355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Виленский » Доктор Булгаков » Текст книги (страница 18)
Доктор Булгаков
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:35

Текст книги "Доктор Булгаков"


Автор книги: Юрий Виленский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

– Крючки! – сипло бросил я.

… Я вколол нож в горло, затем серебряную трубку вложил в него. Она ловко вскользнула, но Лидка осталась недвижимой. Воздух не вошел к ней в горло, как это нужно было… Стояло молчание. Я видел, как Лидка синела. Я хотел уже все бросить и заплакать, как вдруг Лидка дико содрогнулась, фонтаном выкинула дрянные сгустки сквозь трубку, и воздух со свистом вошел к ней в горло; потом девочка задышала и стала реветь» {158}.

Волнующие эти описания очень близки. Но все же булгаковский поединок, запечатленный как бы более свободной кистью, неотразимее врезается в память…

Сопоставляя страницы творчества трех писателей-врачей, видишь немало поразительных соприкосновений и в деталях действа, и в способах художественного мышления. «Приходил маленький, рыженький, с длинным носом и с еврейским акцентом, потом высокий, сутулый, лохматый, похожий на протодьякона, потом молодой, очень полный с красным лицом и в очках. Это врачи приходили дежурить около своего товарища», – пишет Чехов в «Попрыгунье». «Из спальни его вышли и только что уехали остробородый в золотом пенсне, другой бритый – молодой и, наконец, седой и старый и умный в тяжелой шубе, в боярской шапке, профессор, самого же Турбина учитель» – так описывает Булгаков коллег у постели доктора Турбина.

А вот чеховский рассказ «По делам службы». «Потом ему (Лыжину. – Ю. В.) представилось, будто Лесницкий и сотский Лошадин шли в поле по снегу, бок о бок, поддерживая друг друга; метель кружила над ними, ветер дул в спины, а они шли и подпевали:

– Мы идем, мы идем, мы идем…..

Лыжин проснулся и сел в постели. Какой смутный, нехороший сон! И почему агент и сотский приснились вместе?» {159}.

Мы невольно вспоминаем и сон Алексея Турбина: «… Как огромный витязь возвышался вахмистр, и кольчуга его распространяла свет. Грубые его черты, прекрасно памятные доктору Турбину, собственноручно перевязавшему смертельную рану Жилина, ныне были неузнаваемы…..

– Жилин, Жилин, нельзя ли мне как-нибудь устроиться врачом у вас в бригаде вашей?

Жилин приветно махнул рукой….. Потом стал отодвигаться и покинул Алексея Васильевича. Тот проснулся, и перед ним, вместо Жилина, был уже понемногу бледнеющий квадрат рассветного окна» {160}.

Стоит отметить, что и эти эпизоды, пожалуй, значимы для медицины. Чехов и Булгаков обрисовывают занимающее большое место в психологии сна парадоксальное просоночное состояние, туманный промежуток между сном и бодрствованием, когда образы, проносящиеся перед нами во сне, соприкасаются с реальностью, а слабое воздействие вызывает значительный резонанс. В науке о сие такие минуты заслуживают особого изучения. Знаменательно, что оба писателя коснулись именно их.

Вместе с тем, указывает в исследовании «Сон как элемент внутренней логики в произведениях Булгакова» славист, заведующий кафедрой русской филологии Туринского университета Д. Сиендель де Варда, в строках Булгакова мы находим образцы снов и ситуаций сна, которые отражают целый диапазон разнообразных возможностей сна: сон – кошмар, сон – предупреждение, сон – желание, сон – гротеск, сон – как видение еще незнаемого будущего. Этому проникновению в мир сна, неотъемлемому от сферы булгаковской научной фантастики, способствовало, по мнению итальянского слависта, научное образование М. А. Булгакова.

Удивительный захватывающий миг – в шуме и сутолоке циркового представления Каштанка узнает голос своего бывшего хозяина Федюшки и бросается к нему… Почти каждый из нас еще с дошкольных лет помнит этот рассказ Чехова. Описывая в «Собачьем сердце» Шарика, Булгаков, черпая из вечного колодца детских впечатлений, вспоминал, наверное, и историю жизни чеховской собаки. Шарик «…остался в подворотне и, страдая от изуродованного бока, прижался к холодной массивной стене, задохся и твердо решил, что больше отсюда никуда не пойдет, тут и сдохнет в подворотне. Отчаяние повалило его. На душе у него было до того горько и больно, до того одиноко и страшно, что мелкие собачьи слезы, как пупырыши, вылезали из глаз и тут же засыхали… До чего бессмысленны, тупы, жестоки повара…» {161}.

Но разве Шарик не напоминает Каштанку? «Молодая рыжая собака… бегала взад и вперед по тротуару и беспокойно оглядывалась по сторонам. Изредка она останавливалась и, плача, приподнимая то одну озябшую лапу, то другую, старалась дать себе отчет: как это могло случиться, что она заблудилась?… Она прижалась к какому-то подъезду и стала горько плакать… За весь день ей приходилось жевать только два раза: покушала у переплетчика немножко клейстеру да в одном из трактиров около прилавка нашла колбасную кожицу – вот и все. Если бы она была человеком, то наверное, подумала бы:

«Нет, так жить невозможно! Нужно застрелиться»» {162}.

Возникает ощущение, что Чехов и Булгаков как бы слышат душу животных. Знаменательно, что оба писателя развивают на этих страницах предвосхищения Л. Н. Толстого. Кстати, именно на таких проникновениях, размышляя о Льве Толстом, останавливается в своей критико-публицистической книге «Живая жизнь» В. В. Вересаев.

«Вокруг человека – огромное море жизни: животные, растения… – пишет Вересаев. – Они пе умеют говорить, но в них есть самое важное, что и в человеке…

Толстой говорит про лошадь Вронского Фру-Фру: «Она была одно из тех животных, которые, кажется, не говорят только потому, что механическое устройство их рта не позволяет им этого».

И повсюду у Толстого только как будто эта механическая причина отделяет животных от людей…

Собаки упустили волка. Когда мы прибежали к канаве, волка уже не было, и обе собаки вернулись к нам с поднятыми хвостами и рассерженными лицами. Булька рычал а толкал меня головой – он, видно, хотел что-то рассказать, но не умел…

Однако, в конце концов, слова не так уже необходимы. Тесное, непрерывное общение происходит между душами и помимо слов, – путем взглядов, интонаций, какой-то своеобразной интуиции…» {163}.

Мы знаем, как высоко ценил Булгаков творчество Л. Н. Толстого. Очевидно, в постижении его миропонимания свою роль для него сыграла книга В. В. Вересаева «Живая жизнь», являющаяся собственно книгой и о самом Викентии Викентьевиче.

По воспоминаниям Е. А. Земской, к Михаилу Афанасьевичу всегда тянулись мальчишки, как-то безошибочно чувствуя его натуру. И характерно – образы детей, хотя это в общем мимолетные страницы, выписаны Булгаковым с удивительной любовью.

«Петька был маленький, поэтому он не интересовался ни большевиками, ни Петлюрой, ни Демоном. И сон привиделся ему простой и радостный, как солнечный шар.

Будто бы шел Петька по зеленому большому лугу, а на этом лугу лежал сверкающий алмазный шар, больше Петьки. Во сне взрослые, когда им нужно бежать, прилипают к земле, стонут и мечутся, пытаясь оторвать ноги от трясины. Детские же ноги резвы и свободны. Петька добежал до алмазного шара и, задохнувшись от радостного смеха, схватил его руками. Шар обдал Петьку сверкающими брызгами… Петька стал видеть иные, легкие и радостные сны, а сверчок все пел и пел свою песню…» {164}. Мы привели Отрывок из «Белой гвардии». С сердечной симпатией к мальчику Славке написан и рассказ Булгакова «Псалом»: «И сел немедленно Славка на велосипед и покатил прямо на Кузнецкий мост. Катит и в рожок трубит, а публика стоит на тротуаре, удивляется: «Ну и замечательный же человек этот Славка. И как он под автомобиль не попадет?» А Славка сигналы дает и кричит извозчикам: «Право держи!» Извозчики летят, машины летят, Славка нажаривает, и идут солдаты и марш играют, так что в ушах звенит…» {165}.

Земская больница, одновременный прием детей и взрослых, заботы, заботы, заботы доктора… «Мы с тобой, Пашка, вот как управимся, чижей пойдем ловить, я тебе лисицу покажу! В гости вместе поедем!… Поедем вместе на ярмарку леденцы покупать! Марья Денисовна, сведите его наверх!» – в этих словах из рассказа А. П. Чехова «Беглец», с которыми к семилетнему Пашке Галактионову, уговаривая его остаться в больнице, обращается доктор Иван Николаевич, также отчетливо встает доброе видение детской души. На наш взгляд, этот рассказ вообще весьма важен для педиатрии. Даже если доктор чрезвычайно занят, он не вправе забыть слова, оброненные в разговоре маленьким пациентом, не должен допускать, чтобы к малышу пришло сомнение – его обманывают, чтобы тот оказался в одиночестве. Это непреходящие истины. Иван Николаевич, хороший врач, опытный хирург, спасает Пашку, в ужасе решившего бежать в пургу из больницы домой, он исправляет свой недосмотр, но ведь все могло случиться и иначе…

Известно, что «Беглец» был навеян впечатлениями Чехова в период работы в Чикинской больнице. Нельзя не заметить – строки этого рассказа, несомненно, перекликаются с рожденными врачебным опытом булгаковскими «Стальным горлом» и «Звездной сыпью», также преисполненными нежностью и сочувствием к больному ребенку.

Вот дети, с больной матерью в рассказе «Звездная сыпь». Мать не понимает, чем грозят малышам грозные розеолы. Больших усилий стоит доктору уговорить молодую женщину остаться на лечение. И все же он организует во флигеле специальное отделение, применяет новейшие методы лечения сифилиса – ради будущего этих крестьянских ребят.

Вместе с Юным врачом мы радуемся выздоровлению девочки Лидки. Только шрамик на шее напоминает о минутах на операционном столе – благодаря его мужеству и мастерству ей возвращена жизнь… Если бы составлялась литературная галерея исцеленных детей, эти булгаковские образы обязательно вошли бы в нее.

Горькие раздумья о доле подмастерья Васьки, так перекликающейся с жизнью чеховского Ваньки Жукова, звучат в «Записках врача» Вересаева. Мальчик страдает головокружениями и обмороками и периодически приходит к доктору…

«… Мне часто случается проходить мимо мастерской, где он работает, – окна ее выходят на улицу. И в шесть часов утра и в одиннадцать часов ночи я вижу в окошке склоненную над сапогом стриженую голову Васьки, а кругом него – таких же зеленых и худых мальчиков и подмастерьев… И вот мне нужно лечить Ваську. Как его лечить! Нужно прийти, вырвать его из этого… угла, пустить бегать в поле, под горячее солнце, на вольный ветер, и легкие его развернутся, сердце окрепнет, кровь станет алою и горячею. Между тем даже пыльную петербургскую улицу он видит лишь тогда, когда хозяин посылает его с товаром к заказчику… И единственное, что мне остается, – это прописывать Ваське железо и мышьяк и утешаться мыслью, что все-таки я «хоть что-нибудь» делаю для него» {166}.

Сердечность по отношению к детям, проявившаяся и в профессиональной деятельности, и в буднях медицинского труда, и на литературных страницах, – эта высокая нравственная проба роднит трех писателей, врачей.

«Занятия медицинскими науками имели серьезное влияние на мою литературную деятельность», – писал Чехов. Необычайный интерес, на мой взгляд, представляет и обратный, почти не изученный эффект – значимость творческого наследия писателей, о которых мы ведем рассказ, для медицины как таковой. В ряде их произведений заключены настоящие научные открытия!

Собственно, в этом нет ничего неожиданного. Талантливый писатель-врач пристальнее, чем кто-либо другой, всматривается в лик человека, в природу всего, что происходит с ним. По мнению А. П. Чудакова, на страницах таких книг сливаются в единый образ вдумчивое видение черт организма и личности, анализируются причины и аномалии, проявляющиеся в тех или иных состояниях, вырастая порой в талантливый медицинский либо психологический диагноз.

Так, в рассказе Чехова «Именины» мы встречаем выражение «болевая жизнь». «… От боли, частых криков и стонов она отупела (речь идет об осложненных родах у Ольги Михайловны. – Ю. В.). Она слышала, видела, иногда говорила, но плохо понимала и сознавала только, что ей больно или сейчас будет больно. Ей казалось, что именины были уже давно-давно, не вчеpa, а как будто год назад, и что ее новая болевая жизнь (разрядка моя. – Ю. В.) продолжается дольше, чем ее детство, ученье в институте, курсы, замужество, и будет продолжаться еще долго-долго, без конца…» {167}.

О «болевой жизни» пишет в «Белой гвардии» и Булгаков. «Многие часы ночи, когда давно кончился жар в печке и начался жар в руке и голове, кто-то ввинчивал в темя нагретый жаркий гвоздь и разрушал мозг. «У меня жар, – сухо и беззвучно повторил Турбин и внушал себе: – Надо утром встать и перебраться домой…» Гвоздь разрушал мозг, и, в конце концов, разрушил мысль и о Елене, и о Николке, о доме и Петлюре. Все стало – все равно… Осталось одно – чтобы прекратилась боль» {168}.

Нам думается, что формулировка Чеховым и Булгаковым сущности «болевой жизни» (хотя их слова весьма необычны для медицинской терминологии) имеет самую прямую связь со многими аспектами клиники. Болевая доминанта действует разрушительным образом, извращая физиологические циклы. Она требует от врача неотложных мер.

Конечно, обо всем этом упоминается в учебниках и руководствах, но так, как сказали о боли Чехов и Булгаков, не сказал никто.

«Historia morbi» – этот подзаголовок не случайно предпослан рассказу Чехова «Черный монах» и рассказу Булгакова «Красная корона», где авторы касаются аспектов психики, показывая истоки и развитие навязчивых состояний. Мы знаем, что оба писателя были прекрасно ориентированы в психиатрии, их знания отразились в «Палате № 6», «Припадке», «Беге», «Мастере и Маргарите». Но, видимо, нелишне обратить внимание на то, что медицинская трактовка непосредственно в названии дана Чеховым и Булгаковым лишь в описании галлюцинаторных аффектов. Быть может, в этот выбор стоит вдуматься и современным врачам – «черный монах» отнюдь не исчез с горизонта жизни, где и сейчас есть немало тяжких стрессовых ситуаций. Кстати, о подобном видении в своих сновидениях, в пору глубоких душевных переживаний 30-х годов, Булгаков упоминает в одном из писем, а образ смерти в виде старушки с вилами в «Морфии» схож с этим навязчивым странным миражом, обрисованным Чеховым.

Для врача, конечно же, не утратили значения чеховское и булгаковское описания клиники сыпного тифа. Галлюцинаторные наплывы, срыв ритма времени, извращенное ощущение температуры и шумов – как точно подмечены эти нюансы, на которых у постели больного, и не только при тифе, врач иногда должным образом не сосредоточивается.

Вот эти строки: «Время летело быстро, скачками, и казалось, что звонкам, свисткам и остановкам не будет конца», – пишет Чехов в рассказе «Тиф». «Климов в отчаянии уткнулся лицом в угол дивана, обхватил руками голову и стал опять думать о сестре Кате и денщике Павле, по сестра и денщик смешались с туманными образами, завертелись и исчезли… Когда он решился поднять голову, в вагоне было уже светло… Климов надел шинель, машинально вслед за другими вышел из вагона, и ему казалось, что идет не он, а вместо него кто-то другой, посторонний, и он чувствовал, что вместе с ним вышли из вагона его жар, жажда и те грозящие образы, которые всю ночь не давали ему спать» {169}.

Мечется в тифозном бреду Турбин. «Тяжелая, нелепая и толстая мортира в начале одиннадцатого поместилась в узкую спаленку. Черт знает что! Совершенно немыслимо будет жить… Мортиру убрать невозможно, вся квартира стала мортирной….. Елена не раз превращалась в черного и лишнего Лариосика, Сережина племянника, и, вновь возвращаясь в рыжую Елену, бегала пальцами где-то возле лба, и от этого было очень мало облегченья… Вряд ли не Елена была и причипой палки, на которую насадили туловище простреленного Турбипа».

В эпизодах болезни Турбина М. Булгаков вводит и понятие, которое можно определить «психологические часы». «На сером лице Лариосика стрелки показывали в три часа дня высший подъем и силу – ровно двенадцать. Обе стрелки сошлись на полудне, слиплись и торчали вверх, как острие меча». Но вот Турбину становится хуже, у него поднимается температура. «Виною траура, виною разнобоя на жизненных часах всех лиц, крепко привязанных к пыльному и старому турбинскому уюту, был тонкий ртутный столбик»… Стрелки Николки сразу стянулись и стали, как у Елены, – ровно половина шестого…….стрелка, благодаря надежде на искусство толстого золотого, разошлась и не столь непреклонно и отчаянно висела на остром подбородке» {170}.

Такие «психологические часы» часто встречаются в жизни, мы просто не замечаем их. А между тем к ним должны– присматриваться и врач, и учитель, и психолог, да и вообще каждый человек в общении с людьми. Но не забудем в беге времени – одним из первых увидел и осветил их таинственный ход Михаил Булгаков.

Чехов, Вересаев, Булгаков и вечные моральные постулаты медицины… Вчитываясь в их строки, отмечаешь и непреходящие гуманистические истины и, в частности, настойчивый призыв к состраданию. Для постижения основ деонтологии, для осознания смысла и важности борьбы с «микробами страха» их произведения – настоящий курс нравственности.

И знаменательно, что именно эта линия милосердия получает особенно яркое и, пожалуй, более высокое развитие в «Белой гвардии» Булгакова – в образе седого профессора, учителя Алексея Турбина. В тяжелые для раненого Турбина дни, когда само посещение его квартиры как человека, стрелявшего в сечевиков, опасно, профессор вместе с коллегами приходит к нему. Состояние Турбина почти безнадежно, он без сознания. Мы уже обращались к этому эпизоду в доме на Алексеевской спуске. Но еще раз вслушаемся в голос профессора, в слова, напоминающие об исключительной важности предохранения психического мира больного от травмы словом.

«(…) Вы мне протелефонируйте в случае несчастного исхода, – такие слова профессор шептал очень осторожно, чтобы Турбин даже сквозь завесу тумана и бреда не воспринял их, – в клинику. Если же этого не будет, я приеду сейчас же после лекции».

Выскажу версию предыстории этого литературного эпизода, где, как было отмечено, в образе профессора угадывается наставник М. Булгакова хирург Н. М. Волкович. Во время подавления восстания киевских саперов в декабре 1905 г. на Галицкой площади (нынешняя площадь Победы) был тяжело ранен в область печени один из руководителей революционного выступления, член РСДРП врач Федор Николаевич Петров Его оперировал на конспиративной квартире Николай Маркианович Волкович. Разумеется, он вряд ли разделял политические взгляды Ф. Петрова и, быть может, не одобрял его позицию. Но ведь был ранен его ученик, и к нему обратились за помощью. Струсить в нелегкой житейской ситуации, презреть профессиональный долг, поскольку раненого разыскивает полиция… Наверное, кто-либо другой поступил бы именно так. И все же Волкович как настоящий врач не мог не пойти на риск. Возможно, позже Нулгаков узнал об этом тайном визите, потребовавшем, помимо всего прочего, подлинного мужества. Вот почему апостолом цеонтологии в «Белой гвардии» предстает седой профессор.

Характерно, что и в «Звездной сыпи», по отношению к больному сифилисом, доктор проповедует те же святые правила. Он говорит ему о диагнозе, понимая, что это может явиться для пациента психологическим ударом, и стараясь сделать это как можно мягче – врач предполагает, что человек этот очень испугается, придет в волнение. А ведь обычно с подобными больными обходятся без особых церемоний…

Мы входим во флигелек в Мурьевской больнице, где Юный врач организовал специальное отделение для лечения сифилиса, где он применяет новейшие средства. Как отличаются эти комнаты по всей их медицинской и моральной атмосфере от такого же флигеля на территории больницы в палате № R. где, лишь переступив порог, чувствуешь безысходность. Подчеркну, что писатель, по-видимому, повествует об истинных событиях – в воспоминаниях Н. А. Булгаковой-Земской о брате приводится письмо друга Михаила Афанасьевича – А. П. Гдешинского: «Помню, Миша рассказывал об усилиях по открытию венерических отделений в этих местах. Впрочем, об этой стороне его деятельности наилучше расскажет его большая работа, которую он зачитывал в Киеве…»

«Был вечер. Демьян Лукич держал маленькую лампочку и освещал застенчивого Ваньку. Рот у него был вымазан манной кашей. Но звезд на нем уже не было. И так все четверо прошли под лампочкой, лаская мою совесть.

– К завтраму, стало быть, выпишусь, – сказала мать, поправляя кофточку…

– Ты… Ты знаешь, – заговорил я и почувствовал, что багровею, – ты знаешь… ты дура!..

– Ты что же это ругаешься? Это какие же порядки – ругаться?…

– Разве тебя «дурой» следует ругать? Не дурой, а… а!.. Ты посмотри на Ваньку! Ты что же, хочешь его погубить? Ну, так я тебе не позволю этого!

И она осталась еще на десять дней» {171}.

Выделено, акцептировано самое главное для врача понятие – совесть. Действительно, именно совесть предопределяет в медицине все.

Старый опытный профессор, борющийся за жизнь до конца и осознающий, каков вес его слов, осторожный там, где многие уже не осторожничают… Юный доктор, заброшенный в деревенскую глушь, где лишь совесть является судьей, и предстающий перед нами как подвижник и рыцарь… О них можно сказать строкой поэта «Мои боги, мои педагоги». И какой фальшивой величиной кажется по сравнению с ними столичное светило, описанное Вересаевым в «Записках врача». Вглядимся и в его образ, чтобы не допустить в себе роста бацилл притворства и бездушия.

К доктору – герою записок приезжает в Петербург из провинции его сестра, учительница. От переутомления у нее развилось нервное истощение. Они едут к знаменитому невропатологу, приема у которого домогаются толпы.

«… Наконец, мы вошли в кабинет. Профессор, с веселым, равнодушным лицом стал расспрашивать сестру; на каждый ее ответ он кивал головой и говорил: «прекрасно!» Потом сел писать рецепт.

– Могу я надеяться на выздоровление? – спросила сестра дрогнувшим голосом.

– Конечно, конечно! – благодушно ответил профессор. – Тысячи тем же больны…

Мне становилось все противнее смотреть на это веселое, равнодушное лицо, слушать этот тон, каким говорят только с маленькими детьми. Ведь тут целая трагедия…

– Ну, во-от!.. Ну, это, барышня, уж совсем нехорошо! – воскликнул профессор, увидев ее слезы. – Ай-ай-ай, какой срам!

И опять все в его тоне говорило, что профессор каждый депь видит таких плачущих и что для него эти слезы – просто капли соленой воды, выделяемые из слезных железок расшатанными нервами» {172}.

И еще одна черта, органично объединяющая мировосприятие трех писателей, – пристрастный взгляд на личную честь врача. При любых обстоятельствах – и это они подчеркивают с большой силой – врач не должен становиться прислужником палача, садиста, убийцы (а если он выполняет такие функции, значит, он позорит свое звание), во имя любых научных целей и побуждений он не имеет права на антигуманные действия.

В «Острове Сахалине» Чехов со жгучей болью (сострадая и негодуя) описывает наказание осужденного. Эта нестерпимая картина долго снилась ему. Но он обязан был увидеть и увидел, по его словам, все. Характерно описание Чеховым врача, санкционирующего, словно бездушный чиновник, надругательство над человеком.

«… Ввели Прохорова. Доктор… приказал ему раздеться и выслушал сердце для того, чтоб определить, сколько ударов может вынести этот арестант. Он решает этот вопрос в одну минуту и затем с деловым видом садится писать акт осмотра.

– Ах, бедный! – говорит он жалобным тоном с сильным немецким акцентом, макая перо в чернильницу. – Тебе, небось, тяжело в кандалах! А ты попроси вот господина смотрителя, он велит снять.

Прохоров молчит; губы у него бледны и дрожат.

– Тебя ведь понапрасну, – не унимается доктор. – Все вы понапрасну… Ах, бедный, бедный!

Акт готов; его приобщают к следственному делу о побеге. Затем наступает молчание. Писарь пишет, доктор и смотритель пишут…..

Наконец Прохоров привязан…

– Ра-аз! – говорит надзиратель дьячковским голосом.

В первое мгновение Прохоров молчит и даже выражение лица у него не меняется, но вот по телу пробегает судорога от боли и раздается не крик, а визг.

– Два! – кричит надзиратель.

… Вот уже какое-то странное вытягивание шеи, звуки рвоты…

… Кажется, что с начала наказания прошла целая вечность, но надзиратель кричит только: «Сорок два! Сорок три!» До девяноста далеко. Я выхожу наружу. Кругом на улице тихо, и раздирающие звуки из надзирательской, мне кажется, произносятся по всему Дуэ. Вот прошел мимо каторжный в вольном платье, мельком взглянул на надзирательскую, и на лице его и даже в походке выразился ужас» {173}.

Чехов привез с Сахалина документ об этом варварстве, о постыдной роли врача – копию «акта об освидетельствовании ссыльно-каторжного», он записал, быть может, для потомства, подлинные фамилии подобных врачей – А. Зигер и В. Струминский. Когда он писал строки о Прохорове и его истязателях, его сердце, наверное, обливалось кровью, и, даже читая их, содрогаешься! Но писатель вынес свой приговор. «Чехов в своей книге не стремился к описанию наиболее страшных картин, которые он наблюдал на Сахалине, – отмечает Е. Б. Меве в книге «Медицина в творчестве и жизни А. П. Чехова» (1989). – Тем не менее, желая оттенить ханжеские заверения начальника острова генерала Ко-ноновича в том, что «он питает отвращение к телесным наказаниям», рассказал российскому обществу о такой экзекуции, в которой, к сожалению, участвовали и врачи».

Пришел другой век. «Яшвин спрятал календарный листок в бумажник, съежился в кресле и продолжал:

– Грозный город, грозные времена… и видал я страшные вещи, которых вы, москвичи, не видели. Это было в 19-м году, как раз вот 1-го февраля…» Уже в наше время к теме поведения врача примерно в такой же обстановке в рассказе «Я убил» обратился и Булгаков.

Впрочем, обстоятельства не совсем такие же. Доктору Яшвину достаточно лишь смолчать, его не понуждают составлять гнусный акт, полковникам из петлюровского стана не нужны даже такие фиговые листки. О его малодушии из-за инстинкта самосохранения никто не узнает. Как не узнает и о неминуемой расправе, если он выразит неодобрение палачам… Но Яшвин, хорошо знающий, с кем он имеет дело, оказывается человеком!

«… Дверь распахнулась, и ворвалась растрепанная женщина. Лицо ее было сухо и, как мне показалось, даже весело. Лишь после, много времени спустя, я сообразил, что крайнее исступление может выражаться в очень странных формах. Серая рука хотела поймать женщину за платок, по сорвалась…

Женщина остановила взор на… полковнике и сказала сухим бесслезным голосом:

– За что мужа расстреляли?

– За що треба, за то и расстреляли…

Она усмехнулась так, что я стал не отрываясь глядеть ей в глаза. Не видел таких глаз. И вот она повернулась ко мне и сказала:

– А вы доктор!..

Ткнула пальцем в рукав, в красный крест и покачала головой.

– Ай-ай, – продолжала она, и глаза ее пылали, – ай, ай. Какой вы подлец… вы в университете обучались и с этой рванью… На их стороне и перевязочки делаете?! Он человека по лицу лупит и лупит. Пока с ума не свел… А вы ему перевязочку делаете?..

Все у меня помутилось перед глазами, даже до тошноты, и я почувствовал, что сейчас вот и начались самые страшные и удивительные события в моей злосчастной докторской жизни.

– Вы мне говорите? – спросил я и почувствовал, что дрожу. – Мне?.. Да вы знаете…

Но она не пожелала слушать, повернулась к полковпику и плюнула ему в лицо. Тот вскочил, крикнул:

– Хлопцы!

Когда ворвались, он сказал гневно:

– Дайте ей двадцать пять шомполов.

Она ничего не сказала, и ее выволокли под руки…..

– Женщину? – спросил я совершенно чужим голосом. Гнев загорелся в его глазах.

– Эге-ге… – сказал он и глянул зловеще на меня. – Теперь я вижу, якую птицу дали мне вместо ликаря…

Одну из пуль я, по-видимому, вогнал ему в рот, потому что помню, как он качался па табуретке и кровь у него бежала изо рта….. Стреляя, я, помнится, боялся ошибиться в счете и выпустить седьмую, последнюю. «Вот и моя смерть…» – думал я, и очень приятно пахло дымным газом от браунинга. Дверь лишь только затрещала, я выбросился в окно, выбив стекла ногами» {174}.

Яшвин – во многом двойник Булгакова, совпадают даясе биографические детали. Мы не знаем, были ли эти выстрелы на самом деле. Но Михаил Афанасьевич пережил нечто подобное и также сказал свое слово о чести и бесчестии врача.

«С тяжелым чувством приступаю я к этой главе, но что делать? Из песни слова не выкинешь, – подчеркивает Вересаев в «Записках врача». – Я имею в виду врачебные опыты на живых людях… Я ограничусь при этом лишь областью венерических болезней; несмотря на щекотливость предмета, мне приходится остановиться именно на этой области, потому что она особенно богата такого рода фактами» {175}.

Вересаев, например, упоминает о восемнадцати попытках профессора В. М. Тарновского привить в Калинкинской больнице сифилис женщине, никогда не страдавшей этим заболеванием, но все же «облагодетельствованной» знаменитым венерологом. Причем строки эти были опубликованы при жизни профессора, посвятившего свою прощальную лекцию… врачебной этике. Приводятся описания постановки примерно таких же «экспериментов» доцентом А. Г. Ге, доктором Р. Фоссом, профессором X. Фон-Гюббенетом… «Параллельно можно привести ничуть не меньшее количество фактов, когда врачи производили опыты над самими собою, – пишет Вересаев далее… Но что безусловно вытекает из приведенных опытов (на других. – Ю. В.) и чему не может быть оправдания – это то позорное равнодушие, которое встречают описанные зверства во врачебной среде».

В «Большой медицинской энциклопедии» (1963 г.) о В. Тарновском сказано – создал училище «повивальных бабок», основал Русское сифилидологическое общество, провел съезд врачей-сифилидологов, учредил кафедру… Да, все это так, заслуги ученого неоспоримы. Но Вересаев, всего лишь писатель-врач, не смог пройти мимо иного, он увидел и эту женщину. Человечность не допускает компромиссов, врачебная профессия не терпит даже тени непорядочности, отступление от этих вечных категорий не имеет оправдания и не должно прощаться никому – вот завет Чехова, Вересаева, Булгакова.

В 1948 г. Генеральная Ассамблея Всемирной медицинской ассоциации, осуждая эксперименты фашистских врачей над военнопленными, приняла «Женевскую декларацию», где звучат фактически эти же слова и понятия: «… Я всеми силами буду поддерживать честь и благородные традиции медицинских профессий. Я не позволю, чтобы религия, национализм, расизм, политика или социальное положение оказывали влияние на выполнение моего долга. Я буду поддерживать высшее уважение к человеческой жизни с момента ее зачатия; даже под угрозой я не использую мои знания в противовес законам человечности. Я даю эти обещания торжественно, от души, с чистой совестью». К «Женевской декларации», к этому международному кодексу врачебного поведения, следовало бы присовокупить и страницы произведений Антона Чехова, Викентия Вересаева и Михаила Булгакова, которые, пожалуй, первыми в литературе ударили в колокол врачебной совести.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю