355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Оскотский » Зимний скорый. Хроника советской эпохи » Текст книги (страница 10)
Зимний скорый. Хроника советской эпохи
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:59

Текст книги "Зимний скорый. Хроника советской эпохи"


Автор книги: Захар Оскотский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

– Придется пешком, – сказал Григорьев.

– Ты что, – испугалась Нина, – через весь город!

Они тогда снимали квартиру в Купчино.

– Ну пойдем к моим старикам в Новую Деревню. Переночуем у них. Это ближе, через полгорода. Пошли, погода хорошая.

Вечер и вправду был сухой и теплый, необычный для ноября.

И они отправились пешком. Кировский мост перешли вместе с густым людским потоком. На Петроградской стороне вначале тоже было людно. Однако, чем дальше уходили они по Кировскому проспекту, тем меньше становилось вокруг прохожих. А на Каменном острове было уже совсем темно и пустынно. Шумели черные деревья парка, ветер свистел над мостами через Невки.

Шли молча. Время от времени он спрашивал: «Не устала?» Нина отвечала, что нет. Обменивались несколькими фразами о салюте, о том, сколько еще осталось идти, и вновь наступало молчание. Слышались только его шаги в ночной тишине и ее легкие шаги рядом. Кажется, никогда еще до этого двухчасового путешествия по спящему городу не ощущал он так тягостно и безнадежно, что им с Ниной не о чем говорить.

Он знал, что может слукавить, спросить ее о кафедре. Она охотно начнет рассказывать, какими новостями с ней поделился доцент Икс или аспирант Игрек, а самое главное: как в нынешнем году прошло распределение. Сколько человек оставили на кафедре, сколько в аспирантуре. Сколько было направлений в научно-исследовательские институты, сколько – на заводы. Распределение всего сильней волновало Нину.

А что волновало его самого? Чем он хотел бы с ней поделиться? Быть может, в тогдашней своей усталости он, действительно, до того отупел, что попросту не воспринимал уже ничего внешнего, мелькающего за карусельным кругом ежедневных забот, и смирился с этим?

Вот только томило неясное ощущение потери. Что-то важное, дорогое – исчезло. Что-то оборвалось в душе, как оборвалось праздничное настроение с последним разрывом фейерверка. Что? Быть может, чувство молодости?

А ведь что-то менялось вокруг, менялось, менялось! Незаметно и неощутимо, но решительно. В своей замороченности он пропустил главное – точку поворота. Так зачуханный матрос-кочегар в шумном и жарком машинном отделении не замечает, что на корабле переложили руль. Даже выбравшись отдышаться на палубу, он не сразу почувствует перемену курса: вокруг как будто всё тот же океан, над головой – то же небо с бегущими облаками. Откуда ему знать, к какой земле направлен теперь нос корабля! Потом он догадается, конечно, увидев, что солнце опускается за горизонт не справа, а слева по борту. Догадается, отметив, как развернулся ночной рисунок созвездий. Но это – потом.

Когда оглядываешься из нынешнего 1984 года, всё немного смешивается позади. Даже «полубоги» представляются порождениями поворота, только вылезшими на свет и принявшимися по-хозяйски осваиваться в жизни еще до того, как свершился сам поворот. Словно предчувствовали, что наступает их время, и готовились к нему.

А что для него самого тогда, в конце 1967-го – начале 1968-го, явилось знаком перемен? То, что из газет исчезли упоминания о реформе? Нет, это было еще неотчетливо, да он тогда и не слишком внимательно читал газеты.

Запомнилось иное. Отец выписывал многотомную «Историю КПСС», ее начали издавать вскоре после отставки Хрущева. Отец вначале радовался: «Ну теперь-то, без Никиты, всю правду прочитаем – как что было!» И несколько лет подряд в магазине для подписчиков на Литейном Григорьев выкупал выходившие один за другим тома.

Тот очередной том он выкупил и отвез отцу, даже не пролистав. А какое-то время спустя заехал к родителям, увидел том на столе, взял и стал просматривать.

Речь шла о середине тридцатых, том завершался первыми выборами в Верховный Совет в декабре тридцать седьмого. Григорьев пробегал страницы, вначале рассеянно, но чем дальше, тем всё более внимательно и встревоженно. Отыскивал хоть малейшее упоминание о репрессиях – и не находил ни слова, ни намека. Зато навязчиво лезли в глаза диаграммы – эффектные, цветные, на глянцевой мелованной бумаге: рост количества тракторов, автомобилей, киловаттчасов, театров, вузов, библиотек в городах, изб-читален в колхозах. Везде линии уверенно поднимались вверх год от года и на тридцать седьмом, заключительном, взлетали выше всего.

Вдруг он заметил, что отец с усмешкой наблюдает за ним.

– Листаешь? – спросил отец. – Я тоже... листал. Не ищи, нету ничего. Как это медики говорят? СТЕРИЛЬНО!

Отец помолчал, скривив рот. Потом спросил:

– Сколько стоит такой томина? Полтора рубля? Ну и не выкупай больше, не хрен такие деньги выжидывать! Лучше «маленькую» на них взять, всё будет полезнее!..

– 7 —

– Эй! Э-эй! – кто-то кого-то окликал сквозь шум аэропорта. Голос доносился снизу, Григорьев не сразу сообразил, что окликают – его. На автобусной остановке у выхода из «зала прибытия» мужчина в светлом плаще смотрел вверх и махал ему рукой.

– Виталий Сергеич! – Григорьев узнал его, помахал в ответ, и только успел подумать, что Виталий Сергеевич не утерпит, сейчас явится сюда, как тот, действительно, подхватил с асфальта чемоданчик и в обход побежал к лестнице, ведущей на галерею.

Через минуту, запыхавшийся, он оказался перед ними: добрейший Виталий Сергеевич Байков из одного с Григорьевым отдела, тоже ведущий инженер, пятидесятилетний болтун, шумный ценитель женского пола. В группу к Байкову, как на грех, подобрались одни женщины, шестеро, все молодые, хорошенькие, и они, конечно, вертели им, как хотели. Виталий Сергеевич с готовностью отдувался в работе за всех. Он и по стране мотался чаще, чем ему следовало, потому что никак не смог бы отправить хоть одну из своих красавиц в дальнюю, трудную командировку.

Грузный, с отечным и темным добродушным лицом, с узкими смешливыми глазками, в старомодном берете с хвостиком на макушке, был Виталий Сергеевич похож на постаревшего, но по-прежнему жизнерадостного Чиполлино.

Сейчас под его длинным плащом-балахоном, не успокоившиеся после бега, мощными буграми, как в мешке, перекатывались плечи, грудь, живот.

– Привет! – выдохнул он. – Улетаете, провожаете, встречаете? (Быстрый, любопытный и одобрительный взгляд на Алю.)

– Улетаю, – ответил Григорьев. – На Сибирский завод, по двадцать второму изделию. А это, – кивок в сторону Али, – пришли проводить меня.

Кажется, Аля выдавила из себя улыбку.

– Очень приятно! – Виталий Сергеевич коротким падающим движением поклонился (похоже было, что ему трудно сгибать массивную шею). – А я из Свердловска прилетел. – (Опять быстрый, одобрительный взгляд на Алю.) – Сутки в «Кольцово» просидел, трясця их бабушке! Всё говорили: по метеоусловиям, по метеоусловиям. А в Ленинграде вон какая погодка! Наверняка, керосина не было, ждали, пока подвезут, черт бы их драл! – Долгий одобрительный взгляд на Алю, и к Григорьеву: – Как там на любимой работе?

– Всё по-старому! – заверил Григорьев.

– Девицы мои пока не разбежались? – хохотнул Байков.

– Трудятся, как пчелки, и вас ждут не дождутся!

Прошлой зимой они вместе с Байковым были в командировке на одном из заводов их отрасли. Полмесяца вместе варились в цеховой неразберихе, пытаясь пропихнуть в производство каждый свои новшества. А потом – вместе возвращались в Ленинград.

На маленьких станциях, рассеявшихся вдоль бесконечных российских железных дорог, редко устраивают настоящие платформы для пассажиров. И на станции, где они ожидали тогда ленинградский поезд, платформы тоже не было: шла вровень с рельсами асфальтовая полоса, покрытая бугристым льдом, рыжим от вмерзшего песка. Они и топтались на этом льду возле ящика с прибором, который их попросили захватить для другого отдела. Что за прибор, оба понятия не имели, но ящик был страшно тяжел и больно оттянул им руки. А поезд опаздывал, они порядочно замерзли. Мимо в двух шагах проносились товарные составы, почему-то всё больше цистерны: черные, нефтяные в мазутных потеках, серебристые со сжиженным газом, заиндевевшие, присыпанные снегом. Проносились, гулкой молотьбой сотрясая рельсы, окатывая ветром с морозной пылью. Пассажирский скорый появился бесшумно и потому неожиданно.

Они старались угадать, где остановится их вагон, но угадали неточно. Пришлось, оскальзываясь, бежать вдоль состава с проклятым тяжеленным ящиком (они держали его с двух сторон за ручки, а в другой руке каждый тащил свой чемоданчик). Пассажирский останавливался здесь всего на две минуты. Они едва успели взобраться с ящиком в тамбур, и уже после того, как поезд тронулся, долго стояли, переводя срывающееся дыхание и улыбаясь друг другу.

Пожилой проводник с брюзгливым лицом в невыбритой серебряной щетине, словно тоже в инее, хмуро взял билеты и даже не сказал, на какие места проходить, – вагон был полупустой, наконец-то им повезло. Они протащились с ящиком по вагонному коридору, согнав с дороги двоих малышей и заставив осоловелого парня, обмякшего у окна с незажженной папиросой, тяжко распластаться по стенке с матерным бормотаньем. Ввалились в свободное купе, сбросили пальто и некоторое время блаженно отогревались в потоках тепла от невидимых электрических печек. Вагон был новенький, стерильно сверкающий внутри белым пластиком и никелем. Конечно, им повезло!

Когда мимо открытой двери купе прошел хмурый проводник, Виталий Сергеевич вытащил десятку и жалобно закричал:

– Товарищ начальник! Замерзли, не дождемся чаю! Нам бы что-нибудь ЭКСТРЕННОЕ!

Проводник молча забрал десятку. Через минуту он, не таясь, принес и, всё так же не говоря ни слова, как будто с отвращением отшвыривая, бросил на столик одной рукой бутылку водки, другой – два сравнительно чистых чайных стакана в подстаканниках.

– Ну, конечно, – сказал Виталий Сергеевич, задвигая за ним дверь, – «Экстры» больше нет. Знаете анекдот: можно ли выпить всю водку? Вот и «Экстру» уже всю выпили... – Он вгляделся в наклейку: – «Пшеничная», челябинского разлива. Бр-р, пучеглазка!

Он шумно вертелся и заполнял своим массивным телом сразу половину купе. Без отнекиваний, на лету схапнул толстыми пальцами григорьевскую пятерку и начал выкладывать на столик хлеб, консервные банки со ставридой в томате и морской капустой – всё, чем удалось запастись на дорогу в местном магазине.

А поезд летел, – уже разогнавшийся, – раскачиваясь, содрогаясь крупной, гулкой дрожью скорости. Мелькали придорожные деревца, черные ветви их колыхались от ударов морозного воздуха. Но дальше – до горизонта – тянулось снежное поле, ровное под белым слоистым небом, и оно не давало ни увлечь, ни отбросить себя скоростью, лишь чуть-чуть, лениво поворачивалось вокруг поезда, застывая у окаймлявшей горизонт темной полоски леса. Только кое-где прорезала его блестящей ниткой, брошенной на матовый снег, не то тропинка, не то лыжня. Да редкие островки чернели на нем – верхушки ушедших под снег кустов. Да еще там, где снежная гладь по ходу поезда начинала снижаться пологой ложбиной, а потом вздымалась снова, можно было угадать проледеневшую, засыпанную снегом речку или поверхность озера.

– Вот так, – говорил Виталий Сергеевич. – Этот товарищ начальник перед отъездом купит ящик водочки и в дороге худо-бедно распродаст по червонцу вместо шести двадцати, да еще пустые соберет и сдаст. По четыре целковых с бутылки – восемьдесят рублей за двухдневный рейс! Ей-богу, в следующей жизни буду проводником! Я, как Высоцкий, за индусскую религию, за переселение душ!

За это и выглотали по первой холодную маслянистую водку, отдававшую сивухой. Пухлое лицо Байкова сдавилось в отчаянную гримасу с глубокими складками.

– Ф-фу, солярка! – выдохнул он.

Поезд летел над облачным полем, отбивая ритм скорости. Снежный свет лился в герметичную, наполненную искусственным теплом коробочку купе.

– Вы посмотрите, а! – сказал отдышавшийся Виталий Сергеевич, глядя в окно. – Это даже не простор, это черт знает что! И ведь не Сибирь, не Дальний Восток – Средняя полоса, как говорится. Вот страна!.. Вы, я знаю, в командировках самолеты предпочитаете, а символ-то России все-таки – поезд. Скорый поезд, идущий сквозь такое... Сквозь такую вот бесконечность.

Скрещиваясь, громовыми взмахами пролетели за окном, пропали и стихли фермы моста.

– Вы пишете, – сказал Виталий Сергеевич. – Вот возьмите и напишите рассказ «Зимний скорый». А? Какое я вам название придумал! Половину гонорара за такое название!

– О чем будет рассказ? – спросил Григорьев.

– Как – о чем? Да просто возьмите и напишите всё как есть. Это, наверное, самое трудное, а? Напишите, как двое командированных ждали, ждали поезда на маленькой станции. Замерзли. Дождались наконец. Сели и едут, в окошко смотрят. Достали водки, выпили. Разговаривают.

– А разговаривают о чем?

– Ну как о чем, как о чем?.. О политике, конечно!

И они в самом деле заговорили о том, о чем той зимою нескончаемо долбили в глаза, в уши, в мозг телевидение, радио, газеты, что стало ядовитой свинцовостью самого воздуха, которым дышали. О крылатых ракетах и «першингах», о том, что наши подводные ракетоносцы подплыли в ответ к берегам Америки. О том, что никогда еще с шестьдесят второго года не нависало ЭТО над жизнью так близко, так ощутимо страшно. И о том, что, как всегда, в громе трагедии повизгивают шутовские подголоски. «Правда» на полном серьезе ляпнула сообщение: некий финский полковник, начальник вооруженных сил какой-то губернии (ни больше, ни меньше!) заявил всему свету, что, поскольку крылатые ракеты на Ленинград собираются запускать через Финляндию, не потерпят этого финны, создадут могучую ПВО и будут их сбивать, как воробьев. Приятный человек губернский полковник. Хотя, всё логично. Если уж финны одевают нас и кормят, так пусть и защищают, черт их дери!

– А иногда всё же надеешься, – говорил Виталий Сергеевич, глядя в окно, – может, еще раз выручат наши просторы? В мирные времена – обманывают они, расслабляют. От них медлительность наша и «авось» этот проклятый. А в беду – спасают. Так может, еще раз, последний – спасут?.. Хотя, не только гибель страшна. Даже если не нажмут «кнопку», десятилетия жизни под таким топором не могут бесследно пройти. Конечно, человек не в состоянии всё время тревогу ощущать. От нескончаемости притупляется она и не мешает. Вот, кажется, как славно защитились – привычкою! А вечные принципы какие-то раздавливаются, и невиданная мораль вылезает. Высшая мудрость – жить одним днем, а высшая доблесть – уцелеть самому. Сохранить свою персону, как частицу рода человеческого...

Выпили еще. Григорьев с удивлением наблюдал за Байковым. Болтун, обычно расходившийся в застолье до балагурства, сейчас наливался мрачностью. Вдруг он навалился на столик и, глядя в глаза Григорьеву, мощно выдыхая горячей кислотой сивухи и морской капусты, сказал:

– А уж как я этой осенью перетрясся!.. Сын на втором курсе в Техноложке. Ба-бах, новости: военная кафедра – не в счет, будут в армию забирать. А?

Его глаза, всегда тонувшие веселыми щелочками в припухлостях большого лица, расширились, смотрели тоскливо.

– И все только и говорят, – медленно продолжал он, – что таких ребят, ну, серьезных, с каким-то уже образованием, прямым ходом налаживают в Афганистан! На войне плохих не надо...

Поезд раскачивало. Чуть позванивая, вздрагивали в подстаканниках противно пахнущие водкой стаканы. Байков с глухим ударом откинулся толстой спиной к стенке купе, разлил остатки. Бутылка в его ручище казалась совсем небольшой.

– Перетряслись мы с женой, перетряслись. Я – сон потерял... Помню, в эвакуации с матерью, в Уфе, пацаном... Как бабы писем с фронта ждали, как принимали похоронки... Лиц не осталось, стерлись от времени. А только вой этот слышится – не то, что не женский, нечеловеческий... Но ведь Отечественная была, одно слово. А тут – мой Андрюшка, в шестьдесят пятом родился! Я ему вчера «Тарака-нище» читал: «Ехали медведи на велосипеде». В Евпаторию его возили, простужался... Как же так – его на войну?! Тварь какая-то в него ЦЕЛИТЬСЯ будет, а?!

Григорьев отвел глаза. Вспомнил, что в сентябре – да, кажется, в сентябре – Виталий Сергеевич и вправду был на работе какой-то перевозбужденный. Не находил себе места, приставал ко всем, шутил, гоготал. Конечно, чувствовался надрыв. Неловко было за него. И думалось: неужели он сразу после отпуска так переутомлен, что нервы скачут?

Виталий Сергеевич вытащил стакан из подстаканника. Запрокинувшись, выглотал остаток водки. Отдулся и заговорил:

– Когда лежишь вот так ночами, вертишься без сна... Мозги сухие горят, все печенки в тебе под током, а ты – бессилен... Полыхаешь белым пламенем, а бессилен же, как тряпка... От этого огня такие мысли начинают выплясывать. Над реальностью уже... Все пророчества, все революции, все идеи самые великие и самые мерзейшие – от такого, наверно, состояния...

– Так что же с сыном получилось? – спросил Григорьев.

– Обошлось, – сказал Байков. – Обошлось... А тогда лежал – чувствую, такое во мне поднимается... Кажется, сумел бы достать автомат, так и пошел бы их всех крошить!

– Кого?! – не понял Григорьев.

Невероятно было и представить добродушнейшего Виталия Сергеевича с оружием, разъяренного. Но вдруг Григорьев ясно увидел, как бы выглядел в его ручище боевой автомат – таким же уменьшенным, как бутылка, и каменно зажатым.

– Да всех их, всех, – досадливо дернул тяжелым плечом Виталий Сергеевич. – Тех басмачей в чалмах, наших дрях-лецов полоумных... Мы Андрюшку постригли первый раз в полтора годочка, жена волосики в конверт собрала, на память. Сейчас-то он потемнел, а там – колечки золотистые, мягонькие. За одно это – всех бы их в куски!

Колеса, сбиваясь с ритма, яростно заколотились под полом. Григорьев с трудом допил наконец свою водку. Вагон дернулся, его сносило в сторону на повороте. Белое про-

странство за окном уже сумеречно гасло, и темнота, точно сквозь линзу собираясь сквозь стекло, сгущалась в коробочке купе. Байков казался неподвижным при рывках и кружении, словно каменный идол. Уже и черты его скрадывала тьма, только поблескивала жирная кожа лица, да другим, резким блеском выделялись глаза.

– Но ведь обошлось же, Виталий Сергеевич?

– Обошлось... – отозвался Байков. – А мысли те, мысли остаются, ox!.. «Что люди, что звери – всё едино» – какой мудрец сказал?

– «Участь сынов человеческих и участь животных одна»?.. Это Екклезиаст, Библия. Но имеется в виду жизнь и смерть.

– В том-то и дело, что жизнь и смерть! – кивнул Байков. – Нет, человек дурней скотины. Животных инстинкт спасает! Говорят, даже коровы, если волк на стадо нападет, мигом по кругу разворачиваются: хвосты – в центр, все рога – наружу. А человек, мать его в лоб, добился – инстинкт на разум поменял, тут ему и гибель! Разум-то срабатывает медленней! Соседу уж горло рвут, а ты еще в полном благополучии, и разум твой опыта не имеет, из своей реальности тяжко ему вырваться, как из сна. Поверил наконец, понял, проснулся, а уже – поздно, уже и от тебя клочья с кровью летят.

– Да вы философ, – сказал Григорьев.

– Какой я философ! – отозвался из сумерек Виталий Сергеевич. – Что люди не звери, людьми легко управлять – это разве философия? Тот же самый вой. Бесполезный.

– Но с сыном ведь обошлось?

– Обошлось... Сказали, студентов будут забирать с восемьдесят третьего года поступления. А наш поступил – в восемьдесят втором.

– Ну и слава богу!

– Слава богу... – ответил Байков. – А только во мне теперь инстинкта капелька зашевелилась. Виталию Сергеичу сына оставили, а какой-нибудь Петр Петрович, который лишь тем промахнулся, что своего пацана годом позже зачал, провожай его под огонь и сам ночами гори? У меня теперь чутье!.. Какими глазами он на меня, на моего Андрюшку смотреть будет, а? Вот так и разделяют они нас...

– Ну, уж это у них непроизвольно вышло.

– Это – непроизвольно, – согласился Виталий Сергеевич. – А всё равно в ту же цель бьет, обратно не отскочит.

– Но Андропов, во всяком случае, производит впечатление честного человека, – сказал Григорьев.

– Да какая разница – честный он, нечестный! Не в нем же дело – во мне.

– Почему?!

– Потому! Во мне, в Петре Петровиче, и в вас, и в вас тоже!.. Я – простой мужик, обыватель советский. Никому не завидую и зла не желаю, только свое хочу спокойно прожить. А ведь едва клюнуло меня, – ну, правда, хорошенькое «едва», – так что я в себе почувствовал? Да я бы того же Петра Петровича возненавидел, если б у меня сына забрали, а ему оставили!

Виталий Сергеевич помолчал и снова заговорил:

– Ехал я когда-то вот так же в поезде с геологом-москвичом. Тот из Средней Азии возвращался. Ну, врубили с ним, конечно, водочки. Только уж не одну бутылку. Серьезно, глубоко врубили. Он, когда уже были на хорошей кочерге, историю рассказал... Он не изыскатель, а спец по каким-то особым ископаемым, радиоактивным или редкоземельным, тут он темнил. Но, в общем, такая у него работа: два-три месяца в пустыне, где из-под песков его минералы выковыривают, потом – месяц в Москве. И вот, в Москве однажды, в троллейбусе, у него из бокового кармана плаща бумажничек вытащили. Сунул туда впопыхах, когда из дома выскакивал, опаздывал в свой институт, хотел потом во внутренний карман переложить, да забыл. Главное, говорит, чувствовал, как сперва в бок подталкивали, потом словно кто-то легонько пальцами защекотал сквозь плащ. Но – не среагировал, мало ли что в толкучке бывает. А уж когда на улице схватился – взвыл! И не денег жалко, хоть вытянули рублей полтораста, но – паспорт пропал, удостоверение служебное, допуск, билет на самолет!

Конечно, побежал в милицию, заявление настрочил. Едва взяли, облаяли. Он чуть не плачет: может, воры документы вернут, подкинут? Над ним хохочут: прошли святые времена! Словом, вытурили. А человеку и так тошно: на работе начальство дурное затрахало, жена померла, сын-подросток совсем одичал. Он с бабенкой молодой сошелся, хотел жениться, да поймал на том, что в его отъезды она другим мужикам задницей вертит. И тут для полного счастья – еще бумажничек! Еще мешок камней на голову вытряхнули! Ну, в петлю человеку, и только...

Может, говорит, и удавился бы с отчаяния, да знаете что спасло? Представлю, говорит, вора, как он денежки мои в ресторане просадит, а документы, за которые мне столько мук принимать, морду в кровь расшибать по кабинетам, – документы мои в сортире утопит, – так меня и заледенит всего.

И от ненависти, от бессилия такой ему план пришел – отомстить, – что он сам себе сначала не поверил. Нет, подумал, сумасшествие, не сделаю. А мысль-то уже загорелась, жжет огонек. И отогрелся им человек! И силы появились, чтоб всё вынести...

У него в пустыне, где они в песках ковыряются, есть в поселочке знакомый старик-туркмен, местный знахарь и алхимик. Ловит какую-то разновидность фаланг, что ли. Одним словом, скорпионов – жутко ядовитых и злобню-щих. К ним без сноровки и приближаться нельзя: наскочит, кусит, – хорошо, если помрет человек, а нет, так на всю жизнь полупаралитик. И сами, гады, после укуса сдыхают. Старик их хватает в толстых кожаных перчатках особой ухваткой. В банках стеклянных держит, затянутых сетками. Подкармливает какой-то дрянью. Как наберет, сколько надо по его рецептуре, давай их не то варить, не то спиртовые вытяжки делать. Словом, лекарства химичить. За сумасшедшие деньги продает. Они, говорят, самых скрюченных радикулитчиков оживляют и еще от тьмы болезней.

Вот геолог наш и приладился: каждый заезд в пустыню – спирт старику тащит для его вытяжек, сетки капроновые от фильтров – самые удобные, и еще – коньячок. Тот с виду темнота темнотой, а клиенты его к коньячку приучили, ценит. Старик ему за это – несколько скорпионов в банках.

– Живых? – не понял Григорьев.

– Самых живехоньких! Геолог мне нарассказывал, как с ними маялся, чтобы в Москву довезти. Целое мог бы исследование написать. Например, установил, что эту породу в самолет брать нельзя – в разреженном воздухе дохнут. И застудить их не дай бог. Вообще, нежные твари оказались... Ну, а в московской квартире у него эти банки на особом столике стояли, под кварцевой лампой. Кормил их и даже песок в банках менял. Песок тоже из пустыни привезенный. Брал их в перчатках той ухваткой, что старик научил. И подходил для этого к столику только в резиновых сапогах – чтоб скорпион в ногу не смог кусить, если на пол вылетит. Рядом обязательно держал молоток деревянный и детские лопатки пластмассовые: чтоб сразу его в таком случае пристукнуть или в щели придавить, пока не спрятался. Возня неимоверная. Но всё – на вдохновении, да еще риск жгучий. Словом, говорит, такая страсть, что и в любви, с женщинами, до подобного градуса не доходил.

– Господи, да зачем?!

– А вы до сих пор не поняли?

– Кажется, догадываюсь, – сказал Григорьев. – Но ведь это уже просто – черт знает что. Неужели...

– Да, да! – ответил Виталий Сергеевич, и в темноте, в дрожи вагона Григорьев скорее почувствовал, чем разглядел, как он утвердительно кивнул тяжелой головой. – Для этого самого. У него специальный кошелек был приготовлен, большой, старый, из толстой кожи, с медной рамкой. Он крючки у кошелька так клещами подогнул, что еле откроешь. С одного боку бумажки в кошельке набиты, словно пачка денег, и рядом – как раз свободное место для скорпиона получается. И вот, берет он тот кошелек, заряжает в него скорпиона, сует в карман плаща или пиджака – и отправляется колесить по Москве. На троллейбусах, на автобусах, на трамваях...

– Послушайте, – сказал Григорьев, – а он, в самом деле, не сумасшедший?

– Не похоже. Поддатый был, когда рассказывал, конечно. Ну так и я поддатый был, а вот запомнил же почти всё... Он говорил, что и колесить было мучение. С одной стороны, в толкучку надо лезть, а с другой – в самую давку не сунешься, за скорпиона боязно. И уж, коль отправился, надо ездить, ездить до полного изнеможения, потому что одного скорпиона только на один заход можно использовать.

– Подыхает в кошельке?

– Не подыхает, а просто уже не вынуть. Я же сказал, что он над кошельком хитрил. Он так застежки устроил, что одной рукой туда скорпиона кинуть, другой защелкнуть – можно. А вот уж чтоб открыть, обязательно надо двумя руками взяться, и тут скорпиона никак не уловить! Будешь без перчаток – мгновенно кусит, а перчатки наденешь, – ну, в лучшем случае, если повыше них не кусит, так проскочит по ним и удерет. Лови его потом по квартире, как бы он тебя не поймал.

И вот, представьте, как притаскивался наш геолог домой, еле жив от усталости, и, чуть не плача, прямо сквозь кошелек, скорпиона молотком пришибал...

– О, господи!

– Да вы поймите, – сказал Байков, – человек всё время рисковал собственной жизнью. Он подвиг мужества и терпения совершал! Вот притащил он с великими трудами свои банки в Москву, вот проездил всех скорпионов, а никто на его кошелек не клюнул. Что он должен чувствовать, какую силу иметь, чтоб не отчаиваться, продолжать? И в другой раз так, и в третий. А каждый цикл – несколько месяцев, потом они в годы складываются. Это уже самой жизнью для человека стало! Понимаете?

– Понимаю. Безумие.

– А как посмотреть! Если б не было этого безумия, человек задохнулся бы и погиб. А с ним – дышит, полноту чувств испытывает. ЖИВЕТ!

– Попался кто-нибудь на его скорпиона?

– Попался. Через три года. В автобусе. Он говорит, всё так же повторилось: сперва в бок подталкивали, потом будто легонькая щекотка. А я стою, говорит, возбуждение, конечно, нечеловеческое. Расслабился, как мог, чтоб не дрожать, только сердце так бухает, что даже боюсь, как бы вор не почувствовал.

– Посмотрел, кто тащит?

– Да вы что?! Еще писатель называется! Самого главного не поняли? Как же можно смотреть?! В том-то вся и суть, чтоб не посмотреть! Эх вы...

– Ну, хорошо, хорошо. А дальше?

– Что – дальше? Он специально до конечной остановки доехал, когда в автобусе, кроме него, никого не осталось. Вышел на самой окраине Москвы – и пошел по полю. Иду, говорит, пустой карман щупаю, а у самого состояние... Не то что облегчение, а запредельное уже что-то! И торжество, и невесомость, и сила всесильная. Так себя, наверное, ангелы в полете чувствуют.

– Да он хоть понимал, что сделал?!

– Конечно. Конечно, по закону за каждую вину свое наказанье отмерено, и не положено, чтобы карманного вора казнили или калечили на всю жизнь. Ну, а по душе? Ведь воришка, что тогда бумажник утащил, почти и убил человека! Уж искалечил – точно...

Виталий Сергеевич помолчал в темноте, потом заговорил снова:

– А главное, чем эта история закончилась. Пробеседовали мы с геологом до поздней ночи и завалились спать. Поезд в Москву днем прибывал, так почти до самого Казанского вокзала и дрыхли. Вытаскиваемся на платформу, головы болят. Я слышу: у него в чемодане что-то глухо постукивает. Спрашиваю в шутку, не скорпионов ли новых привез. – Он смотрит на меня серьезно: «А как же! С чего бы я стал не самолетом, а поездом из такой дали добираться? Банки там у меня. Тряпками завернуты, чтоб не побились, и для тепла. Скорее домой надо, под кварцевую лампу их поставить». Тут, честно говоря, и меня жуть взяла. Значит, я с этими тварями в одном купе целые сутки трясся! Что же, спрашиваю, теперь всю жизнь так и будете? «Всю, – говорит, – не получится, а уж сколько смогу – буду. Пытаются меня из пустыни на другую площадку перевести. Пока отбиваюсь, хоть и теряю в зарплате. Не в деньгах счастье. Главное, был бы мой старик-алхимик здоров. Если занеможет, конец делу. Сам не сумею в песках наловить...» Тут и простились мы с ним. Он – в метро, под землю провалился, а я на Ленинградский вокзал пошел. Вот такой вам примерец...

Поезд чуть сбавил ход. В окно редкими вспышками били фонари какого-то длинного разъезда.

– А вы не допускаете, – спросил Григорьев, – что он всё это мог придумать?

– Конечно, мог, – согласился Виталий Сергеевич. – И хорошо, если на самом деле не угробил никого. Только ведь в чем-то еще страшней, если придумал. До какой же кондиции должен дойти человек, чтобы всё-всё, до последних тонкостей ПРИДУМАТЬ и в себе с такой остротой прочувствовать! В чем-то еще страшней, ей-богу...

Оба некоторое время молчали.

Виталий Сергеевич зашарил в темноте лапищей по пластиковой стенке, щелкнул выключателем – и мертвенный сине-белый свет резко залил купе. Темная глыбистая фигура Байкова от светового удара мгновенно уменьшилась. Он улыбнулся, стал похож на себя обычного.

– А что – Андропов? – сказал он. – Честный, конечно, честный. Ну и что? Да будь он хоть самый благороднейший, гениальный, добрей Дед-Мороза и пытайся изо всех сил к лучшему нас повернуть, думаете, у него хоть что-то иное может получиться, если уж мы ТАКИЕ? Да только то же самое! Только и будет нас дальше разделять, разделять. Крошить народ, как тело живое, на кусочки. И уж ни от какой премудрости, ни от живой воды, ни от мертвой кусочки те не срастутся... Может быть, вправду только на инстинкт самосохранения нам и надеяться, на утробный, всеобщий инстинкт живого? Может, хоть он взбунтуется и не позволит нас до последнего друг от друга рассечь? Если уж разум наш так слаб. А?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю