355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Красавин » Валенки » Текст книги (страница 6)
Валенки
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:32

Текст книги "Валенки"


Автор книги: Юрий Красавин


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Степан, ставший в эти минуты именно Гараней, засмеялся и от удовольствия головой покрутил:

– Испуга-ался… Ладно, говорят, катись.

– Застегнися, герой, – сказала мимо проходившая проводница в шинели. – Этот молоденький, потому и отпустил. Погоди, нарвешься на старого.

– Зин, ну ты меня знаешь, – намекнув на что-то, сказал проводнице Гараня. – Меня ж не так просто…

Молодой милиционер, который выводил его, прошел мимо, не взглянув на Степана.

– У меня три ордена фронтовых, милый ты мой губошлеп, – сказал ему вслед Гараня. – Я столько раз через фронт ходил, сколько ты на горшок. Туда налегке, обратно с немцем. Я их, гадов, по выбору брал – только крупных, чтоб чином не ниже обер-лейтенанта. Понял?

– Развоевался, – сказала проводница уже поласковей, проходя еще раз.

– Ну, Зин, ты меня знаешь…

Дронниковские тоже вернулись на свои места, заплаканные, удрученные. Степан сходил к ним, поговорил, вернулся.

– Оштрафовали клух, – сказал он, морщась то ли от боли, то ли от досады. – По сто рублей содрали с каждой. На испуг взяли: или, мол, штраф платите, или слезайте с поезда и будем разбираться, куда едете, что везете. Видят: бабы бестолковые, напугать их – раз плюнуть. С кого еще сорвать? С них, раз с Гарани не удалось. Вот так-то, Федюха: как в улье у пчел, не получается. У нас другие порядки.

Старушка, сидевшая напротив, ласково смотрела на него.

– А квитанцию дали? – спросила она.

– Какую квитанцию?

– А вот что оштрафовали.

– Что ты, бабушка! Кабы они в государственный карман мзду-то собирали, а то ведь в свой собственный: на выпивку!

Старушка осуждающе покачала головой:

– Ай-я-яй!

– Квитанцию… – проворчал Степан. – Попадись эти мародеры мне на фронте…

Он опять, явно жалея, посмотрел на дронниковских.

– Едут, дурехи, между прочим, на Тишинский рынок. Я им: на Тишинском барахолки нет, там валенки не продашь. На Перовский вам надо! Так, вишь, знакомых нет возле Перовского, не у кого остановиться. И я им тут не помощник, вот такое дело.

Только что был веселым – теперь нахмурился, помрачнел лицом.

– Слушай, – сказал он опять появившейся проводнице. – Поищи гармонь, я тебе сыграю, как в прошлый раз. Поищи…

И вот чудно! – та нашла ему где-то гармонь; должно быть, принесла из другого вагона, и Степан ушел к ней в служебный чуланчик, откуда через некоторое время послышалось:

 
– Бывали дни веселые,
Я по три дня не ел…
 

Всю ночь Федя не спал. Боялся, что опять придут милиционеры, на этот раз «старенькие», и заберут-таки Степана. С ним-то, пока он рядом, надежно – как за каменной стеной. А без него пропадешь.

31.

– Перовский рынок! – сказал кто-то рядом, и Федя вздрогнул.

Нет, никто не говорил – это он задремал, ему и приснилось. За окнами мелькали огни большого города, светало.

Высадились на бестолковом, суетливом Савеловском вокзале, где Федя сразу слегка ошалел от сутолоки и многолюдья. В этом состоянии ехал и в трамвае, держась за Степана. Потом они, двое деревенских со своими котулями, вошли в одну из дверей огромного дома, оказались в какой-то квартире, вернее, в коридоре ее, заставленном шкафами, табуретками, калошами, вешалками и непонятного назначения предметами. Степан называл кого-то Инокентием Ильичом, много раз извинялся, велел Феде вытащить из своего чемодана две пары валенок и завернуть каждую отдельно во что-нибудь – это взять с собой, а остальное оставить тут, упихнув за шкаф. Сам он сделал так же, и с этими свертками валялы отправились на Перовский рынок.

– Держи ухо востро, – наставлял Степан. – Тут шпаны всякой полно, особенно на рынке. Продавай сам, без меня – нам вместе нельзя ходить: заметнее. На маклака нарвешься – пошли его подальше.

– Кто это – маклак?

– Вот он-то и есть настоящий спекулянт: сам не работает, только перепродает. Не отпускай товар из рук, понял? То есть давай не всю пару разом, а по одному сапогу. Сначала получи деньги, а потом отдавай… Гляди, Федюха, тут не Пятины, а матушка-Москва: рот не разевай. Далеко не ходи, крутись в толпе, меня не ищи, я тебя найду. Не бойся, не потеряю.

Пришли на Перовский – народу тут было, как на вокзале. Длинные, крытые прилавки, торговые палатки вокруг – это знакомо по Калязину. Так и казалось: вот отойдешь сейчас за этот забор и откроется площадь, где стоят подводы в ряд, и лошади хрупают сенцом. Интересно, можно в Москву приехать на санях? Вот, скажем, на Серухе.

Федя пробирался в толпе, крутя головой: говор вокруг такой необычный – никак не привыкнешь. Еще в трамвае ехали – дивился: очень уж акают москвичи. Если примерно на пятинский обиход, получится «Масква», «карова», «пайдем пагуляем». Смешно…

– Продаешь, паренек? – послышалось над ухом.

Женщина уже щупала его валенок, торчавший из подмышки. Повертела его так и сяк, помяла, спросила цену:

– Ну-ка, померяю… В самый раз, гляди-ка.

Федя держался начеку, в любую минуту готов был отобрать валенок назад.

– Другой, – потребовала она.

Он не давал, пока она не вернула первый.

Мимо них ходили, толкали, спрашивали, почем валенки.

– Ладно, беру, – сказала женщина и, открыв свою сумку из черной кирзы, стала искать, по видимому, кошелек.

У Феди замерло сердце, как замирает оно при рыбной ловле, когда вдруг дернется и утонет поплавок.

– А где же… Ой, вытащили! Деньги вытащили! – с отчаянием сказала она.

Сквозь вспоротое дно сумки вдруг выглянули ее шевелящиеся пальцы – надрез был сделан чем-то очень острым.

– Положила деньги, – растерянно объясняла женщина окружающим и Феде, – вот сюда, под эту подкладку: тут, думаю, надежней всего, не догадаются – не вытащат. И ведь несла-то в руке, вот так помахивала – когда и успели? Ну, ворье!

Она заплакала; Феде было жаль ее, но он крепко помнил наказ Степана Гаранина: никому не верь, товар держи крепко.

– Уж больно хороши валеночки, как раз по ноге, – горевала женщина со слезами на глазах. – Ну-ка, паренек, отойдем сюда, за торговую палаточку, тут у меня знакомая работает, займу у нее.

Но Федя тотчас сообразил: «Обжулить хочет!» Ишь, суетливая, и глаза бегают, и плачет-то притворно.

Он помотал головой и отступил от нее.

– Миленький, да ты не бойся! – взмолилась женщина. – Не веришь – постой здесь, я сейчас прибегу. Только не продавай никому эту парочку.

Она исчезла, а к Феде подошла грозная, суровая старуха в шали, повязанной поверх шапки. Ни слова не говоря, она отобрала у него валенок, помяла головку морщинистыми пальцами, вернула, взяла другой и тоже помяла.

– Закартошил? – спросила она вдруг.

Федя поразился: откуда она знает? При валке хитрые валялы иногда для крепости втирают в головку и в пятку размятую картошку: высохнет валенок в печи – станет будто каменный.

– Купила в прошлую зиму, а он до первой лужи, – пробормотала старуха. – Намокли и расползлися. Ишь, жулики…

– Я не закартошивал! – гневно сказал Федя.

– Вижу, вижу, – примирительно отвечала старуха, щупая валенок изнутри. – Неуж сам валял?

– А то кто же!

– Молодец… А у меня двое таких ухарцев, как ты, и оба бездельники. Хоть бы ремеслу какому научились! Нет – футбол гоняют.

Спросила цену, отсчитала деньги, ворча:

– Сына убили, вот с внуками маюся.

Едва она отошла, тотчас появилась та покупательница:

– Ну, слава богу! Не ушёл. Выпросила я у Анютки в долг до вечера… Ну-ка, дай я еще раз примерю.

Примерила один сапог, потом другой – Федя держался настороженно. Он дважды пересчитал её деньги, и только тогда отпустило его напряжение торга – повеселел, заулыбался. Зря подумал плохо об этой женщине, ничего в ней не было подозрительного.

Поискал глазами Степана – похвастать – куда тот исчез? Ага, вон он! Расторговался уже и идет сквозь толпу…

32.

– Теперь мы с тобой, Федюха, кумовья королю! – Степан приятельски хлопнул его по плечу, когда выходили с Перовского рынка, распродав все, что привезли с собой.

Торжество распирало его; он победно поглядывал по сторонам, отчего обрел вид озорной, мальчишковатый. Что касается Феди, то он… у него в душе было большее, чем просто радость от удачной торговли: пять пар, свалянных им самим, превратились в тугой сверточек денег – столько он никогда раньше и в руках не держал. Сверточек этот был теперь спрятан глубоко за пазуху и странным образом согревал.

Только теперь, кажется, они заметили, что стоял теплый весенний день, с крыш капало, воробьи московские истинно подеревенски купались в лужах.

– Вот чудо, Федюха, что так бойко распродали мы свой товар, – дивился Степан, ласково похлопывая себя по сытому животу (в столовой побывали). – Думал, кому нужны валенки в марте-то! Поди ж ты, спрос есть. А раз так, то поедем-ка мы с тобой в Колошино за шерстью. Тут не так далеко – на окраину Москвы. Живенько обернемся!

Покупать шерсть? Федя мгновенно представил себе весь этот страшный путь: опять щипать – на шерстобойку – сновать – валять, красить и оттирать на скребнице… Опять зябнуть и обливаться потом, опять бояться милиционеров. Да, но и – выручить деньжонок! И что-нибудь купить!

– Не с пустыми же руками тебе ехать домой! – сказал Степан, видя нерешительность младшего товарища. – Шерсти купи, Федюха: не захочешь сам валять, продашь кому-нибудь подороже – опять барыш. Ты слушай меня, я тебе не посоветую безделицы.

Сели в трамвай и долго ехали; потом на автобусе… Потом шли пешком мимо каких-то строек, сараев, куч земли и ям, мимо грязных сугробов и канав. И пришли, наконец, в такое место… хуже-то и представить себе невозможно.

– Свалка заводская, – коротко объяснил Степан. – Кожи тут выделывают, а шерсть и щетину соскребают и выбрасывают.

Свалка – несколько огромных куч; по этим кучам ползали, казалось (именно ползали, потому как были согнуты в три погибели!) две женщины самого страшного вида: грязные, растрепанные, багроволицые. Они собирали клочки шерсти, что топорщились поверху, у каждой была корзина в опухлых, красных руках. Еще одна примерно такого же вида женщина поднималась от ручья по скользкой тропинке, грязная вода стекала из тяжелой корзины ей на подол платья… если это можно было назвать платьем.

Тут же рядом с вонючей свалкой лепились друг к другу несколько дощатых сарайчиков; из одного из них вышел мужик, не мокрый, как эти, – просто одетый в грязное, и тоже, как и они, крепко подвыпивший. С ним Степан поздоровался за руку, как со знакомым; они переговорили коротко, и Степан крикнул:

– Заходи, Федюха!

А тот все еще оглядывался: бабы, что ковырялись в отвратительных кучах, спустились теперь в низинку, где тек грязный ручей, и стали полоскать в нем собранное. А та, что уже прополоскала, раскладывала клочки на досках и кусках ржавой жести, разложенных на мокром и почти черном снегу – это значит, проветрить и сушить на солнышке.

Вид этих людей поразил Федю – и такое может быть на свете? Он смотрел на них со страхом и – как на больных, с жалостью и смущением. Степан опять позвал его, и Федя зашел в сарайчик – вонь здесь душила прямо-таки до тошноты. Шерсть лежала на полу и на полках уже высушенная, увязанная в небольшие тюки или просто так, навалом. Степан набивал ею брезентовую сумку, мужик стоял рядом с ним, держал безмен – собирался вешать.

– Давай действуй, Федюха! Я договорился с Пал Митричем товар подходящий, цена – тоже. Выбирай которую посуше.

Да, это была та вонючая вторина, какую Федя покупал у Прасковьи Зыкиной в деревне Ергушово. Вот, значит, откуда она… Он молчал, страдая от отвращения, стал накладывать в наволочку, в которую заворачивал валенки, выходя на рынок.

– Набивай больше, Федюха, не покаешься, – советовал Степан.

Когда уже удалялись от свалки, Федя все еще оглядывался и выражение его лица позабавило старшего товарища.

– Что, страшно? – посмеивался он. – Ад кромешный, преисподняя. Да, парень, по-разному люди зарабатывают кусок хлеба. Еще и так.

– Они на водку, а не на хлеб, – возразил Федя.

– Не спеши осуждать, – строго сказал Степан, – не спеши. Человек – что омут: много всякого горя может вместить. Я два года воевал, полгода лежал в госпиталях – всякого навидался.

– Могли бы пойти куда-нибудь на фабрику, – возразил Федя. – Остальные-то москвичи вон какие чистенькие.

– Значит, не могут. Что мы о них знаем! Осудить легко кого угодно, на это большого ума не надо. Не от хорошей жизни они так-то. Мне этих баб жалко. Как подумаю: каждая из них девкой была когда-то.

– Ну вот… Зачем же они! Смотреть противно…

– А чем мы лучше их? Разве моя стируха краше этой свалки?

– У нас совсем другое, – не согласился Федя. – Мы хлеб сеем, город кормим. А валяем – это от нужды, а не от жадности.

– Они тоже не нужды. Много ли заработаешь на фабрике? А тут золотое место. Разобраться – не в отбросах они копаются, а в деньгах. Так-то. Будь у нас такое в Пятинах – вся деревня этим занималась бы.

– Не, – опять не согласился Федя. – Кто бы землю пахал?

– Пустое, Федюха! Много мы получаем в колхозе? Вот то-то. Эти знаешь как зарабатывают? Ого! Вот ты взял полпуда, я – пуд; считай, сколько мы с тобой оба им отвалили. А небось, за день не одни мы тут побывали. Точно говорю: это не свалка, а золотой прииск.

Возвращались опять на автобусе, на трамвае…

– Ну, Митрич! Ну, Змей-Горыныч! – посмеивался Степан. – Он у них царь и бог. И подпоит вовремя, и фонарь навесит под глазом любой из бабенок – попробуй его не послушайся. Ухорез! И денежки гребет лопатой… Угодил, как мышь в крупу.

Пассажиры осуждающе – а некоторые и гневно! – оглядывались на них. От их мешков пахло скверно. Федя отводил глаза: и стыдно было, и досадно, и зло брало.

33.

Он купил кое-какие обновки: кепку-шестиклинку, красные калоши-тянучки, которые умельцы-москвичи клеили из автомобильных камер, рубаху праздничную, белую, в голубой горошек; ну и еще три кило крупки манной, столько же белой муки на оладьи, кулек сухого компоту… Степан Гаранин тоже запасся обновками да гостинцами, еще и побольше Феди. И оба они по пути к вокзалу купили московские сайки, дружно слипшиеся боками, и мороженое, от которого Федя даже растерялся: не успел надивиться – уже тает в руках!

На Савеловском вокзале опять они боялись милиционеров, теперь уже из-за вонючей шерсти; прятались за торговые палаточки, за камеру хранения, втискивали свои вещи в подтаявший, покрытый ошметками грязи сугроб.

Был уже вечер, но привокзальная площадь освещалась электричеством и была светла, будто днем. Федя с интересом наблюдал за всем, что тут происходило, не отходя ни на миг от вещей.

У вокзальной стены на скамье, уставленной узлами, сидели не городские, а явно деревенские женщины и тоже ели белую булку с мороженым. Проходившие мимо почему-то оглядывались на них, и на лицах некоторых Федя замечал брезгливую гримасу. Неужели тоже везут шерсть со свалки? Нет, женщины сидели вполне беззаботно, не опасаясь милиции, и одна из них, с большими печальными глазами, показалась даже Феде знакомой. Ну да, это она у шерстобойной машины в Верхней Луде так сострадательно советовала Степану Гаранину пойти в больницу, заметив кровь у него на спине.

А оглядывались на этих женщин, как догадался Федя, вот почему: руки у них были почти черны – не от грязи, нет, а от краски, точно такой, от какой черны они и у пятинских валял; краска въелась во все трещины кожи, в царапины и порезы, в заусеницы у ногтей – ее не отмоешь. И вот такими руками деревенские держали белейшую московскую булку и белейшее мороженое.

Он испытал горячее родственное чувство к ним, подумав: «Это наши…», и опять вызывающе смотрел на тех, кто оглядывался на них с осуждением.

«Да, мы такие, – думал он при этом. – А вам-то что? Мы не воруем и не побираемся; мы работаем… Осудить-то легко, на это большого ума не надо».

– Билетов нет, – сказал вернувшийся от вокзала Степан.

– Как это? – встревожился Федя. Ему и в голову не приходило, что если есть поезд, то билетов может не быть на него.

– А так: нету и все. Передо мной бабы из Дронникова взяли последние. Им повезло.

Вот-те на! Как же теперь?

– Пошли на прорыв, – сказал Степан.

– Куда?

Он, не отвечая, подхватил свои вещи, зашагал торопливо, оглядываясь направо и налево, будто ожидая нападения с какой-нибудь стороны.

Пересекли суетливую толпу возле вокзала, свернули из светлого места в темноту, спрыгнули с перрона и, спотыкаясь, пошли по шпалам.

– Ты куда, Степан Клементьич?

– Не кудакай, Федюха, потом объясню. Делай, как я! Времени у нас в обрез.

Он полез под вагон, волоча за собой чемодан и сумку, Федя за ним следом. Оказались между двумя поездами, опять поднырнули под вагон. Вынырнули – чумазый мужик с железяками в руках закричал на них издалека:

– Семафор уже открыт! Поезд вот-вот пойдет!.. Распластает вас, дурачье!

И заругался матерно. Степан, не обращая внимания на него, полез опять под поезд – тут Федя больно ударился хребтом обо что-то, застонал. Степан ему:

– Скорей, скорей, Федюха!

Наконец, очутились перед поездом «Москва-Углич», на который уже шла посадка, но с другой стороны, с перрона – там шумела толпа, слышались отчаянные крики. Степан проворно встал на подножку вагона, отпер чем-то вагонную дверь, нырнул туда и скомандовал шёпотом:

– Кидай вещи, я принимаю.

Покидали, влез и Федя; Степан по-хозяйски захлопнул и запер дверь. Осторожно заглянул в вагон – пассажиры с шумом и гамом рассаживались там. Несколько минут напряженного ожидания, когда по крикам можно было догадаться, что посадка заканчивается, поезд вздрогнул и тронулся.

34.

– Держись за меня, Федюха, со мной не пропадешь. Эх, Зинки нету, она б нас прикрыла от ревизоров! Ну, ничего, обойдется. Главное – едем! Пошли туда, не бойся.

Вот теперь они вошли в вагон, затолкали, затиснули вещи среди прочих. Их ругали, Степан беззлобно отбрехивался и, этак добродушно матерясь, как-то сумел не только занять хорошее местечко для себя и спутника, но и вызвать даже сочувствие, признавшись, что они оба без билетов.

– Полезайте под сиденье, тут сундук, – советовали им, смеясь. – Мы на вас сядем.

У соседей, похоже, проснулся интерес: как будут выкручиваться эти двое?

Степан, пошучивая, зорко посматривал вдоль вагона.

– Проводница, – сказал он предупреждающе. – Эх, жалко, не Зинка! Граждане, ну вы тут присмотрите на нашими вещами, мы с Федюшкой удерем. Федор, за мной!

Вышли в тамбур. Тут Степан отпер дверь по ходу поезда, перешли в соседний. В этом тамбуре стояли и беседовали двое военных без шинелей, с поскрипывающими ремнями, оба чисто выбритые, на лицах обоих будто отблеск печного жара. Они оглянулись на вошедших, и почему-то сразу оробевший Степан спросил:

– Не угостите папиросочкой, товарищ майор?

Один из военных вынул из портсигара папироску, что-то щелкнуло у него в кулаке, показался огонек. Степан прикурил; продолжая разговаривать, военные ушли в вагон. В раскрывшуюся на несколько секунд дверь Федя увидел коридор, ковровую дорожку… Пусто было в этом коридоре: ни пассажиров, ни чемоданов или мешков – только ковры во всю длину вагона.

– Второй-то подполковник, – сказал Степан. – Ишь, в купейном едут! Коньячком от них попахивает! А я вот только до сержантов дослужился, потому и бегаю тут зайцем. Купейный-то билет мне предлагали в кассе, да не по карману честь. Орденов-то, Федюха, – ты видел? – у одного два, у другого один. У меня столько, сколько у них обоих.

Тут вышла проводница и строго спросила:

– А вы как сюда попали? Зачем вы здесь?

– Да покурить зашли с товарищами офицерами, – не моргнув глазом, отвечал Степан.

– Идите, идите в свой вагон. Нечего тут! Ить, заперто было. Или я не заперла?

Пришлось вернуться.

Так и ехали: то и дело выходили в тамбур и возвращались к своим вещам. Степан пошучивал с соседями, но поглядывал беспокойно, был все время настороже, и не зря: в дальнем конце вагона, там, где проводница, появились вдруг двое в форменных шинелях и фуражках. Степан снялся с места особенно легко и проворно. Выскочили в тамбур, он отпер боковую дверь, скомандовал:

– Делай, как я! Руками за поручень, ногу закидываешь туда, понял? Нащупаешь, на что встать, и смело махай. Вниз не гляди. Не трусь! Постоим на буферах, пока ревизоры пройдут.

Распахнул дверь – ветер и грохот колес вырвались в тамбур – и вдруг исчез. Феде показалось, что Степана снесло ветром, но услышал его спокойный голос:

– Давай, Федюха!

Федя ухватился за поручень, закинул ногу вперед по ходу, и нога, верно, нащупала там, за углом, на что опереться. Тотчас рука Степана схватила его за плечо, и Федя оказался между вагонами. Внизу бежала неразличимо земля, мимо мелькали заснеженные деревья и столбы, проплыла будка, возле которой стоял человек с поднятой палочкой. Порывистый ветер набрасывался на них, пытаясь оторвать от поезда, но Федя плотно вжался спиной, уперся руками в какие-то железяки, ноги стояли уверенно.

Степан же с кошачьей ловкостью извернулся, захлопнул дверь вагона, даже запер ее и стоял теперь рядом с Федей на сцеплении вагонов; там ему было неудобно, и он, некоторое время спустя, вдруг оперся ногами на что-то, подтянулся на руках и вылез на крышу.

– Иди сюда, Федюха! – раздалось оттуда бодро и весело.

Скажи ему сейчас Степан Клементьич: давай, мол, прыгай с поезда – прыгнул бы! Такую он имел над ним власть.

С отчаянной решимостью Федя тоже оперся ногами на какие-то поперечины, подтянулся, опять Степан подхватил его, и оказался на крыше. Ветер чуть не сорвал шапку, от паровозной гари запершило в горле, но – виден стал весь поезд, плавно изгибавшийся на повороте; впереди светили огни, грохот отдавался справа и слева коротким эхом, вверху в рваных облаках мигали звезды – все это изумляло и приводило в восторг и трепет.

Степан выпрямился во весь рост и отправился по крыше так, будто под ним твердая земля, а не качающийся вагон. Махнул рукой: за мной, мол. «По головам!» – ахнул Федя, представив сидящих внизу.

Перепрыгнули на крышу следующего, прошли и его, и спустились опять на буфера. Степан извернулся, отпер дверь и исчез. Оттуда послышалось: «Давай сюда, Федюха!». Федя с замирающим сердцем нащупал рукой поручень, ногой – порог тамбура, перемахнул, почувствовав поддерживающую его руку, и тотчас услышал ободряющий голос:

– Не бойся, парень! Со мной не пропадешь.

Вошли в вагон, Степан настороженно спросил у сидевших возле входа: «Ревизоры не проходили?» Ему отвечали: «Проходили, проходили… Вас искали».

– Присядь-ка тут, Федор, – приказал он. – Я потолкую…

И стал пробираться по вагону. На середине остановился, с кем-то заговорил – это оказались те женщины, которых он так насмешливо называл «дронниковскими клухами». Опять у них был заплаканный, убитый вид.

Вернулся, страдая, как от боли.

– Попались дурехи… Едут ни с чем, с пустом.

– Как попались?

– А так… На Каланчевском рынке. Говорил я им: надо было на Перовский! А там они под облаву угодили, отобрали у них сапоги… Одни подушки свои назад везут. Про билеты я тебе соврал, Федюха, прости: билеты-то я купил да вот им отдал там, на Савеловском вокзале. Гляжу, сидят и ревут – совсем безо всего остались: ни денег, ни товару. И домой им ехать не на что. Вот так… Нет, брат, опять же скажу тебе: не получается как-то в улье-то. Пчелы друг дружку не обижают, а мы… И кто такие порядки завел, а?

35.

На рассвете поезд пришел в Калязин. Пятинские валялы слезли, причем на перроне Степан опять оглядывался настороженно:

– Твою мать… – сквозь зубы ругался он. – Будто не у себя дома, а на вражеской территории. Когда эта война кончится?

Было довольно морозно. Туман стоял плотный и слоился куделями, будто хорошо избитая лицовочная шерсть. Ветки привокзальных деревьев, кусты, покосившийся забор и сами станционные строения были мохнатыми от инея. Феде подумалось, что вот такими же мохнатыми, в пушистых клочках бывают малые валки – бегунки и ленивцы – у шерстобойной машины. Его даже развеселило это сравнение.

Когда уже отошли от станции, отпустило их душевное напряжение последних дней; оба они этак расслабились, шагая твердой хрусткой дорогой, и все веселило, все радовало Федю Бачурина. Теперь и он нес свои вещи, перекинув назад и наперед: позади наволочка с шерстью, впереди поддерживаемый руками, более тяжелый, чем задний котуль, чемодан. Из чемодана, казалось, попахивало московскими сайками, и Федя старался не думать о них, иначе неудержимо хотелось остановиться и достать одну саечку.

Еще в поезде, когда подъезжали к Калязину, он вытащил из чемодана горсть сухого компоту и положил в карман. Теперь доставал оттуда то мягкие дольки яблока, нежно-кислые, запашистые («Где такие растут? Небось, на Украине или на Кавказе?»). То сладкие горошины изюма, а то попалась большая долька сухой груши вместе с черенком. В Пятинах только одна груша – у Дарьи Гуровой, но плоды деревянистые, горько-кислые, почти несъедобные; эта же, чья долька оказалась у него в кармане, была явно из райских мест. «Неужели такое может быть – где-то висят на дереве сладкие груши?» Еще попалась одна черносливина – большая, облипшая сором; Федя разгрыз даже косточку, и вот, когда жевал горьковатое ядрышко, подумал, что зря разгрыз: надо было посадить косточку в огороде – со временем, глядишь, вырос бы чернослив. И стал бы огород славен на всю деревню. Нечего было так лихо поплевывать в стороны и зернами сладкого яблока, косточками изюма: тоже можно посадить в огороде – вот вырос бы сад, а?! Это уж на всю округу слава.

Он шел, мечтательно улыбался, а перед глазами плыло: крыши вагонов, по которым они со Степаном шагают… шумная толкучка Перовского рынка… Савеловский вокзал и позванивающие трамваи…

Вспомнилось, как на Перовском-то зашли в столовку, где Степан заказал (Федя даже засмеялся теперь) сразу двенадцать порций манной каши. Официантка удивилась, посмотрела на них насмешливо, а Степан ей:

– Муж-то жалеет?

И она сразу переменилась, поласковей стала и уж на Гаранина Степана поглядывала свойски. Они очистили все двенадцать тарелок, принесенных ею.

– Понравилось?

Чего и спрашивать было!

– Давай еще дюжину, – сказал Степан официантке.

– Потом еще столько? – спросила она.

– Там видно будет. Мы люди простые, питаемся только манной, как пчелки медом. В один присест поедим – месяц сыты.

Живот и нынче еще помнит вчерашнюю кашу.

Дорога, по которой шли – Степан впереди, Федя сзади – обтаяла в последние теплые дни, а ночами ее опять сковывал мороз. В низинках ее уже размывала вода.

– Еще день-два, и водополица начнется, – говорил Степан, оборачиваясь на ходу. – Все, весна!

Вошли в лес, и тут солнце, только что вставшее, вызолотило верхушки заиненных осин. Тишина была – ни ветерка, ни птичьего свиста – только бодрый хруст по крошащейся под ногами путников дороге.

– Красота! – бодро сказал Степан. – Мы победили, Федюха! Верно я говорю? Мы победили… – и продолжал бубнить: – Нас не так-то просто… Голыми руками не возьмешь, как ежей!

Теперь, когда вокруг все было так привычно и знакомо – лес, поля, кусты, деревни по сторонам дороги и сама эта дорога, низинки, наполненные талой водой, – мир, оставшийся позади, казался Феде Бачурину… как его определить? Это был неправдоподобно другой мир, и все тут. Совершенно другой, ни в чем не похожий на здешний, к чему привык. Даже не верилось, что побывал там – уж не приснилось ли? Будто рыбка, выскочившая на берег, чудесным образом вернулась в воду и плыла теперь, радуясь родному и дивясь тому, что было, – вот такое чувство владело Федей.

– Степан Клементьич, ты согласился бы в Москве жить?

– Я? А чего ж… пожил бы.

– В большом доме? В городской квартире?

– А чего ж! Не деревенскую же избу возле Савеловского вокзала ставить!

– А где б ты работал?

– Да хоть где: на заводе, на железной дороге… хоть улицу мести – лишь бы деньги платили. А если приладиться сапоги валять, так я и вовсе забогател бы – ого! Я у Иннокентия в квартире в ванную заглянул, примерился: там каточек поставить, горячая вода есть, вентиляция работает – валяй себе на здоровье! Конечно, квартира не его, там три семьи, а если б дали мне целую-то квартиру – я б всю Москву в валенки обул… Себе радио купил бы. Видел у него радио? Вот то-то.

Вдруг открывшиеся возможности воодушевили Степана Гаранина, он даже зашагал веселей; до Феди долетали обрывки его рассуждений:

– Чего не жить! Хлеб в магазине, пиво в ларьке… если еще огородик приткнуть где-нибудь, чтоб картошечка, лучок с чесночком, то и се… кум королю!

Федя засмеялся: представил себе огородик возле Савеловского вокзала, и корова Гараниных Ромашка тут же привязана… А мимо трамваи идут-позванивают, Степан картошку сажает.

– Пожил бы! – бодро говорил он, оборачиваясь к смеющемуся Феде. – А только потом опять вернулся бы в Пятины.

Федя озадачился:

– Чего так?

– Ну их всех на хрен, Федюх! В гостях хорошо, а дома лучше. Погляди, вон грачи на проталине ходят. Спроси у них, чего они с теплых-то стран вернулись. Оставались бы там! Ан нет, прилетели. Вот то-то.

– Так-то оно так, – рассудительно заметил Федя, – а только в Москве за работу деньги дают, а у нас – палочки в трудовую книжку ставят.

– Да в гробину их мать, Федюха, не век же так будет! Ну, авось переменится когда-нибудь! Мордуют, мордуют, да и устанут, а? Ну, под себя же гадят, сволочи!

Он заругался матерно и замолчал, шел рассерженный – не подступись.

36.

Пасха пришлась на водополицу. Вернее, на ту пору, когда большая вода уже схлынула, поля обнажились, снег сохранился лишь в затеньях – под деревьями, с северной стороны строений, в ямах.

В страстную субботу через Пятины потянулись в Знаменское старушки и пожилые женщины, каждая несла в руках узелок с куличом – святить. У одной богомолки это был сдобный каравай из белой муки, сбереженной за долгие месяцы; у другой – ржаной хлебец; у третьей – просто лепешки. И конечно, в каждом таком узелке было крашеное яичко, а то и два.

Некоторые шли с пустыми руками – откуда взяться куличу – пасхе, коли нет муки, и кто сложит яичко, если нет куриц? Запасы у многих кончались, но уже можно было переходить на подножный корм: крапивка, щавелек… или вот еще подспорье – на полях вытаяли «тошнотики» – прошлогодние картошины. От одного их вида с души воротило, а уж запах! Но это все-таки была еда. Если высушить в печи да растолочь – получится темная крахмальная мука, из которой можно печь лепешки. Однако не «тошнотики» же нести святить в церковь!

Федя привезенное из Москвы поел быстро – много ли и привез-то! К тому же крупу манную пришлось обменять на два ведра картошки, а то нечего будет садить в огороде, семенную-то всю съел. Долго крепился, но, наконец, сходил тайком на колхозное поле, однако же ему не повезло: собирать «тошнотики» приходили туда и ергушовцы, ихний колхоз совсем бедный, на своих полях они давно уже все повыбрали, так и на пятинские повадились.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю