа, в которую ходила Аня… конечно, бывал там у ворот, а однажды на Кроводерской… А демонстрация в тридцать шестом? Конечно, помнил… Не сыграют здесь львовских песен, а то могли бы спеть…

Они почти забыли, либо им казалось, что забывают, что они смотрели на мир из разных окон: он – с балкона на третьем этаже, она – с низкого первого этажа, почти из подвала, во флигеле. Но разве в Куйбышеве имеет значение то, что разделяло их на родине?

Официант принес мороженое; свет был притемнен, играли вальс, англичанин чопорно танцевал со своей партнершей…

– Знаешь, – улыбнулась Аня, – минуту я чувствовала себя действительно хорошо…

На улице было пустынно и морозно. Они вошли в сквер. Радван взял Аню под руку и подумал, что ему не хочется расставаться с ней, что он не может теперь остаться один.

– Проводи меня домой, – попросила она.

– Не хочу! – взорвался он вдруг. – Пойдем ко мне, сварю кофе, выпьем по рюмочке коньяка… – И почувствовал, что сказал не то, что нужны были другие слова.

Аня остолбенела.

– Коньяк приготовил по такому случаю?..

Он молча проклинал свою бестактность и робость.

– Пан поручник угостил девушку ужином, и теперь она должна послушно лечь с ним в постель.

– Ты же знаешь, что я так не думаю…

– Не знаю, что ты думаешь, – она ускорила шаг, – но теперь знаю, как ты себе все это представляешь… Ужин был действительно прекрасный, пан поручник, но боюсь, что расходы ваши не возместятся.

– Умоляю тебя, не порть всего! – Радван хотел снова обнять ее, но девушка оттолкнула его и побежала по аллее сквера.

«Надо догнать ее, – подумал он, – объяснить. Но что именно?» Возвращался домой не спеша; ночной Куйбышев, пустынный и морозный, казался ему теперь более чужим, чем когда-либо. Почему так получилось? Может, не надо было приглашать Аню в «Гранд-отель», может, этот внешний лоск, это выделяемое по пропускам изобилие отдалили их друг от друга, вместо того чтобы сблизить? Как будто бы он хотел подчеркнуть, наглядно показать, что они разные, из разных миров…

В своей комнате, которая была сегодня убрана и опрятна, как койка в казарме перед обходом, он бросил шинель на стул и, не зажигая света, протянул руку к стоявшей на столе бутылке коньяка. Зачем он поставил две рюмки? Дурак, самоуверенный дурак! Сам себя обманывал, ведь знал же, что она не придет. Нет, верил, что придет.

Выпил залпом, снова налил. Напиться, что ли, в одиночку, чтобы ночь поскорее прошла? Это страшная страна, а Аня, можно считать, почти отсюда, поэтому они и не понимают друг друга, поэтому между ними ничего не может быть. «Вы не знаете России, поручник», – сказал Высоконьский.

Услышал стук в дверь. Прошло несколько минут, прежде чем он открыл ее.

Все еще не верил, не мог поверить. На пороге стояла Аня.

Ни в эту ночь, ни позже Аня так и не рассказала ему, что произошло между ней и Зигмунтом, когда она вернулась домой. Думала, что брат уже спит, но он ждал ее; куча окурков валялась на полу.

– Со свидания со своим офицериком? – спросил он.

– Да.

Ей очень хотелось прижаться к Зигмунту и заплакать. В глазах у нее стояли слезы, она стыдилась их до боли, как будто бы с ней творилось что-то такое, чего она не хотела и с чем не могла справиться.

– Не хватало еще, чтобы ты стала офицерской подстилкой, – вдруг услышала она.

– С кем хочу, с тем и сплю, – отрезала Она, – и кого хочу, того и люблю.

– Любишь! – Павлик рассмеялся. – Сказать тебе, кто ты есть? Что подумают о тебе товарищи?

– Тебя это беспокоит?

– Ты меня беспокоишь, – сказал он уже мягче, но она не уловила перемены в его тоне. – Я же намного старше тебя.

– Как отец! – взорвалась она. – Вспомнил теперь об этом… Послушай, ты не имеешь морального права, даже частички морального права и правоты. Что ты сделал с Зосей и собственным сыном, где Збышек?

– Но ведь… – начал он.

Но она уже не хотела слушать и вышла из комнаты, тихо закрыв за собой дверь, чтобы не разбудить Екатерину Павловну…

* * *

До Новосибирска он не доехал. Его задержали на небольшой станции в нескольких десятках километров от Новосибирска, когда он вылез из вагона теплушки, чтобы раздобыть немного горячей воды, а если повезет, то что-нибудь и из еды. Это была обычная станция. Как вдоль всей железнодорожной магистрали из Красноярска во время этой самой тяжелой военной зимы, на перроне было полно раненых солдат, беженцев, преимущественно женщин, стариков и детей, тщательно закутанных в платки. Они ждали поезда, искали свободные места в вагонах, стояли в длинных очередях в станционный буфет, наполняли водой чайники. Он растворился в этой толпе, одетый как все и выглядевший одинаково с ними и все же выделяющийся своею молодостью. В ноябре ему исполнилось семнадцать лет. Он шел вдоль железнодорожных путей, настороженный, напряженный, а заметив патруль, старался скрыться в толпе. Его поездка продолжалась уже несколько дней, и легальность ее была по меньшей мере сомнительной. Сказали, что в армию не возьмут, молод еще, а амнистия не давала пока права свободного передвижения по стране. Чего ему было ждать? Многие мужчины убегали с лесопилки, а он был один, совершенно один, не знал, что стало с матерью. Все время помнил ту ночь, когда ее, больную, вынесли из вагона на какой-то станции; он хотел остаться с ней, рвался наружу, умолял, опускался на колени перед человеком в шинели, но его так и не пустили. Потом не хотел работать; ему не давали есть, и не ел. И тут жена лесника Янецкого, вывезенная вместе с ними, взяла его к себе, в маленькую каморку, которую занимала с мужем, и сказала: «Будешь нам вместо сына…» Постепенно все утряслось, но он все время думал о матери и ждать дольше не мог. Не спрашивая ни у кого разрешения, не сказав даже Янецкой, он вышел утром из Лучинки и, вначале на попутном грузовике, а потом пешком, добрался до Красноярска. Знал, что здесь находится представительство посольства, долго, голодный и уставший, искал улицу, название которой узнал от уполномоченного в Предивенске, наконец увидел небольшой домик и табличку с надписью на польском и русском языках «Представительство посольства Польской Республики». Вошел внутрь, миновал коридор и открыл дверь в комнату, в которой сидели две женщины. Остановился на пороге и только спустя минуту снял шапку. Здесь было тепло и уютно.

– Надо стучать, – отозвалась одна из женщин.

– Извините, – ответил он, – в тайге не учат хорошим манерам.

– Откуда вы? – Та, которая задала вопрос, была толстушка и хорошо одета.

– Из Лучинки.

– Лучинка, Лучинка… – Поискала в каком-то списке. – У вас же есть уполномоченный в Предивенске.

– Знаю, – сказал он, – но я хочу разговаривать с руководителем представительства.

– Его сейчас нет. А по какому вопросу?

– Это я скажу ему.

– Не очень-то вы вежливы, молодой человек.

– Я проехал сто километров в открытом грузовике, потом шел пешком.

Женщина умолкла, внимательно присмотрелась к нему и сказала уже мягче:

– Садитесь.

Он уселся и начал разглядывать их обеих: хорошо одеты, симпатичные; на стене над письменным столом висел портрет генерала Сикорского.

Сотрудница включила электрический чайник и вынула из ящика пакетик с кофе, какого он никогда не видел, наверняка английский. Насыпала ложечкой кофе в стаканы и ждала, пока закипит вода. С утра он ничего не ел, к тому же очень хотелось пить. Ждал – может, предложат. Нет. Он встал.

– Не угостите ли меня кофе?

Взглянула на него.

– Сколько… тебе, собственно, лет?

– Семнадцать.

– Голодный?

– Да.

Пожилая сотрудница выдвинула ящик письменного стола, достала хлеб и банку мясных консервов.

Он даже не поблагодарил ее. С уже набитым едой ртом спросил:

– Были в ссылке?

– Была, – промолвила женщина тихо.

– Думал, что вы уже забыли.

Не услышал ответа, потому что в это время вошел руководитель представительства, мужчина среднего возраста, выглядевший энергичным и симпатичным.

– Этот молодой человек… – начала пожилая сотрудница.

– Хочу с вами поговорить, – резко перебил юноша. – Я проехал сто тридцать километров, чтобы добраться сюда.

– Заходи.

Кабинет был небольшой, но прилично обставленный. Над письменным столом тоже висел большой портрет генерала Сикорского.

– Сколько тебе лет? – спросил руководитель представительства. – Откуда ты, где родители?

– Меня зовут Збигнев Трепко, мне семнадцать лет, приехал из Лучинки, о родителях ничего не знаю.

– Понимаю. – Руководитель представительства помолчал минуту. – Ситуация тяжелая для всех нас. Чего ты ждешь от меня, чем я могу тебе помочь?

– Хочу знать, что с матерью, и хочу в армию.

Руководитель представительства сел за письменный стол.

– Это было так, – начал Збышек, – не знаю, на какой станции высадили мать из эшелона, не знаю, как эта станция называлась, потом искал ее на карте, это могло быть километров двести – триста не доезжая Новосибирска.

Руководитель вздохнул.

– Не знаю, чем тебе помочь, мой мальчик. – И спросил спустя минуту: – А много там поляков, в этой Лучинке?

– Более десятка семей.

– А условия какие?

– Как везде. Работают в леспромхозе, колхозе, смолокурне…

– Надо переждать. Ничего больше посоветовать тебе не могу. Переждать. – Встал, склонился над Збышеком. – Скажу тебе кое-что, мой мальчик… Они проиграют эту войну, и тогда мы поговорим с ними иначе, тогда все наши обиды, а накопилось их много…

– Кто это – они?

– Русские, разумеется.

Трепко удивленно посмотрел на руководителя представительства:

– А кто побьет немцев?

– Англичане, американцы, мы… Ты же не любишь их.

– Тех я тоже не люблю, – отпарировал Збышек, – А вы можете направить меня в армию?

– Нет.

– А что можете?

Руководитель молчал; теперь он показался Збышеку очень старым, ему стало даже жаль этого человека.

– Я не отступлю, – сказал он, – я должен попасть в армию. И должен узнать, где моя мать. Поеду в наше посольство в Куйбышев, куда-нибудь еще. Говорят, что армия формируется в Бузулуке. Где этот Бузулук?

Руководитель пожал плечами.

– Далеко, – сказал он и тотчас же добавил: – Никуда ты не поедешь, знаешь, что творится на железной дороге? Поймают тебя, отправят обратно.

– Сбегу.

– Такой упорный? – улыбнулся руководитель. – Подожди еще год и пойдешь в армию.

– Не могу, – повторил Трепко.

Руководитель представительства вынул из ящика стола блокнот, взял ручку.

– Сообщи мне свои данные. Если ты хотя бы знал, на какой станции высадили твою мать.

– Не знаю.

– А отец? Что ты, собственно, знаешь о своем отце?

– Конкретно ничего.

– Жив?

– Не имею понятия, – ответил холодно Збышек.

– Служил в армии?

– Тоже не знаю. Был коммунистом, – заявил он вдруг.

– Ах так… – Руководитель делегатуры раздумывал минуту. – Поступай, как хочешь. Напишу, чтобы выдали тебе сапоги, это по крайней мере могу сделать.

– Спасибо.

И из Красноярска Збышек поездом добрался до этой станции. Даже не знал, как далеко отсюда до Куйбышева. В кармане у него было несколько десятков рублей, поэтому он мог надеяться купить что-нибудь из еды. Встал в очередь в станционный буфет. Если поезд тронется, успеет вскочить в него. И в эту минуту увидел патруль. Милиционеры шли вдоль очереди, словно разыскивая кого-то. Проверили документы у молодого мужчины. Трепко решил не ждать, выскользнул из очереди, но, когда находился уже в дверях вокзала, услышал окрик «Стой!». Он даже не обернулся, выскочил на перрон, перемахнул через буфера между вагонами, спрыгнул вниз и увяз в снегу. Увидел прямо перед собой солдата, который выпрыгнул из поезда. Бежать было бесполезно. Через минуту Збышек, уже без шапки, стоял перед двумя милиционерами из патруля. Мешок со всеми его пожитками лежал на снегу.

– Ты кто? – спросил милиционер. – Спекулянт? Предъяви документы.

– Какие еще документы?!

– Поменьше болтай!

Милиционер склонился над мешком и вывалил на снег его содержимое: рубашку, старые, изношенные сапоги – новые, которые получил от руководителя представительства, были на нем, – фотографию матери в молитвеннике и томик стихов. Милиционер осмотрел книги и больше уже не спрашивал документы, видимо, не впервые сталкивался с такого рода скитальцами.

– Поляк?

– Да.

– Сколько тебе лет, откуда ты?

– Семнадцать. Из Лучинки.

– Знаем, где Лучинка, – буркнул милиционер. – Зачем тебе это надо было, опять ведь вернешься туда.

Отправили с удобствами, поездом, а потом машиной. Уполномоченный милиции поселка покачал головой, подписал соответствующий документ и отпустил конвоиров. Это был уже седой человек, сгорбленный и не любивший спешить. Трепко уселся в его кабинете, а точнее, просто в комнате в избе, которая называлась кабинетом, на лавке под окном, и смотрел на лес, смолокурню, снег – пейзаж, к которому привык за долгие месяцы пребывания здесь.

– Ну вот и вернулся к нам, Збигнев Зигмунтович, – сказал наконец уполномоченный.

– Не по своей воле, – заметил тотчас же Трепко.

– Ты здесь находишься уже не принудительно, ты теперь вольнонаемный.

– Но находился-то принудительно, – сказал Трепко. – И оказалось, что выезжать отсюда никуда нельзя. Как это назвать? Свободой?

– Идет война, без документов, без повестки о призыве в армию выезжать отсюда не можешь, а для армии ты еще молод.

Трепко молчал.

Уполномоченный внимательно, не спеша, разглядывал его.

– Может, хочешь закурить, Збигнев Зигмунтович?

– Нет, спасибо.

– А может, съешь чего-нибудь?

– Съем.

Мужчина вынул из шкафа буханку хлеба, завернутую в бумагу колбасу и две кружки. Себе налил побольше, а Збышеку – чуть меньше.

– Выпей и расскажи о себе, Збигнев Зигмунтович.

– Зачем?

– Ну и суровый же ты парень! Хочу знать, как уполномоченный, с кем имею дело. Меня всегда, – добавил, отставляя кружку, – интересовали люди.

– Как будто бы не знаете, не имеете документов. О чем я должен рассказывать?

– О матери, об отце. Ты же здесь один. Лицо Збышека словно окаменело.

– По вашей милости, а не по своей воле я здесь один. Нас вывезли в июне сорок первого года, за несколько дней до начала войны. Мать была учительницей в Калише, но в сентябре тридцать девятого мы выехали к деду, лесничему, под Пинск. Дед умер, а нас вывезли… как семью лесничего.

Уполномоченный снова молча плеснул самогона в кружки.

– Мать заболела в эшелоне, и я остался один.

– Война, – заметил уполномоченный.

– Война! – воскликнул Трепко. – Тогда отпустите меня в армию. И скажите, что с матерью.

– Постараемся.

– Все стараются.

– Не веришь нам, Збигнев Зигмунтович?

– Не верю, – бросил парень. – Сколько я проработал в леспромхозе… Сколько раз просился!

– Дам теперь тебе работу полегче, в смолокурне.

– Я не ищу, чтобы была полегче.

– Хочешь еще выпить?

– Хочу.

– А что с отцом? – продолжал допытываться уполномоченный, но Трепко молчал. – Не хочешь говорить?

– Отца я почти не знаю, – ответил он наконец резко. – Собственно, даже не помню его. Родители разошлись, когда мне было шесть лет. Не подходили они друг к другу. Отец сидел.

– За что?

– За коммунизм.

– И где он теперь?

– Откуда я могу знать? – пожал плечами парень.

– Пойдешь работать на дегтярно-скипидарный завод, – решил уполномоченный поселка.

– Мне все равно куда, – ответил Трепко. – Если не пошлете в армию – все равно отсюда сбегу.

* * *

Это были пустые дни. Павлику впервые за многие годы нечем было заняться, и он чувствовал себя бесполезным человеком. По утрам – а просыпался он обычно очень рано – садился у окна в комнатенке Ани и видел спешащих на работу людей, стоящих в очередях за хлебом и газетами женщин, бегущих с портфелями в школу детей. Война определяла ритм жизни, придавала смысл работе на заводе, в госпитале, а он все сильнее ощущал свое одиночество и ненужность, как будто у него не было здесь ни друзей, ни сестры, как будто ему не предлагали работать в польской редакции радиокомитета. «Считаешь нашу работу бесполезной?» – спросил его однажды Тадеуш, «Я не гожусь для нее, – повторял Павлик, – я должен иметь конкретную работу, меня бесит ожидание». Ну чего в самом деле ждать? Победы, которая будет завоевана без их участия, которую они получат как подарок, чтобы вернуться обратно в Польшу? В какую? Его угнетали вопросы, на которые он не мог найти ответа, а рассуждения Тадеуша казались чересчур теоретическими, далекими от действительности, он назвал их когда-то политической фантазией, не свойственной коммунистам. Польша времен Кривоустого [35]35
  Болеслав Кривоустый – польский король, вновь объединивший в начале XII века польские земли и успешно отразивший натиск немецких феодалов.


[Закрыть]
? Демократия? Единство в борьбе с немцами? Какое это имеет значение теперь, когда враг стоит по-прежнему под Москвой и Ленинградом, а Польшу представляет буржуазное правительство Сикорского, признанное Советским Союзом? Где место Зигмунта Павлика?

Пробился на прием к одному из секретарей Куйбышевского комитета партии. Это был пожилой мужчина с неторопливыми жестами, тщательно взвешивающий свои слова. Он принял Павлика без демонстрации своей занятости, но и без особой теплоты.

– Я хочу от вас, товарищ Фролин, самого простого, – говорил Павлик, – чтобы мне дали какую-нибудь конкретную работу. Разве люди в тылу вам не нужны?

– Нужны, – подтвердил Фролин.

– В армию меня уже не возьмут. Не знаю, правы ли врачи, думаю, что нет; речь идет не только о здоровье.

– Этого вы не должны говорить, – буркнул секретарь раздраженным тоном.

– Так направите меня на работу?

– Нет, – сказал Фролин, – не направим. Вам предлагали работу в польской редакции радиокомитета.

– Это не для меня.

Фролин пожал плечами.

– Во время войны люди не выбирают своей судьбы.

– Вы же все обо мне знаете. – Павлик повысил голос. – Не доверяете мне?

Секретарь усмехнулся. Он был одет, как Сталин на портрете, в серый френч с отложным воротником, застегнутым под самой шеей.

– А что значит – доверять? – спросил он.

– Хотели послать меня в стройбат, но я добился направления в армию, хотя польских коммунистов посылали чаще всего именно в стройбаты.

– Люди везде нужны, товарищ Павлик.

– А если я вступлю в армию Сикорского?

– Воля ваша, – снова усмехнулся секретарь.

– А что вы, собственно, думаете о польских коммунистах, что это какой-то резерв?

– Если резерв, – сказал серьезно Фролин, – то ваш, а не наш.

После этого разговора Зигмунт понял, что ничего не добьется.

Зашел в ближайшую чайную выпить рюмку водки. Пил он редко. Артеменко, львовский партийный деятель, с которым он когда-то немного дружил, считал даже воздержанность Павлика свидетельством его неискренности или особой осторожности: «Ну и хитрец ты, хочешь оставаться трезвым, когда у меня шумит в голове. Ух, лях проклятый».

Входя в заполненный людьми зал, он вспомнил Артеменко. «Лях проклятый», – подумал и почувствовал, что эти сто граммов водки сейчас ему очень нужны. Он ничем не отличался от стоящих у стойки мужчин. Большинство, как и он, были в солдатских шинелях; терпеливо ждали своей очереди, вынимали из карманов шинелей измятые банкноты и зорко следили за буфетчицей, наполняющей стаканчики. За Павликом стоял красноармеец, опирающийся на костыли.

– Ты откуда? – спросил он, но Павлик не понял. – Где тебя ранили?

– Под Яхромой.

Тот покачал головой.

– А меня под Волоколамском. Паскудная жизнь! Два дня жду поезда, чтобы уехать домой, хотя, собственно, спешить мне некуда. Зачем бабе такой мужик? Но мне баба нужна. – Протянул руку за своими ста граммами и скрупулезно отсчитал деньги. – Водку можно, – продолжал, – только закуски нет. Для таких, как я, война закончилась, а другие умирают, даже страшно подумать, как долго будут еще умирать.

Павлик взял свой стаканчик и, ища место, направился в глубину зала.

– Зигмунт! – услышал он вдруг.

За столиком в самом темном уголке чайной Павлик увидел Тадеуша в обществе мужчины, который показался ему знакомым.

– Присаживайся, – сказал Тадеуш. – Товарищ Вирский, – представил он мужчину. – Знакомы, наверное, еще по Львову.

Теперь он вспомнил. Они встречались осенью тридцать девятого года у Войцеха; Вирский приходил в польской военной шинели. «Я должен вернуться в Варшаву», – повторял он все время. Он был учителем, его направили работать в одну из школ под Львовом, но долго он там не пробыл. Потом Павлик видел его в редакции «Новых виднокренгов» [36]36
  Журнал «Новые горизонты» – орган польских левых сил в Советском Союзе, издавался с января 1941 г, во Львове, главный редактор – Ванда Василевская.


[Закрыть]
.

Выпил свои сто граммов, Тадеуш налил ему еще из стоящей на столе бутылки, водка шла хорошо. Подумал, что пойдет в конце концов работать в польскую редакцию радиокомитета. Как это сказал Фролин? «Во время войны люди не выбирают своей судьбы». И все же выбирают и потом, глядя с перспективы нескольких лет или даже месяцев, оценивают собственные решения, и хорошо, если могут себе сказать: «Иначе было нельзя» или «Именно так надо было».

– Не дали мне направления на работу, – обратился он к Тадеушу.

– Я так и предполагал.

– Предполагал?

Тадеуш не ответил.

– Товарищ Вирский, – сказал спустя минуту, – приехал сюда из колхоза, решил вступить в армию.

– И правильно делает, – констатировал Павлик.

– В польскую армию, – закончил Тадеуш.

Павлик разглядывал Вирского. Бывший колхозник казался значительно старше и его и Тадеуша – уже начал седеть, лицо в морщинах, в больших, глубоко посаженных глазах затаились беспокойство и, так по крайней мере считал Павлик, неуверенность.

– И что ты на это скажешь? – обратился Зигмунт к Тадеушу, – Может, действительно там наше место? А знаете, что с вами сделают у Андерса? – обратился он к Вирскому. – Посадят. Вынесут приговор за коммунистическую агитацию, и, может, даже еще посидите в советской тюрьме.

– Пускай посадят, – заметил невозмутимо Вирский. – До войны тоже сажали, но я все равно не выезжал из Силезии. Есть армия? Есть. Есть там коммунисты среди солдат? Наверняка есть.

– Ну и что ты на это скажешь? – повторил Павлик, глядя на Тадеуша. Он уже немного успокоился.

Тадеуш пожал плечами.

– Ты нужен здесь. Надо доказать, что забота о судьбах поляков в Советском Союзе – дело не только посольства.

– Судьба поляков, – рассмеялся вдруг Зигмунт, – судьба поляков!

Ани дома не было. Должна была уже несколько часов назад вернуться с дежурства, но он уже не мог злиться на нее так искренне и несдержанно, как недавно. Даже с каким-то равнодушием, которое его удивило и которое он тотчас же сурово осудил, подумал, что Аня сейчас с Радваном. Нет, не может он одобрить ее выбора, она слишком честная, чтобы вести двойную жизнь, он не мог себе представить, что она может отречься от самого главного: от борьбы, от убеждений, в которые верила с ранней молодости. «Отречься», – повторил он и показался сам себе беспомощным и смешным.

Екатерина Павловна была на кухне: переставляла конфорки на плите, двигала кастрюли, потом остановилась на пороге их комнатенки и не терпящим возражений тоном заявила:

– Съешьте тарелку супа.

Поглядывала на него подозрительно, когда он приступил к еде, бережно, маленькими кусочками, отламывая хлеб.

– А вы, Зигмунт Янович, пошли бы вечером к товарищам… вместо того чтобы ждать Аню и переживать.

– Я не переживаю, – буркнул он.

– Тогда зачем кричите на нее, когда она поздно возвращается? – Уселась напротив него за стол и сама отрезала ему солидный ломоть хлеба. – Зачем? – повторила. – Аня – умная и порядочная девушка. Не верите ей? А таким надо верить. А если ей на роду написано страдать – все равно ничем не поможете.

Павлик подумал, что в России значительно чаще, чем где-либо на свете, говорят откровенно, с участливой бесцеремонностью обсуждая самые интимные дела близких.

– Ибо Аня, – продолжала Екатерина Павловна, – если кого-то себе выбрала, не отступит, хотя бы он думал иначе, чем она. До каждого дойдет правда. А вам, Зигмунт Янович, видимо, чего-то не хватает, думаю, что как раз сердечности, теплоты…

Павлик встал и отодвинул пустую тарелку.

– Что я такой черствый, – сказал он, – суровый… такая, видите ли, была у меня веселая жизнь, что меня не научили сердечности. Не время теперь думать о себе.

Взглянул на Екатерину Павловну, и ему показалось, что он увидел в ее глазах неприязнь. Она умолкла, сложила тарелки в раковину и начала энергично мыть их.

* * *

Радван чувствовал, что связь с Аней все сильнее отражается на его положении в посольстве, и не только потому, что он избегал товарищеских попоек и ни с кем, кроме Евы Кашельской, не подружился, но также потому, что все более недоверчиво и неохотно слушал рассуждения Высоконьского, остроты Данецкого или потрясающие рассказы приезжающих с периферии руководителей представительств. Думал: «Что сказала бы Аня?» Но Ане также не верил, точнее, не верил ее словам, которые были ведь не ее собственные, а как бы принесенные из иного мира. Поэтому чаще всего молчал. Чувствовал, что его молчание раздражает Высоконьского, что официальная холодность, с которой к нему относится майор, становится с каждым днем все более демонстративной, что даже секретарши в атташате не скрывают своей неприязни к нему. Только Ева…

В один из своих свободных вечеров, когда у Ани было дежурство в госпитале, он пил с Кашельской в ее комнатушке, но уже без Данецкого. Они перешли на «ты», и когда он поцеловал ее после брудершафта, почувствовал, что мог бы остаться у нее, что достаточно одного слова, жеста… Нет, даже этот поцелуй после нескольких рюмок показался ему изменой.

Когда у Ани был свободный вечер, она приходила к нему. Но не оставалась на ночь; раз только, когда в госпитале кто-то ее заменил… «Относишься к брату как к ревнивому мужу», – упрекал он ее. «Ничего ты не понимаешь», – отвечала она. Он действительно не понимал. Их любовь имела привкус запрещенных, грешных, осуждаемых отношений. Подумал однажды, что Высоконьский скорее понял бы Зигмунта Павлика, легче бы с ним договорился, чем он. Сказал это Ане. Обиделась, как будто бы само сопоставление – Павлик – Высоконьский – было недопустимым. «Высоконьский осудил бы тебя, Зигмунт осуждает меня, но это не одно и то же».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю