Текст книги "Зимний скорый. Хроника советской эпохи"
Автор книги: Захар Оскотский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Григорьев кивнул.
– Так вот, – продолжал Виноградов, – штучка американская – удивительная! Работает и как резистор, и как полупроводник. Они в свою аппаратуру сажают одну такую фитюльку там, где нашим приходится на разные импульсы два и даже три преобразователя ставить. Поэтому и простота у них, и надежность, и вес, и габариты... В общем, в «Энергетике» хотят, чтоб мы им такую же воспроизвели.
Григорьев внимательно слушал.
– Минаев в Москве хлестанулся, – при упоминании этой фамилии Виноградов чуть искривил красивый рот, – что мы через три месяца готовое изделие выдадим. Пришлось с ним поспорить...
Минаев, их директор, толстенький, седенький шестидесятилетний крепыш, считался личностью легендарной. Во всяком случае, у них на работе. В годы войны, в свои тридцать с небольшим, был Минаев директором номерного завода в Сибири и полковником по званию. Для Григорьева одного этого было бы достаточно, чтобы перед таким человеком склоняться всю оставшуюся жизнь. Тем более, из тех славных времен дотянулась за Минаевым уважительная, хоть и странноватая для новых дней характеристика: «Заставить умел, наказать умел, зато у него на заводе рабочие не голодали, как у других».
Но что-то сломало Минаеву карьеру уже в годы мирные, а вернее, в первые послевоенные, которые, как рассказывали, жестокостью едва не превосходили войну. Не вышел он ни в министры, ни в генералы. Только всего и сумел, что перебраться в той же директорской должности из Сибири в Ленинград.
Правил Минаев предприятием самовластно и с неизбежными при самовластии чудачествами. Славились его ежедневные походы в столовую, находившуюся в центре заводской территории. Каждый раз шел Минаев на обед иным маршрутом, кружным и ломаным, обходя задворки цехов и складов. Катился, как колобок, низенький, кругленький, а за ним поспевала свита – заместитель по общим вопросам, кто-то еще из управленцев. И горе было тому начальнику цеха, на участке которого Минаев замечал непорядок – брошенное оборудование, мусор или хотя бы вырытую и не огороженную по правилам яму! С обеда же двигался Минаев, не торопясь. Заходил в цеха. Обращался прямо к рабочим, обычно к женщинам-работницам, их было большинство. Расспрашивал о делах, принимал жалобы. Начальник цеха и мастера должны были при этом стоять в сторонке и вступать в разговор только по его знаку.
В научно-исследовательскую часть предприятия Минаев заглядывал редко. Григорьев по-настоящему разглядел его только на комсомольском собрании, где тот сидел в президиуме, а потом выступал и говорил о задачах, поставленных товарищем Брежневым в речи на съезде комсомола. Над высокой трибуной смешно выглядывала одна круглая голова Минаева с ежиком серебряных волос. «Вдумайтесь в планы партии! – восклицал он, вскидывая коротенькие ручки. – Это же поэзия!» В зале тихонько посмеивались. Но Григорьеву почему-то казалось, что восторженность Минаева, конечно преувеличенная напоказ, в глубине всё равно была искренней.
Кто-то выкрикнул из зала, как трудно отрабатывать изделия по новым техзаданиям, – приборов мало, оборудование старое. Минаев обежал трибуну и наклонился в сторону выкрика (перегнуться через трибуну он не смог бы из-за маленького роста). Закричал в ярости: «Кто хочет – делает, кто не хочет – ищет отговорки! А как Ломоносов работал?! У него и таких-то приборов не было!..»
– От его заскоков трудно отбиться, – процедил Виноградов, – но я сумел.
Григорьеву уже рассказали, что Виноградов считался когда-то минаевским любимцем. Тот хвалил его и продвигал, но лет десять назад случилось между ними нечто такое, отчего их отношения в один миг, с треском и дымом, обернулись взаимной ненавистью. По уверениям одних, виноват был сам молодой Виноградов, который начал обхаживать – и не без успеха – молодую секретаршу Минаева. Другие утверждали, что причиной всему потрясение, испытанное Минаевым, когда он узнал, что молокосос Виноградов, первым на предприятии защитивший кандидатскую диссертацию, будет теперь получать зарплату больше, чем у него самого. Так или иначе, секретарша внезапно уволилась, Минаев на всех совещаниях по любому поводу стал Виноградова бранить, а Виноградов, хоть сохранил законный оклад кандидата наук и получал, действительно, больше неостепененного директора, но, как был десять лет назад начальником небольшого отдела, так им и остался.
– Никаких договоров с «Энергетиком», – сказал Виноградов, – пусть хоть десять техзаданий присылают! Полгода, а то и годик, поизучаем эту штучку свободно, без всяких планов и графиков, затраты будем на другую тематику раскидывать. А там – посмотрим.
Он придвинул колодочку к Григорьеву:
– Я всё думал, какую бы вам работу поинтереснее предложить. Вот и нашлось дело. Точечку видите между электродами? Какая-то плёночка нанесена, и, похоже, вся хитрость американская – в ней. Как бы узнать, из чего она состоит? Ведь пылинку не отцарапать, до того крохотная. В общем, действуйте!
Григорьев с опаской взял партизанский трофей. Поглядел на виноградовский сейф. Спросил:
– А где мне ее хранить?
– Как где? У вас же собственный стол теперь есть. Вот, в столе и храните.
– Там поломано всё, ни один ящик не закрывается. Но я приспособлю замочек.
Виноградов наморщил нос, рассмеялся, махнул рукой:
– Да кто ее тронет! Постарайтесь только не потерять.
Лето 1970-го. Испуганное лицо Нины, когда она сказала ему, что забеременела.
Это потом она смирилась. Подумав, решила: действительно, пора. Ведь ей в августе исполнялось уже двадцать пять лет.
И это потом, еще позже, когда беременность стала заметной, оказалась она и в таком состоянии удивительно чиста и красива, только по-особому: похудевшее лицо меловой белизны, расширенные, налившиеся тревогой синие глаза. Ни пятен, ни тошноты, аккуратный живот, казалось, совсем не портил фигуру.
Всё это было потом. А тогда, летом семидесятого, была первая реакция: испуг и смертельная обида на него. Молчание, тяжкое вдвоем.
И тогда же, в конце лета, пугающей двойной волной – бодрых публикаций и передач, панических слухов и страха – прокатилось по всей стране с юга на север известие об эпидемии холеры, начавшейся в Астрахани и разнесшейся поветрием по другим южным областям. Говорили об опустевших курортных городах, о десятках поездов, остановленных по пути с юга в карантинном ожидании. И все слухи оказались правдой! Вырвавшиеся оттуда отпускники со злостью рассказывали о том, как держали их под оцеплением в этих стоящих поездах, накаленных солнцем, со скудной и мерзкой кормежкой из полевых кухонь, с нестерпимой вонью от наспех сколоченных возле путей будочек-уборных, непрерывно заливаемых хлоркой.
В газетах печатали фотографии ярко освещенных вечерних улиц Астрахани с сияющими витринами магазинов и деловитыми прохожими. Кричали заголовки: «Город спокоен, город борется!» Возникало ощущение дурной фантасмагории: какая эпидемия, какая холера?! Это же средневековье! Как может что-нибудь подобное происходить в Советском Союзе во второй половине двадцатого века?! Да что же такое творится?..
А в сентябре с опустившейся на Луну космической станции скатился решетчатыми колесами на каменистую поверхность управляемый с Земли советский «Луноход». Гремело газетное ликование. Гремела по радио новая космическая песня: «Эй, раздайтесь, небеса, перед силой колеса!» Но было в этом громе уже что-то натужное.
В утренней трамвайной давке чей-то голос расхваливал наших: сумели вывернуться с «Луноходом», в пику американцам что-то по-особенному сделать. Но его перебивали. Кто-то кричал: «Да американцы на Луне до этой таратайки доберутся, колеса ей пообрывают и на боку слово нацарапают с ихнего мата!» Вокруг смеялись.
И это были те же самые люди, которые девять лет назад, в день полета Гагарина, кричали на улице «ура!», «космос наш!» и толпами стекались качать случайно встреченных офицеров в фуражках с голубыми околышами и авиационными «крылышками». Почему всё так переменилось? А если бы мы не отстали, если бы не американские астронавты, а наши космонавты первыми высадились на Луне? Что чувствовали бы тогда эти люди, как бы они вели себя? Что чувствовал бы он сам, ведь он тоже один из них? Теперь он уже не находил ответа.
Перед Виноградовым лежал альбом светокопий с чертежами какого-то прибора.
– Ну что, – сказал он, – осень на дворе. Холера, кажется, утихла. Можешь в командировку съездить?
Он как-то незаметно перешел с Григорьевым на «ты», но это не было обидное «ты».
– Куда, Виктор Владимирович?
– На Украину, завод «Сорокалетия Октября». Вот по этому изделию. Плывет по сопротивлению изоляции, приемка уже несколько партий остановила.
Григорьев взял раскрытый альбом, стал рассматривать сборочный чертеж.
– Больное, больное изделие, – сказал Виноградов. – И конструкция неудачная, и материалы неправильно подобраны. Раз в несколько лет случается это: после влаготепловых испытаний проводимость в изоляции появляется.
– А что мне можно будет изменить? – спросил Григорьев. – В конструкции, в материалах?
Виноградов внимательно посмотрел на него, улыбнулся и сказал раздельно:
– Ни-че-го! Документация на изделие утверждена и согласована. Да чтобы провод у него на миллиметр удлинить, надо три года переписки, испытаний, комиссий.
– Но как же я тогда?..
– А вот так! Надо там пробить с ОТК и заказчиком решение о переиспытании партий. В крайнем случае, о стопроцентной разбраковке, пусть завод помучается. И просмотри внимательно всю их технологию, все сертификаты на материалы. Если найдешь какой-нибудь прокол, отрази в акте. Но – осторожно, чтоб изготовленные изделия совсем не загубить!
Григорьев растерянно перелистывал чертежи деталей. Вот так задание: пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что.
Виноградов достал бланк командировочного удостоверения:
– Будешь оформлять, попроси в бухгалтерии штамп поставить: «Разрешается купейный вагон и самолет». Ты, кстати, самолет хорошо переносишь?
– Наверное. Я еще никогда не летал.
– Вот и попробуй. Сутки туда сэкономишь, сутки обратно. – Виноградов подмигнул: – Лучше двое суток с молодой женой провести, чем в поезде трястись!
Так начались его полеты. Его уже относило в мир, предназначенный ему судьбой. Мир маленьких городов с большими заводами. Мир чадной сутолоки в тесных и грязноватых областных аэропортах (слепленные наскоро, после войны для поршневых тихоходов «Ли-2» и «Ил-12», их только начинали с запозданием перестраивать под новые, реактивные времена).
А перед ноябрьскими праздниками 1970-го (украшенные улицы уже пестрели флагами и транспарантами, колыхались на тросах громадные полотнища с портретами Ленина и полотнища поменьше со строгими, ясными ликами членов политбюро) Димка пригласил их с Мариком к себе на работу.
Встретились по названному Димкой адресу в центре города, в тихом переулке, у запертых дверей какой-то старой школы.
– При чем тут школа? – удивился Марик.
– Бывшая, бывшая школа, – ответил Димка. – Закрылась она, просто вывеску еще не успели снять. Наш комбинат здесь помещение арендует.
Он отпер своим ключом какую-то боковую дверку, и они прошли за ним черным ходом в недра умершей школы. Их голоса и шаги в темных, пустых коридорах звучали, казалось, непозволительно громко. Они невольно заглядывали в раскрытые двери классов. Кое-где еще остались брошенные, сдвинутые в беспорядке парты. В кабинете физики с забытого на стене портрета первооткрыватель фотоэффекта Столетов, с усами и бородкой, озадаченно смотрел сквозь маленькие очки на опустевшее помещение.
– Закрылась она потому, – сказал Димка, – что детей вокруг мало. Здесь, в центральных районах, одни старики доживают, молодежь в новостройки перебралась. И вообще, рождаемость низкая. Вот, правда, Стелка наша решила отечеству помочь: в тридцать лет родила от своего моримана...
У Григорьева сердце бухнуло к горлу. Переведя дыхание, спросил с трудом:
– Сына или дочку?
– Девчонку. Так что, государству всё равно убыток. Зато самой полегче будет. Девку безотцовщиной воспитывать проще, чем парня. А ты-то у нас когда разродишься?
– Весной, – неохотно ответил Григорьев. Он еще не говорил ребятам, что они с Ниной ждут ребенка.
– Что, правда?! – изумился Димка. – Ну, ты молодец, не то что мы с Тёмкой!
Они шли коридором, окна которого выходили в узкий, темноватый двор-колодец. Слышно было, как в доме напротив из открытого окна кричал Высоцкий:
Спасите наши души,
Мы бредим от удушья!
Спа-сите н-наши д-души,
Спешите к нам-м!..
Димка даже остановился, прислушиваясь:
– Во дает мужик! Я с него балдею.
– Магнитофон-то купил? – спросил Григорьев.
– Куплю, куплю, – ответил Димка. – Я хороший хочу, надо подкопить. Да хорошие в магазинах не лежат.
Они пришли в школьный спортзал. В одной стороне его, под «шведской стенкой» с желтыми перекладинами, был собран уцелевший спортивный инвентарь: несколько сложенных друг на друга матов, гимнастический «конь» со вспоротым клеенчатым боком. А вокруг виднелось имущество новых хозяев: пестрело на полу множество разноцветных банок и бутылок, издававших запах красок и растворителей, стояли верстаки, высилось странное сооружение – нечто вроде большого шкафа из полированного дерева с темным стеклом в передней стенке.
– Вот, – сказал Димка, – здесь у нас мастерская. Тут ребята наши пьют, на матах девиц валяют. Говорят, здорово получается на просторе, с койкой не сравнить. Но при всем безобразии кое-что, однако, и делается. Ну, глобусы, смотрите! Диорама «Преображенный край» по заказу кав-казского музея!
Он подошел к громадному шкафу, наклонился и щелкнул выключателем. Загудели, разгораясь, мощные лампы, широкое окно засветилось изнутри ярким светом, похожим на солнечный. И перед ними – в голубом и желтом сиянии – открылся праздничный мир. Вспаханные поля на переднем плане, с тракторами и фигурками людей, выглядели так, что, казалось, если бы не стекло, можно было бы перелезть и спрыгнуть туда, на рыхлую, теплую землю. Цепочкой тянулись мачты ЛЭП с настоящими проводами и уменьшались, уходя в глубину, где высились рельефные горы с пушистыми темно-зелеными террасами чайных плантаций, с овечьими стадами. И всё это – горы, сочная зелень, сверкающая полоска горной реки, белые домики и башенки – незаметно переходило в рисованное продолжение на задней стенке. Курились легким дымком тонкие трубы какого-то дальнего завода или электростанции. В ярко-голубом небе парил вертолет.
– Ну как? – спросил Димка.
– Здорово!!
– А знаете, сколько эта штука стоит? – в едких зеленых глазах Димки было торжество. – Не угадаете. Двадцать две тысячи!
– Ты что! – выдохнули Григорьев и Марик.
Димка, довольный, оскалил белые клыки:
– Двадцать две тысячи! Три новых «Волги» можно купить, пять «Москвичей», семь «Запорожцев»!
– А ты что в ней делал? – спросил Григорьев.
– Да так, – ответил Димка. – Кое-что на предметном плане, горы мастерил. Кое-что на живописном. Вот, будете знать, чем я занимаюсь. Ну а теперь, давайте посидим.
С хозяйским видом он вытащил из-под верстака табуретки. Достал электрический чайник, вышел куда-то набрать воды. Вернулся, присоединил к чайнику длинный шнур и включил в розетку на задней стенке диорамы. Расставил на верстаке чашки. Это было время, когда они решили собираться без спиртного. Сами решили, без всякой агитации (тогда, в семидесятом году, как раз стояло затишье в борьбе с пьянством: прежняя кампания – шестьдесят шестого – давно выдохлась, а будущая – семьдесят второго – еще и не предвиделась). С чего-то взбрело им в головы поберечь здоровье при помощи чая с вареньем и сухариками.
Стали пить чай. Димка рассказывал:
– А что у нас тут со столетием Ленина было! Заказал один музей диораму «Ленин в Разливе». Художник эскиз представил: озеро, Ленин в лодке сидит на веслах, от берега отплывает, а сам – в красной рубашке. Красота!.. Начальство в ужасе: почему у великого вождя рубаха, как у цыганского гитариста?! Художник, молодой, бородатый как Фидель, объясняет: символ революции! Начальство трясется, эскиз не подписывает.
Вызывают из Москвы ученого по ленинской одежде, и такие, оказывается, есть. Тот кряхтит, пыхтит, катает заключение на семи листах: мол, вообще-то Ленин предпочитал более скромные цвета, но, как символ революции, красную рубаху – можно.
Опять комиссию собирают эскиз утверждать. Кто-то за-бдел: а куда это Ленин от берега отплывает? Художник вопит: в революцию! – Нет, нельзя, чтобы он от нашего зрителя уплывал, он к зрителю приплывать должен. – Но он же на веслах! Если ему к берегу подгребать, значит, спиной к зрителю сидеть. Совсем ерунда! – А пусть он тогда вполоборота смотрит, куда причаливает. – Тут другой начальник подскакивает, как в жопу укушенный: «Да вы что?! Чтобы Ленин через плечо озирался?!!» – Так ни хрена не решили и не сделали. Ой, маразм крепчает! Ленину такое, наверно, в дурном сне не снилось.
Григорьев и Марик посмеивались. Димка махнул рукой:
– А куда денешься? Надо терпеть, глобусы! Приспосабливаться – и свое дело делать. Тут недавно бумагу приносили подписывать – протест от советских художников, чтоб коммунистку эту негритянскую не судили, о которой всё кричат. Как ее? Анжелу Дэвис. Я подписал. Что угодно подпишу, только бы работать не мешали.
Они допили чай.
– Как у тебя-то дела? – спросил Григорьев Марика.
Тот помрачнел:
– Сложно. Вам с Димкой полегче, вы – практики. А у меня – сплошная теория.
– Ну и что? – не понял Григорьев.
– А то, что кафедра у нас вовсе даже не теоретическая, а проектирования и производства ЭВМ. Я знаю, на меня уже косятся. А что сделаешь? Плохо без Сашки. Без него у нас с Колесниковым всё на бумаге остается. Колесников успокаивает: доведем до конца теорию, опубликуемся – практические приложения будут. Не смогут такую публикацию у нас в Союзе не заметить, хоть кто-нибудь заинтересуется из разработчиков. – Марик пожал плечами: – Трудимся.
Григорьев подумал, что ему, по сравнению с Мариком, действительно, легче. У него дело живое, реальное. Виноградов остался доволен его первой командировкой. Дал самостоятельную тему по выпуску нового прибора. Правда, этот прибор почти не будет отличаться от старых: немного иные параметры – и всё. Но и такая работа необходима. Есть на нее договор, по которому их предприятие получит сто тысяч (куда там димкиной диораме!). И к тому же, эта работа над новым-старым прибором оставляет ему достаточно времени и сил, чтобы заниматься своим главным делом.
Изучив уйму американских патентов и статей, он объявил Виноградову, что преобразователь, подобный трофейному с его удивительной плёночкой, сделать можно. Что требуется? Экспериментальная база! С одной авторучкой тут не справиться.
И, выслушав его внимательно, Виноградов отправился к Минаеву. Долго доказывал старому самодуру, насколько сложна работа и какая громадная подготовка нужна для того, чтобы ее хотя бы начать. А в результате... в результате Григорьеву выделили собственное помещение – бывшую кладовую одного из цехов в дальнем углу территории.
Собственное помещение! Отдельный вход и десять квадратных метров бетонного пола, если не считать совсем крохотной бытовки с фанерным шкафчиком, да еще туалета, до того тесного, что в нем с трудом помещался треснувший унитаз. До главного корпуса, в котором находился его отдел, топать больше километра. Но это и хорошо, меньше будут отвлекать.
Собственное помещение! Другие по пять, по десять лет работают – и ничего не имеют, кроме обшарпанного стола в общей комнате. Григорьев знал, что ему завидуют. Но мало того: Минаев распорядился, чтобы в отделе снабжения ему по первому требованию выдавали чековую книжку. Теперь он мог ездить по магазинам приборов и сам, по собственному выбору, покупать всё, что захочет! И он уже начал обустраивать свою «клетушку» (так прозвал ее для себя по старой памяти).
Нет, голова у него не закружилась. Он не «полубог», он – рядовой инженер с окладом сто десять рублей и чувства реальности не утратил.
Он сказал:
– То-то и оно, Тёма! Что у нас есть, кроме работы? Но, может быть, и это не так мало...
В декабре семидесятого, в канун Нового года, он пришел поздравить родителей. На отсутствие Нины мать с отцом больше не сетовали, ожидание ребенка всё изменило.
Отец, довольный, усмехался:
– А что, я совсем еще молодой дедушка буду!
Мать беспокоилась:
– Как Ниночка себя чувствует? Ты скажи ей, чтобы, главное, ничего тяжелого не поднимала! И если стирка там или что – помогай!
Отец всё ждал, когда мать уйдет на кухню. Не дождался, махнул рукой и под возмущенное ворчанье матери вытащил бутылку водки, приговаривая: «Не кудахтай, не кудахтай!»
– Вот, – сказал он Григорьеву, – жизнь прожили с «Московской» и «Столичной», два восемьдесят семь и три ноль семь – вся арифметика была. А теперь – переучивайся на старости лет. Эту, по три шестьдесят две, знаешь, как прозвали? «Попрыгунья» или «коленвал».
Действительно, буквы в слове «ВОДКА» на зеленоватой этикетке скакали вверх-вниз.
Отец наполнил стопки и продолжал:
– А вино дешевое, крепленое, знаешь как теперь называют? «Солнцедар» этот, «Южное» и всю такую дребедень? БОРМОТУХА! Мне сказали, я целый день смеялся. Да уж, народ у нас за словом в карман не лезет. Сделать ничего не могут, так хоть языком почешут. Вот всё в язык и уходит... Да ладно – водка подорожала, меньше пить не станем и больше не начнем. Лишь бы наши бояре не учудили, как в Польше, цены на всё вдвое влупить. Слыхал, что там было, у поляков?
– Рабочие бастовали.
Отец нахмурился. Сказал жестко:
– Там рабочих – расстреливали.
– Как расстреливали?
– А как рабочих расстреливают? По демонстрации – из автоматов. Ребятки мои из цеха несколько дней в курилке только об этом и гудели.
– Они тоже «голоса» слушают?
Отец усмехнулся:
– А кто теперь вражьи голоса не слушает? Хотя и в наших газетах, если с умом читать, кое-что вычитать можно... Я-то в разговоры эти не влезаю, я всё же вроде начальника, а ребята, слышал, говорили: всё было так, как у нас при Николке в «Кровавое воскресенье», или как при Никите в Новочеркасске.
Лицо и голос отца были сейчас похожи на лица и голоса всех рабочих из цеховой курилки. Опять Григорьев ощутил виновато, что вырвался из того мира, пусть недалеко, но вырвался. А отец – там остался, там живет.
И еще – Новочеркасск... Отец сказал: «гудели». Теперь, в конце семидесятого. А когда-то, в шестьдесят третьем, цеховые работяги, матерившие остервенело любое начальство, издевавшиеся над Хрущевым, сразу понижали голос при упоминании Новочеркасска и умолкали, точно проглатывали страшное слово. Так и осталось оно, вроде бы не раз услышанное, не договоренным до конца, не ясным и отпугивающим от самого желания узнавать. Слово-призрак, обозначавшее нечто потустороннее. То, чего не могло быть, то, во что всё равно невозможно поверить.
Отец, будто угадав его мысли, внимательно посмотрел на него. Сказал:
– Всё ж таки, ты интеллигент уже у меня. В другой компании обитаешься... – Он взял стопку: – Но – молодцы поляки! Гомулку согнали, Терека назначили. Этот, вроде, правильный парень. Юнцом в Испании воевал, потом в сопротивлении, настоящий коммунист. Может, дело и наладит. Молодцы! Не то, что наши тюхи-матюхи безропотные. Поляки и за нас постарались. Может, и у нас теперь они побоятся цены вздувать.
Кажется, впервые Григорьев услышал, как отец говорит «они».
– Ну, сынок, с Новым, семьдесят первым годом! За тебя, за Ниночку, за вашего маленького! Уж ему-то, наверное, будет полегче жить.
– 10 —
– Нет, – сказал он, – ты не права, Аля. То, что тебе кажется эгоизмом, равнодушием, это... даже не знаю, как сказать. Может быть, это сдержанность? Понимаешь, наше поколение приучено молчать, крепко приучено. Мы всё время пытаемся что-то сделать, мы надеемся на перемены, но редко говорим об этом вслух. А вы – не делаете ничего, зато говорите громко и смело. Эти твои мальчики...
– Они свободны! – сказала Аля. – Они ничего не боятся!
– А чего им бояться? Они безвредны. Я не говорю, что мы лучше. Мы – другие. Эти тринадцать лет между нами... Я понимаю тебя. Я тоже легко и свободно чувствую себя только с ровесниками.
– И с ровесницами? – ревность всё же кольнула ее.
А ведь на этом можно было бы сыграть, – подумал Григорьев. – Ну разумеется: вовсе не так уж сложно было бы играть с ней и удерживать ее достаточно долго. Так в чем же дело? Играть не хочется. Знаешь, что ничем не оправдается трата души и нервов на игру. Ничем – ни алиной восторженностью, ни ее нежным телом. А теперь уже ни сил, ни времени не осталось даже для последней игры. Для того, чтобы хоть раздразнить ее напоследок – и расстаться с чувством победителя.
И он сказал только:
– Женщины – другие люди. У них и время течет по-другому.
Летом 1972-го реставраторы очистили Исаакиевский собор от копоти и грязи. Он поплыл – непривычно белый, легкий, с розовыми теплыми колоннами. Даже промытый золотой купол, утратив тяжелый блеск, растворялся в небе чистым сиянием. И удивленно писали о нем ленинградские газеты. Вспомнили, что у Садовникова и других старых петербургских художников Исаакий – такой. Таким изначально он был построен!
Григорьев рассказал об этом Димке. Тот усмехнулся:
– Знаю. Съездил, посмотрел.
– Всё в точности, как ты рисовал для экзамена! – восхищался Григорьев. – Здорово ты угадал тогда!
– Не угадал, а разглядел. Да что толку.
– А картонка твоя вступительная цела?
– Давно выбросил.
Кажется, именно тем летом и поразился Григорьев тому, как вообще изменился город за двадцать лет со времени их детства. И дело не в громадных районах новостроек, выросших по бывшим окраинам. Центр изменился, центр!
Он вспоминал бесчисленные вывески «Фото», «Мясо», «Хозтовары», «Ремонт часов», «Ремонт обуви», когда шел по тем же улицам, где видел их когда-то – Гоголя, Герцена. Как не бывало ни магазинчиков тех, ни ательюшек! Не поймешь, где они и помещались: первые этажи, гранитные и мраморные, сияли зеркальными стеклами строгих учреждений. Двери – и те куда-то пропали, словно заросли сомкнувшимися каменными плитами. Лишь изредка открывался в сплошной стене солидный вход-подъезд с отчеканенным на медной доске названием какого-то управления или проектного института.
Словно приснились в детстве те вывесочки, по которым они учились читать, или развесили их тогда фальшиво, как, бывает, развешивают для съемок фильма, и быстренько потом сняли.
А лето 1972-го было ослепительное, небывало жаркое. Они с Ниной снимали дачу в Мартышкино. Каждый день после работы Григорьев садился с набитым портфелем и нагруженной авоськой в старенькую электричку на Балтийском вокзале (почему-то лишь на здешних линиях сохранились еще допотопные электропоезда с неавтоматическими дверями, и двери эти никогда не закрывались как следует, болтались и хлопали во время движения). Все верхние створки окошек в раскаленной коробке вагона были подняты, но врывавшиеся волны теплого воздуха не спасали от духоты. Пот лился по телу.
После сорока минут такой пытки Григорьев с облегчением выходил на станции с нелепым названием, родившимся, как уверяли местные жители, не от породы обезьян, а от старинного прозвища морских чаек-мартынов. А там, от деревянной платформы – по тропинке на подъем, вдоль заборов, среди пыльных кустов беспризорной малины. Блестел за деревьями Финский залив с близким к этому берегу Кронштадтом.
И вот, наконец, толчок в сердце: дворик их дачи. Алён-ка, – ей не исполнилось тогда и полутора лет, – похожая на красивую куклу, золотоволосая, с огромными голубыми глазами и губками вишенкой, возилась на расстеленном одеяле с игрушками. Нина – в халатике, непричесанная, просто с собранными и скрученными на затылке волосами, посмуглевшая от загара, ненакрашенная, родная, – что-то стирала рядом в пластмассовом корытце. Счастье...
Все-таки, Алёнка родилась удивительно похожей на Нину. И такой же спокойной, Григорьев почти не слышал ее плача.
Они-то с Ниной выбрали для дочки имя Елена. Алёнкой потом прозвал ее Димка, так и пошло. Димка был свидетелем на алёнкиной регистрации и всегда называл себя крестным папой. Хоть именно из-за Димки праздничная регистрация чуть-чуть не сорвалась.
Подавать заявление во дворец «Малютка» Григорьев отправился вместе с ним. Хотел потом с ним и отметить событие (сухой закон в их компании продержался недолго). Но Димка в тот день успел где-то клюкнуть, не дождавшись его. И пока Григорьев заполнял анкету на новорожденную, подвыпивший Димка склонился, упершись подбородком в барьер, и, глядя на красивую регистраторшу доверчивыми зелеными глазами, печально заговорил:
– Вот, все детей регистрируют, счастливые... Я тоже хочу стать отцом. Расскажите мне, пожалуйста: что для этого нужно сделать?
Регистраторша покрывалась красными пятнами и шипела, как змея. Еще немного, и полетели бы из чудесного дворца и Димка, и Григорьев с алёнкиными бумагами.
Лето семьдесят второго... Счастье? Может быть. Устоялся жизненный поток. Работа и суматошные семейные хлопоты, хоть доводили до ватной усталости, но не изнуряли бесцельностью. Он сам добился того, что всё в его жизни полно смысла! Ему только исполнилось двадцать пять, а у него уже росла маленькая красавица Алёнка. И на службе он оборудовал, наконец, свою «клетушку».
Скольких сил это ему стоило! Зачастую – просто физических сил. В одиночку, надрываясь, тащил через весь город купленные в магазинах приборов тяжеленные термостаты, генераторы импульсов, осциллографы. Вез в трамваях, вез на такси. Чековой книжкой отдела снабжения с таксистами не расплатишься, платил из своих денег. Черт с ним, не обеднеет он от потерянной трешки, а драгоценный прибор, невредимый, доставлен в «клетушку», занял свое место. И, любуясь очередным приобретением, он испытывал чувство, должно быть, сходное с тем, что испытывал Скупой рыцарь, всыпавший в сундук еще одну горсть золота.
Появились первые результаты. Американскую плёночку, трофей вьетнамских бойцов, он давно погубил, пережег испытательными импульсами. Да в ней больше и не было надобности. Он не только сумел отыскать нужные статьи в американских технических журналах (сколько пришлось для этого просидеть в библиотеках!), не только сам перевел тексты, обложившись словарями. Он сумел еще и разглядеть кое-что главное сквозь все недомолвки американцев (как Димка разглядел сквозь отложения времени беломраморную природу Исаакия). И теперь – подавал импульсы уже на свои образцы, изготовленные собственными руками.
Разряд! На экранчике осциллографа вспыхивала и медленно гасла огненная змейка выходного сигнала. Григорьев сравнивал ее с графиками и цифрами статей. Всё верно: плёночка, получившаяся из капельки токопроводящей полимерной композиции, одна могла заменить громоздкую, сложную схему.