355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Збигнев Сафьян » До последней крови » Текст книги (страница 11)
До последней крови
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:51

Текст книги "До последней крови"


Автор книги: Збигнев Сафьян


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

– Не пей больше, – услышал он, – хочу тебе, Стефан, сказать что-то очень важное.

– Говори.

– Знаю тебя много лет и очень люблю, мне не хотелось бы терять твою дружбу… – Вихерский заметно колебался.

– Ты и сам выпил порядочно. Не потеряешь.

– Не знаю. Разговаривали мы с тобой и пьяные, и трезвые, но то, что я тебе скажу сейчас, это уже не пустые слова. Слушай, поручник Радван, ты имеешь дело с дезертиром.

Радван замер, затем машинально взял китель, который висел на стуле.

– Не понимаю, капитан…

– С дезертиром, – повторил Вихерский. – Я решил остаться здесь.

– Остаться здесь?.. – Радван не мог скрыть удивления, дрожащими пальцами застегивая китель. – Ты коммунист?

– Нет, – покачал головой Вихерский, – не буду тебе все объяснять, просто хочу, чтобы ты знал. Остаюсь с Берлингом, так решил. Ночью все передумал, поверь мне, это была самая страшная ночь в моей жизни.

– Но почему, почему?

– Сказал: не буду объяснять. Скажу только одно: отсюда мы дойдем до Польши, и только отсюда.

Радван молчал.

– Иди уж, – проворчал Вихерский. Он вырвал из блокнота листок и написал пару слов. – Если когда-нибудь тебе будет трудно, если у тебя не будет выбора…

Радван подумал, но взял листок, отдал честь и вышел.

* * *

…Закончив донесение, поручник не упомянул о разговоре с Вихерским, он думал только об Ане. Решил, что лучше всего пойти в госпиталь во время обеденного перерыва: ее можно было там застать, если даже она закончила дежурство утром. Конечно, Радван мог пойти к ней домой, но не хотел встречаться с Павликом. Он уже представлял себе его ироническую улыбку и злые слова, на которые сейчас не смог бы ответить.

Дорога в госпиталь вела через парк. В скверике возле репродуктора стояла толпа, слушая сводку, часто повторялось слово «Сталинград»… Радван шел центральной аллеей быстрым шагом (побежал бы, если б не военная форма) и вдруг совсем рядом увидел Аню. В накинутом на голову платке она казалась усталой и безразличной ко всему окружающему. Его охватили нежность, желание как можно скорее заключить ее в объятия. Радван преградил ей дорогу, и она только тогда увидела его и резко отодвинулась.

– Уйди, – прошептала, – не мучай меня, я все знаю…

– Что ты знаешь, ради бога, что случилось, Аня? Ты что, не видишь – я здесь…

– Перестань, в этом нет никакого смысла, я вообще не хотела с тобой разговаривать. – Девушка повысила голос, с трудом подбирая слова. – Исполнял унизительное задание, может быть, тебя обязали… О нас ты тоже писал в своих донесениях?

Радван застыл неподвижно.

– Ты с ума сошла! – Он снял фуражку, пот градом катился по его лицу.

– Докладывал в посольство!

– Ты же знаешь, что все это вранье.

– По крайней мере, не оправдывайся, – говорила она, почти плача. – Я хорошо знаю, что такое слежка, провокации…

– Опомнись! – крикнул он. – Как ты могла в это поверить?! Кто из них наплел тебе такое? – Стефан уже не владел собой. – Зигмунт? А может тот, что служит и нашим и вашим?

– И таким способом ты оправдываешься? Уходи. – Она повысила голос. – Уходи к своим лондонцам, иранцам, сыщикам, жандармам, доносчикам, проституткам, изменникам и обычным подлым трусам!

Не слушая, он надел фуражку и ушел. Репродуктор повторял: «Сталинград». Радван шел все быстрее и быстрее, как будто хотел убежать от этого места в какой-то другой мир.

В посольстве его ожидал Высоконьский. Майора удивило безразличие Радвана: поручник не реагировал на замечания начальника и его тон. Отвечал лаконично, с трудом, без желания, преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, как он это сделал в донесении об эвакуации, приводя цифры и рассматривая проблемы выезда гражданских лиц. Не делая собственных выводов, одним предложением упомянул о группе Берлинга, употребив слово «остается», а не «дезертирует»…

– О группе Берлинга, – сказал Высоконьский, – мы получили донесение раньше. Считаю, что об этих людях вы могли бы сказать больше…

Радван молчал.

– Конечно, – проворчал Высоконьский, – в донесении вы умолчали также и о разговоре, точнее, о разговорах с Вихерским, а об этом тоже следовало доложить. Не цените вы наших служб, поручник.

– Капитан Вихерский, – сказал безразличным тоном Радван, – был моим учителем и другом в школе подхорунжих. В мои обязанности не входило донесение о частных разговорах с ним.

– Странно ваше разделение на частное и служебное, – жестко сказал Высоконьский. – Вы не представляете себе всей сложности своего положения. Наш разговор, – добавил он, – еще не вполне официальный, до могу сообщить, что по вашему делу возбуждено следствие.

– Моему делу? – В голосе Радвана не было страха, только удивление.

– Да, – сухо сказал майор. – Существует предположение, повторяю, предположение, будто именно вы давали местным коммунистам информацию о работе посольства, которую, как уже проверено, они передавали советским властям.

– По какому праву!.. – Радван вскочил со стула.

– Сядьте, поручник. Я не утверждаю, что вы виновны, но ваше поведение подтверждает подозрения, и тем более удивительно, что вами лично интересовался генерал Сикорский. Близкие отношения с коммунистами, с людьми из группы Берлинга… Не хочу вспоминать о подозрениях более неприятных, а именно об одном нашем сотруднике и его аресте.

Радван опять вскочил, с грохотом отодвинув стул. Высоконьскому показалось, что поручник сейчас бросится на него. Майор выдвинул ящик письменного стола и положил ладонь на рукоятку пистолета, но Стефан уже медленно успокаивался, стоя на широко расставленных ногах и тяжело дыша.

– Да, – сказал он наконец. – Я, пан Высоконьский, ничего общего не имею с коммунистами, но и с вами тоже не хочу иметь ничего общего. – И пошел к двери.

– Если вы уйдете из этой комнаты, пан Радван, – тихо сказал майор, – то безвозвратно станете на дорогу в никуда, и никто, даже Верховный, вам не поможет, но у вас есть еще время. Я отказываюсь от своих последних слов, а вы дополните свое донесение и напишите мне еще одно…

Радван вышел, с треском захлопнув за собой дверь. Он не думал, куда идет. Шел знакомыми улицами, и только когда остановился перед домом, в котором жила Аня, сориентировался, где находится. Не задумываясь, взбежал по лестнице и постучал в дверь. Открыла ему Аня и тут же захлопнула дверь, но он успел заметить сидящую посредине кухни и плачущую Екатерину Павловну, державшую в руках треугольник письма с фронта. Поручник сбежал по лестнице вниз. Когда он вернулся домой, то окончательно понял, что остался один, никто ни с той, ни с другой стороны не захочет его выслушать. Только Ева Кашельская, она одна, с должным пониманием и серьезно оценивающая дела этого мира, могла бы его спасти. Что теперь делать? Поручник достал из тумбочки бутылку коньяка и налил в стакан, затем вынул пистолет, погладил ладонью его рукоятку…

* * *

Чиновник, занимающий, видимо, высокий пост в министерстве иностранных дел, который после долгого ожидания пригласил ее в кабинет, был седой и держался с достоинством. Его лицо, когда он задавал вопросы или слушал ответы, не выражало никакой заинтересованности, ни поддержки, ни порицания. Ева Кашельская подумала о многолетней тренировке, необходимой для овладения таким искусством, и о своей неспособности к подобного рода тренировкам.

С момента приезда в Лондон Еве казалось, что она живет в другом мире, не совсем реальном, чувствуя себя никому не нужной; бродит по улицам и коридорам в ожидании приговора, который ей вынесут без суда и следствия. Почему ее отозвали из Куйбышева? Кому она мешала? Вопросы седого чиновника подтверждали, что ее впутали в какую-то интригу. Какую? Кто? Подумала о Данецком. Помнила последний день своего пребывания в Куйбышеве.

…В ее комнате царил необыкновенный хаос, на полу уже лежали чемоданы; она бросала в них, почти не глядя, без всякого порядка, все, что попадалось под руку; бессмысленно просматривала экземпляры журнала «Польша» и тоже бросала их потом на пол. Помнила смешную теперь жалость к себе, которая тогда на нее напала… Сколько тщетных усилий, сколько дней и ночей… Подумала о Радване и снова потянулась рукой к трубке телефона. Нет, ведь она уже звонила сегодня: не приехал и не приедет, не успеет; значит, уже его не увидит… «Уничтожат его, – подумала Ева, – уничтожит эта коммунистическая ведьма». Именно тогда раздался стук в дверь, и вошел Данецкий. Выглядел он плохо; возможно, был слегка пьян, а может быть, попросту растерял остатки своего задора.

– Добрый день, пани Ева.

Та не ответила. Нагнулась над чемоданом и начала энергично собирать белье с кровати.

– Не хотите со мной говорить?

– Радван вернулся? – бросила она, не глядя на вошедшего.

– Нет, еще не вернулся, – поспешил с ответом Данецкий, как будто бы от него зависело быстрое возвращение поручника. – Но скоро должен вернуться… Наверное, ожидает возможности прилететь самолетом.

– Это я знаю и без вас. – Вдруг она резко выпрямилась и перестала укладывать чемодан. – Кто организовал мой отъезд в Лондон?

– Право, не знаю, – пробормотал, почти заикаясь, Данецкий.

– И Высоконьский тоже не знает?

– Министр говорил ведь, вас затребовало министерство иностранных дел…

– «Повезло вам, летите завтра утром», – проговорила Ева голосом Сокольницкого. – Какие именно пакости хотели бы вы свалить на меня?

– Пани Ева, клянусь…

– Рашеньского посадили, Радвана уничтожите. Кто сказал, что я способствовала контактам Рашеньского с коммунистами?

– Но…

– Молчите уж, достаточно было подлостей.

– Некоторые, – сказал Данецкий, – я выполнял по вашим поручениям.

Отвернувшись от него, Ева стояла неподвижно, молча.

– Пани Ева, – начал тихо Данецкий, – вас наверняка спросят в Лондоне, кто мог передавать оппозиционной прессе, сотрудникам Добошиньского, материалы отсюда.

– Еще и это, – простонала она. – Вам ведь, пан староста, нравятся такие атаки на правительство…

– Я остаюсь лояльным! – взорвался Данецкий. – Я только исполняю поручения… Прошу вас сказать в Лондоне, что я лоялен.

– Уходите, пожалуйста, уходите, наконец!

Данецкий пошел потихоньку к дверям.

– Завидую вам, – говорил он, медленно отступая, – завидую, что вы уже выезжаете и сюда не вернетесь.

– Если бы мне немного смелости, – сказала скорее себе, чем ему, Ева. – Если бы мне побольше смелости… Вы еще здесь?

– Уже ухожу.

– Передавайте привет Радвану.

– И… что еще?

– Ничего, больше ничего…

* * *

…А теперь седой чиновник безразлично смотрел на нее.

Какое-то время она не слушала, что тот говорил.

– Все еще не знаю, – сказала Ева невпопад, – вернусь ли в Куйбышев.

– Получите новое назначение.

– Здесь, в Лондоне, или?..

– Решение будет принято в нужное время… Прошу теперь ответить: отдел прессы и редакция «Польши» пользовались секретными документами посольства?

– Когда возникала такая необходимость, мы обращались к советнику и даже послу.

– И господин министр Кот разрешал?

– Если считал нужным.

– Много было таких случаев?

– Много.

– Сомневался ли министр Кот в лояльности кого-либо из работников посольства?

– Мне об этом ничего не известно.

– Вы, однако, должны были знать об обстановке в посольстве. Передавали информацию и бюллетени советским журналистам, да?

– Так же, как всем заграничным агентствам.

– А коммунистам?

Ева заколебалась с ответом.

– Сначала – да, потом посол запретил.

– Однако контакты с коммунистами постоянно поддерживались. Кто их поддерживал?

– Не знаю.

– Кто содействовал контакту Рашеньского с Вандой Василевской?

– Не знаю, – пробурчала Ева, – наверное, он сам к ней пошел.

– Считаю, что ваши ответы неполные и неоткровенные. – Тон седого чиновника совершенно не изменился.

– Неверно считаете. – Она не сумела, однако, быть сдержанно-вежливой.

– Я должен с вашей помощью определить, какие тесные связи существовали между сотрудниками посольства. Кто еще контактировал с польскими журналистами? Какие дружеские связи поддерживали сотрудники посольства с советскими людьми? Получал ли отдел прессы с помощью атташата какую-либо информацию из войск? Интересуют меня также связи конкретных сотрудников… поручника Радвана, поручника Данецкого, Это дело армии, но мы ею тоже интересуемся.

– Есть у вас еще вопросы? – тихо спросила Ева. Ее тон мог бы показаться чиновнику необычным, знай он ее лучше.

– Да, но это потом.

– Подобные вопросы?

– Такого же характера. – Чиновник был удивлен, но виду не показывал.

– Вы были когда-либо в России?

– Нет, никогда.

Ева встала.

– Если вас интересуют только персональные склоки, ежели сотрудника, приезжающего из Куйбышева, не спрашивают больше ни о чем, то… – Она не закончила. – Вы вызываете меня, чтобы узнать, кто с кем и почему! Только для этого я вам была нужна?! Больше вас ничего не интересует?! То, что мы делали в действительности? Ничего о войне, о людях?! – Она отвернулась и пошла к двери.

– Куда же вы, мы еще не закончили!

– Пойду куда глаза глядят.

…Действительно, она шла неизвестно куда. Темные улочки, пустые тротуары… Затемненный Лондон казался страшным, чужим, безлюдным, как пустыня. Ева не думала теперь о себе, она думала о Радване. Вопрос чиновника казался ей тревожным: связи поручника Радвана! Скорее всего, о них доложил Высоконьский, а может, Данецкий? Она знала – так будет, предвидела, но ее не послушали. Все, что теперь может случиться, казалось Еве лишенным смысла. Конечно, министерство иностранных дел на другую работу ее не пошлет, возможно, придется зарабатывать на хлеб за пишущей машинкой. А может, придется жить на пенсию? А может… Закончится война, и они вернутся на родину. К кому? Зачем? Но война ведь скоро не кончится, это известно. Подумала: вечная ночь, люди не понимают значения бесконечности и ада, а все так просто – если до конца твоей жизни продлится война и ты будешь ходить одинокой чужими улицами, то получится именно бесконечность и ад…

Проходила мимо знакомого ресторанчика, который посещали поляки. Вчера встретилась здесь с полковником Кетличем только потому, что о нем рассказывал Стефан. Пожилой полковник оказался симпатичным человеком; захотелось вдруг снова его увидеть, сесть за столик и, попивая виски, разговаривать так, будто ее что-либо интересовало, как если бы она имела какую-то надежду.

В зале было темновато, неуютно. Из дальнего угла доносились звуки пианино, некто наигрывал до боли знакомые, терзающие душу мелодии. Почти все столики заняты: несколько офицеров в форме летчиков (подумала, что нежелательно было бы здесь встретить друзей Владека), казавшиеся такими серыми девочки и пожилые мужчины, попивавшие плохой кофе.

Кетлич вчера сказал: «Здесь пригодился бы Ор-От [40]40
  Псевдоним польского поэта XIX века Артура Опмана – патриота, воспевавшего Варшаву.


[Закрыть]
, он чувствовал такие настроения, как патриотизм, сентиментальность, и отличил бы преждевременное отсутствие надежды…» Старые мелодии лились из пианино: «Песни о славе», «Летят уланы», «Звените, сабли». Только польский поэт мог написать такие слова, никто другой.

Увидела Кетлича. Он сидел одиноко у столика и, заметив ее, встал.

– Подверглась риску, – сказала Ева, присаживаясь. – Была возвышенной, сентиментальной и смелой.

– Значит, много всего наговорили вы им в министерстве иностранных дел…

– Вот именно! Закажите, пожалуйста, чего-нибудь покрепче. Очень хотелось вас здесь встретить. Нет, прошу вас, ничего не говорите. Этот город действует на меня отвратительно.

– Не только на вас.

– Возможно. Вместо того чтобы нагрубить и закрутить солидную интригу, я взяла и гордо-пренебрежительно ушла. Вела себя, представляете, как девушка от Ор-Ота.

Кетлич засмеялся.

– Вы вносите в нашу лондонскую жизнь неповторимые ценности.

– Только не этот стиль, полковник, больше не хочу ничего возвышенного, никакого подхалимства, приукрашивания действительности, вежливости…

– Прекрасно.

– Прошу еще один коньяк. Злюсь на себя – не сумела вытянуть из этого чиновника из МИДа ничего насчет Стефана. У вас есть связи в кабинете Верховного?

– Найдутся.

– Дорогой полковник… Радвана обязательно нужно вытянуть из России, если еще не поздно!

Кетлич внимательно в нее всматривался.

– Вы думаете о нем постоянно, вчера тоже…

– Поможете?

Полковник утвердительно кивнул. Ева засмеялась:

– Вы еще не заметили? Ведь я его люблю.

– Счастливый парень и… дурак. – Кетлич вздохнул. – Боже, какой дурак! Как могло случиться, – продолжал полковник, – что вы не сумели обвести его вокруг своего мизинца?

– Проиграла в конкурентной борьбе. Знаете, шутки в сторону. – Она говорила теперь серьезно. – Я действительно за него боюсь, мои предчувствия, к сожалению, чересчур часто сбываются… Может, написать Сикорскому?

Кетлич молчал. Не хотел говорить Еве, она должна знать сама, что такое письмо даже не дойдет до Верховного, в сети больших интриг такая маленькая интрижка…

– Знаю, – сказала Ева и потянулась к рюмке, – расклеилась, хотела быть нужной и поехала в Россию, думала помочь мужчине, которого любила, но он мною не интересовался.

– Жаль, – отозвался Кетлич, – что я не моложе.

– Я тоже уже не молода и не могу быть одинокой, чувствую, будто случилось непоправимое несчастье, оставляющее нас на пустой тропинке, на дороге в никуда. И мне все кажется, что эта война для нас никогда не кончится, что мы останемся здесь навсегда…

* * *

«Интересно, – подумал Рашеньский, – забрали ли мои записи? Мне, право, на это наплевать. Мою комнату в гостинице «Гранд», конечно, перетрясли, и теперь их переводчик, уже на русском языке, знакомится с моими тревожными мыслями, исканиями и домыслами. Найдут ли в них дополнительные обвинительные материалы? Пусть найдут… Также последнее, не отправленное письмо к Марте. «Это государство, – писал в нем, – одновременно захватывает меня и отталкивает». Они не в состоянии меня понять, не смогут понять колебаний между надеждой и отчаянием; теперь я ближе к отчаянию. Но могу уже думать. Почему меня неделю не допрашивают? Забыли? Нет, они никогда не забывают, это метод, – думают, пусть раскается в камере, но я имею лагерный стаж, и здесь мне даже хорошо – пока мороза нет, три шага от окна к двери, а я люблю прохаживаться. Иногда ночью во сне просыпаюсь от крика: мне кажется, Марта склоняется надо мной, и я кричу, потом вспоминаю, где нахожусь, и опять спокойно засыпаю. Меня не били, иногда даже думаю, как бы я себя вел – мне не в чем признаваться. Наивный! Не понимаю все ещё, о чем идет речь: может, создают какую-то легенду, а может, это элемент большой игры, а может, совпадение. Не знаю, выйду ли я отсюда. И записи делал ненужные: никогда на их основе не напишу книги. Могу сейчас создавать лишь сценарии исключительно для себя.

Однако захватывающее время: куда повернет история? На нескольких метрах пространства, с окном, до которого не могу достать, разыгрываются сцены драмы, жаль только, что статисту Рашеньскому выделена такая маленькая роль. А может, это и лучше? Отключаюсь, перестаю думать о Марте – мысли о ней мучительные, не сравнимые ни с чем другим. В лагерях, когда возвращался с лесопилки и задумывался, как долго еще протяну, когда умер Рышард Дороцкий и труп вывезли неизвестно куда (мы так и не узнали, где всех хоронили), думал: может, она вне опасности. Сейчас знаю – Марты больше нет.

Раскладываю свой сценарий, как раскладывают колоду карт.

Сначала воображаю, что думают партнеры, это – главное. Развитие событий может уже не зависеть от них или зависит только частично, но решения и действия, которые не всегда можно предвидеть, возникают от их замыслов и оценки обстановки.

Сикорский. Я всегда писал, что он хочет договориться с Россией. Он реалист, и когда приезжал в Москву, был уверен, что благодаря ему совершается большой поворот в истории, и считал, что имеет хорошие карты для игры, но в последнее время понял, что остались только плохие. Чем играть со Сталиным? Границами? Англичане не поддержат. Можно получить небольшие изменения линии границы, существовавшей к началу войны, но что скажут в стране, что скажет эмиграция? Какое же небольшое поле действия!

Возложено, Вензляк прав. Нужны ответственные и великие решения, не считаясь ни с кем и ни с чем. Понимает ли это Сикорский? Да. Воображаю себе его в лондонском кабинете: одинокий, как я сейчас в камере. За дверью адъютанты, в дверях – глазок для подглядывания за Верховным. Нет, глазка, конечно, нет. На стене карта Польши. И постоянная боязнь: не совершить ошибки. Вензляк сказал бы: лучше совершить большую ошибку, чем бояться больших решений. Но Сикорский думает о постоянной угрозе ошибки и ее неисчислимых результатах. Была ли эвакуация войск в Иран ошибкой? А не подверглась бы армия уничтожению, если бы осталась? Можно ли рассчитывать на удар союзников с юга в мягкое подбрюшье Европы и по Польше? Нужно принимать меры для обеспечения безопасности на всех фронтах, надо договориться со Сталиным; но до каких же пределов следует уступать? И каковы воображаемые результаты разрыва отношений? Почему не удалось достичь радикального изменения?

Он, Сикорский, допустил ошибку, или ошибается Сталин, требуя слишком многого? Сталин рискует меньшим, Сикорский – всем. Воображаю себе подходящего к плотно занавешенному окну Сикорского, не имеющего даже возможности посмотреть в лондонскую ночь, думающего, что судьба Пилсудского была легче, его решения, несомненно, принять было проще, как, возможно, нам кажется сейчас, с дистанции прошедшего времени. Потом скажут: «Должен был в сорок втором…» Что должен? Предложить Сталину встречу, попробовать еще раз?

А Сталин? Все его портреты в принципе одинаковы – та же самая мягкая улыбка и та же самая подозрительность во взгляде, в прищуре глаз. Гениальный, безошибочный? Верит ли он в свою непогрешимость? Или также боится ошибок? Является абсолютным властелином, таким, какого не знала история Польши, в его распоряжении неизмеримая мощь России. Ему нельзя признаваться в ошибках. Если он их делает, то приписывает другим. Никому не верит: ни американцам, ни англичанам; не верит, конечно, и Сикорскому. Немцы возле Волги, но он знает, что эту войну выиграет, что «будет праздник на нашей улице», – таковы законы истории. Уже теперь он воображает себе мир после победы – советские армии пойдут на запад, зачем бы им задерживаться перед границами, Польши? «Польша, – сказал он, – должна быть сильной и независимой». Но какой? Очевидно, понимает так: ежели Сикорский согласится иметь границу по линии Керзона, с компенсацией потерянной территории на западе, это будет зависеть от меня потому, что только я гарантирую Польше независимость и сохранность западных земель, отобранных у немцев и возвращенных Польше; если будет придерживаться старых границ, придумаю другой вариант… Тогда – коммунисты. Смешно было бы относиться к ним как к агентам Москвы; они имеют собственную концепцию. Доверяет ли Сталин польским коммунистам? Тоже не доверяет. Может, думает, что Сикорский будет лучшим гарантом безопасности на западе? А действительно, преодолел ли он старое представление о русской политике по отношению к Польше? Отдает ли себе отчет, зная недоверчивость и подозрительность поляков?

Молотов говорил о «происках Версальского договора», подобное быстро не забывается. Много лет Россия считала Привислинский край территорией своей экспансии. Правда, у нас мечтали об Украине, вынашивали захватнические концепции. Но какая диспропорция сил! Обстановка меняется, анахронические мысли остаются…

Хотелось бы знать, о чем действительно думал Сталин, когда принимал Сикорского в Кремле. Нравился ли ему этот генерал, о котором он, наверное, знал, что в 1920 году тот командовал Пятой армией, произвел ли на него польский главнокомандующий впечатление честного, смелого и серьезно относящегося к соглашению? Что изменилось потом? С ним не желали разговаривать о границах, и это было самое главное? Возможно, Сталин понял, что поляки рассчитывают на поражение России? Значит, выбрал другую версию польской политики. Какую?

Существуют ли шансы на спасение договора?»

Рашеньский сразу замечал, когда за ним наблюдали в глазок, по это его не смущало, и он, не прекращая, ходил по камере – три шага от стены с окном – к двери. «Боже мой, если б можно было глянуть хотя бы в окно! Наиболее страшна вечность! Вечность смерти, вечность тьмы, вечность жеста, который никогда нельзя будет изменить». Опять вернулся мыслями к Сикорскому, восполняя свои записи.

Кабинет Верховного был, естественно, значительно большим, чем тюремная камера, лампа освещала только письменный стол и лежащие на нем документы и карту. Сикорский казался озлобленным, тон его был острее, он казался вспыльчивее, чем обычно.

– Ну и что ты на это скажешь? – спросил генерал стоящего рядом министра Кота.

Кот нагнулся над столом, внимательно рассматривая лежащую на нем карту.

– Черчиллю ее уже послали, – говорил Сикорский, – можешь успокоиться. Как же русским не использовать такую оказию?!

Кот долго изучал карту. Напечатанная в штабе Андерса, она была своего рода диковинкой. Вверху с левой стороны виднелась надпись: «Только под лозунгом «Слава возрожденной Республике!» завоюем Польшу, в границах до ее раздела». Снизу, с левой стороны: «Из хаоса войны и исторической стихии вырастет Новая Польша, не подаренная нам, а завоеванная собственными руками, кровью мужественных и непоколебимой волей всего народа. Это не будет Польша панская, крестьянская или солдатская. Это будет Польша – мать Свободных Народов». Обозначенные на карте границы будущей Польши проходили восточнее Днепра, захватывая Харьков, Киев, Смоленск, западнее Великих Лук и Пскова, включая в свой состав Литву, Латвию и Эстонию.

– А ты его еще защищал, – сказал Сикорский. – Он же провокатор!

– Серьезно этого не воспримет никто на свете, – сказал бывший посол Польши в Москве.

– Русские никогда не поймут, что подобные вещи могут издаваться без согласия и воли правительства! – вспылил Сикорский.

– Я тебе писал уже из Куйбышева и с Ближнего Востока…

– Да, писал, – подтвердил генерал. – На каждом шагу стараются мешать. Как можно управлять таким народом!

– Говоришь, как Пилсудский, – вставил Кот. Сикорский не услышал либо не захотел услышать.

– Будто каждый имеет право критиковать правительство! Хорошо: критиковать, но не разрушать. Разрушить то, что и так теперь имеет малые шансы на реализацию… Как такое могло случиться?

Кот не понял.

– Как такое могло случиться, – повторил Сикорский, – что текст секретных нот, которыми мы обменивались с Кремлем по вопросам гражданства, попал в оппозиционную прессу? – Он посмотрел на бывшего посла. – Догадываешься?

Сконфуженный Кот поправил очки.

– Не знаю…

– В таком случае посмотри еще на эту бессмыслицу… Добошиньский в своем журнальчике «Борьба» публикует наши и советские ноты и утверждает, что моя политика является политикой уступок и отречений по отношению к Советам… – Генерал, нервно перекладывая бумаги на письменном столе, нашел нужный текст, напечатанный на машинке, и газету и немного успокоился. – Послушай: «Прошу вас, как президента, – этот герой из Мысляниц обращается к Рачкевичу, – быть на высоте исторического задания и устранить правительство… Дайте власть генералу Соснковскому…» – Сикорский бросил бумаги на стол. – А знаешь, что писал Соснковский? «Каждому поляку можно анализировать методы действий и политику правительства». Боже мой, как вдруг все стали либералами! Даже забыли, что в Англии существует военная цензура.

– И что ты намереваешься делать? – спросил Кот.

– Уже сделал. Добошиньского приказал арестовать.

– Я тебя всегда предупреждал о наличии мафии, и в армии тоже.

– В армии никакой мафии не боюсь.

– Я знаю, – сказал Кот, – какое влияние имеют офицеры в армии на Востоке, связанные со сторонниками Пилсудского и контрразведкой…

– Преувеличиваешь. С армией я всегда справлюсь. – Минуту генерал молчал. – Они меня обвиняют, что не хочу и не могу отказаться от власти. С момента подписания соглашения постоянно сталкиваюсь с ненавистью и клеветой. Даже притворяющиеся доброжелателями утверждают, что моя отставка открыла бы глаза союзникам на правду о польско-советских отношениях. А какая это правда? Какая поддержка Рузвельта и Черчилля? Если бы я ушел, – добавил тихо генерал, – это было бы актом наиболее безответственным. Пока я еще пользуюсь личным авторитетом в англосаксонских государствах. И в России тоже.

– Знаешь, как трудно было в России, – сказал Кот.

– Знаю. Я хотел, чтобы с нами считались. – Нагнулся над письменным столом, и Кот уже не видел его лица. – Действительно хотел, чтобы Польша была партнером, с которым должны считаться. Не дали мне возможности быть последовательным. Пришлось отказываться от некоторых идей и искать компромиссы. В Польше считаются с великими словами, но редко – с последствиями.

…Все же Рашеньского выпустили. Ранней весной он, после нескольких недель путешествия, оказался в Лондоне. Сначала встретился с Базилем, узнал о судьбе Вензляка и подробности гибели Марты. Как будто было важно, зачем она выбежала из штабного помещения авиационной базы, почему спряталась в старом противовоздушном окопе, куда упала бомба, осколок которой точно… Все это он делал, как будто исполняя репортерскую обязанность, помимо своей воли. Только потом давал объяснения в МИДе, генеральном штабе, редакции.

Старый доктор Козьминьский, провинциал, так в не освоивший даже нескольких слов по-английски, очевидец смерти Марты, сказал ему: «Она не мучилась, не знала, что умирает».

Склонившись над могилой Марты, одной из многих могил авиаторов, Рашеньский почувствовал весну: вдоль дорожек кладбища несмело пробивалась трава, воздух даже в Лондоне казался прозрачным и приятным. Он подумал: «Однако вернулся», и первый раз после многих, многих месяцев его потянуло заглянуть в записи, которые ему возвратили.

Весна 1943 года для жителей Лондона была уже весной надежд. После Сталинграда и Эль-Аламейна [41]41
  Наступление 8-й английской армии (октябрь 1942 – февраль 1943 гг.) в Северной Африке.


[Закрыть]
победа над Германией начала наконец-то казаться правдоподобной. Англичане опять поверили в силу Британской империи, а польский союзник, неоценимый и единственный два года назад, становился теперь трудным, строптивым и хлопотным.

Четвертая военная весна несла лондонским полякам беспокойство, разочарование и колебание. Судьбу родины, далекой еще от победы, было все труднее предвидеть. Польша, первой оказавшая сопротивление Гитлеру, становилась элементом торгов в большой игре союзников. «Вот до чего довел Сикорский» – эти слова Рашеньский слышал и в редакции, и в МИДе. Верховного одновременно подозревали в слабости, уступчивости, упрямстве и нежелании отказаться от своих замыслов. Горечь и неуверенность сквозили в постоянных склоках, нападках органов печати на правительство, непрекращающихся интрижках.

Рашеньского сначала приняли как героя, которому чудом удалось вернуться из когтей НКВД. Позже, когда его рапорты и рассказы потускнели, к нему стали относиться сдержаннее. Почему ему удалось выйти из тюрьмы? Никто напрямую его не обвинял, но подозрительно спрашивали: «Как это в действительности было?», а капитан Н. из генерального штаба очень долго и детально расспрашивал Рашеньского насчет допросов в НКВД, о способах предъявления обвинений, а также о других разговорах, не связанных со следствием, но под его предлогом. Эти разговоры больше всего интересовали капитана. Главным образом он пытался узнать, о ком конкретно, о каких людях велись во время следствия разговоры. Например, о Коте? О Берлинге? Упоминался ли Радван? Рашеньский не понимал, зачем советскому следователю узнавать об офицере, которого Рашеньский видел раз в жизни, и он в соответствии с правдой заявил, что никакая другая фамилия, кроме Янецкого, на следствии не упоминалась. Капитан Н. Янецким не интересовался. В свою очередь, когда журналист обрушился на капитана Н., требуя следствия по поводу деятельности пана делегата, капитан оборвал его и сказал, что не следует совать нос не в свое дело и чтобы не вздумал писать об этом в своих статьях. Спрашивал, конечно, о Василевской. Рашеньский не скрывал факта содействия Ванды в его освобождении, что посчитали аргументом против него же. Всякая попытка, заявил капитан Н., упоминания о советских агентах как представителях какой-то другой польской концепции не имеет никакого смысла. Рашеньский немедленно возразил, заявив, что он, дважды арестованный большевиками, имеет особое право говорить о горькой правде польско-советских отношений. Капитан не хотел слушать его аргументов. Поэтому Анджей не рассказал о своем посещении Василевской перед выездом из России. Не вспоминал он об этом также в публикациях и очерках, делал только заметки в своих записях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю