355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Красавин » Валенки » Текст книги (страница 4)
Валенки
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:32

Текст книги "Валенки"


Автор книги: Юрий Красавин


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Прошел еще одну деревню – это Матреновка. Тут он тоже ничего не предпринимал, тут его могли знать.

Уже совсем рассвело, а он все шагал и шагал, отворачивал лицо от легкого, но колючего ветра. Когда взошло солнце – снега заблестели, будто отглаженные рубаночком. Федя свернул с дороги – ого! Наст был так крепок, что выдержит, небось, не только человека, но и лошадь с санями: значит, пора позаботиться о хворосте, иначе на будущий год останешься без дров.

В животе было пусто, то есть совершенно пусто, просто ничего, ни крошки. Даже голова кружилась от этой пустоты. И отчаянно мерзла нога в прожженном валенке.

В деревню Верхняя Луда вошел – уже оглядывался: что делать? Не зайти ли в этот дом? Или в этот? Что-то страшно… Сам не знал, почему вдруг воочию ясно стало, что зря он, пожалуй, затеял этот поход. Вон из дома в дом нищенки ходят. Каково тут просить милостыню! Прогонят. Скажут: много вас таких, побирушек!

Дальше, дальше…

Еще одно селение, занесенное снегом. Женщина у колодца черпала воду. Федя спросил у нее совсем не то, что хотел спросить:

– Как деревня ваша называется?

– Баулино, – отвечала та.

Вот оно какое, Баулино. Никогда тут не был, только слышал о нем.

– Щеку-то потри, чудной! Щека-то побелела.

Федя на ходу потрогал задеревеневшую щеку и стал растирать снегом. Так, растирая, вышел из Баулина навстречу солнцу. Следы санных полозьев на дороге зеркально отсвечивали. Сколько же можно так шагать? Пора решиться.

Наконец, показалась впереди деревня, где уж точно его никто не мог знать. Он немного умерил шаг, проходя мимо коровника и телятника; хотел было туда зайти погреться, но не решился. Ужасно огорчило его то, что и в этой деревне по одному и другому посаду шастали порознь две нищенки. Одна – старушка сухонькая, с корзиной грибной, беспрестанно крестившаяся; другая – тоже старушка, но помоложе, одетая очень бедно, в рванье и с холщевой сумкой на боку.

Нищенки были Феде куда как некстати. Не потому, что он тоже задумал выпрашивать милостыню, а потому что… да уж чего там, и он, выходит, не лучше! Еще не хватало, чтоб встретился Вася Бельский, он сразу сообразит, что и почему, – вот будет стыдоба-то!

Федя возненавидел нищенок. Да и самого себя вдруг будто увидел со стороны и горячо подосадовал: нет, не дело затеял. Но голодное брюхо подсказывало свое.

Дойдя до справного дома, возле которого было напилено, но не расколото много дров, он решился: обмел на крылечке голиком валенки, вошел, плотно притворил за собой дверь, встал у порога:

– Здравствуйте.

Целая семья сидела за столом: мужик в овчинной безрукавке нараспашку, его жена-толстуха с годовалым ребенком на руках и девчонка его, Фединых лет. Чуть позднее вышла из кухонного чулана старуха, сгорбленная, при фартуке.

– Здорово, – отозвался мужик. – Что скажешь?

В доме очень знакомо пахло кислыми щами, но гораздо более радовал аромат свежего хлеба. Федя сглотнул слюну и вместо слов застрявших в горле – «Подайте ради Христа» – выговорил:

– Я это… может, вам нужны колодки для валенок? Если валяете, конечно… У меня есть хорошие колодки, завтра могу принести.

– Нет, не нужны, – крепко, присадисто сказал хозяин.

– А может… например, тубаретку или скамеечку для… корову доить.

– Для корову доить, – передразнили его, – у нас есть.

Девчонка фыркнула в ложку со щами, за что чуть не получила от матери такой же ложкой по лбу. И тут Феде пришло на ум спасительное:

– У вас там дрова напилены, давайте я их поколю… а вы меня потом покормите.

Он еле выговорил последние слова – они никак не хотели сходить с языка. Мужик переглянулся со своей женой, потом выглянул в окно, на гору круглых чурбанов, сказал:

– А что ж, вот переколешь все, отчего и не покормить. Давай, поглядим, какой ты работник.

Федя шмыгнул носом:

– У меня топора нет.

– А как же ты будешь колоть? Кулаком, что ли? – спросил мужик грозно.

Девчонка опять фыркнула.

– Вон возле голбца в углу колун стоит, возьми.

– Украдет еще, Егор, – сказала старуха, ужасно похожая на хозяина и бровями, и кривым носом.

Федя глянул на нее, ничего не сказал, взял колун и вышел.

Из теплой-то избы показалось, что мороз усилился, но солнце светило по-прежнему ярко, с ним веселее.

Ветерок веял слабенько, но уж как опахнет, так леденит лицо. Большой палец на левой ноге, мерзший всю дорогу, зараза, не отогрелся в избе. Да и руки, оказывается, задеревенели – варежки дырявы тоже! – плохо держали рукоятку колуна. Но то, что хозяева обещали покормить, а хлеб-то свежий, может быть, даже только сегодня испеченный, ободряло и вдохновляло Федю.

Он окинул взглядом гору чурбанов – то были в основном сосновые и еловые. Немного осины и березы. Начал с сосны, выбирая пока те, что поровнее; ставил на попа, цепко приглядываясь к расположению сучков по бокам и по распилу, поправляя, потом замахивался изо всех сил, чтоб с первого же удара обозначить по торцу трещину. Работа была ему знакома.

Из окошка выглядывало лицо весело-сурового Егора и девчонки с глазами то ли испуганными, то ли удивленными. Егор вскоре вышел, закурил на крыльце и, не говоря ни слова, куда-то ушагал, сильно припадая на одну ногу.

Федя колол и колол, все более сердясь. Он всегда сердился во время тяжелой работы и делал это нарочно: злость прибавляла силы. Уже взопрел: шапка сбилась на затылок, пар валил от него… Чувствуя противную, тянущую пустоту в животе и слабость в ногах, сел на один из чурбанов, зачерпнул снега, сунул в рот, глядя слезящимися глазами вдоль деревни.

На крыльце самого большого дома толпились бабы, толсто одетые; через некоторое время они куда-то пошли толпой. Возле колодца двое парнишек черпали воду – слышно было, как ведро скребет по обледенелому срубу – оба висли на крюку ворота, поднимались на цыпочки, когда крюк оказывался в верхнем положении.

Федя оглянулся на окно – лицо девчонки, красивое, сострадательное, тотчас исчезло. Он снова взялся за колун.

Беда была в том, что с чурбанами потолще да посучковатей у него явно не хватало сил расправиться. Колун застревал, и Федя натужно, с хрипом вытягивал его. А отступать – как это он отступит? Нужно было вытесать пару клиньев, значит, топор понадобится. Не колуном же тесать!

Хозяйка сошла с крыльца, крикнула: «Передохни, чай!»

Он попросил у нее топор. Она вынесла, потом с ведрами пошла по воду. Вернулась и опять что-то сказала ему, он не расслышал, забивал клин в трещину жилистого толстого комля.

И вот как тут случилось? Топор после удара соскользнул с промерзлого чурбана и угодил в ногу; до живого тела не достал, но – разрубил носок правого валенка.

Федя расстроенно пошевелил уцелевшими пальцами, нахмурился и продолжал работать. Теперь будет мерзнуть и вторая нога.

Хозяин подъехал на санях, полулежа на охапке клевера.

– Эй, работник! – сказал он, привязывая лошадь к изгороди. – Хватит! Иди-ка в избу, поешь: уже пора, заслужил.

Федя, не отвечая, хрясь по чурбану.

– Пошли!

– Мы как условились… – едва выговорил, вытаскивая зажатый колун, Федя. – Мы условились… переколю все, тогда.

– Потом доколешь, – сказал мужик, уже сердясь. – Иди!

– Не.

Тогда он подошел, крепко взял его за плечо, словно щенка за шкирку, и повел в дом.

– Не… я ж сказал: когда переколю, – сопротивлялся Федя.

Мужик привел его в избу, сам снял с него шапку, бросил на голбец.

– Раздевайся… садись!

Федя покорился.

Ему вынесли щей в глиняной плошке, дали обкусанную ложку и ломоть хлеба. Он сел, мучаясь от смущения, глянул на мужика, на старуху, которая собрала ему на стол. Девчонки, слава Богу, не было видно.

– Откуда ты? – спросил Егор строго.

– Не скажу, – отозвался Федя.

– Ясно… Отец-мать есть?

– Отца на войне убили, мать умерла…

– Та-ак… Веселые дела!

– Какие есть, – буркнул Федя.

– Так что же, побираешься, значит?

– Я не побираюсь! – Федя отложил ломоть в сторону.

Вот тут из чулана вышла девчонка:

– Пап, ну чего ты пристал к человеку!

Никакая она не девчонка – почти девка. Ростом, как Лида. То есть вполне может выйти замуж за какого-нибудь дурака, вроде Завьялова.

Старуха тоже вступилась:

– Дай ему поесть-то. Чай, работник!

Она засмеялась отчего-то.

– Ешь, ешь, – сказал Егор, словно извиняясь, и стал закуривать. – Ну и как ты живешь? Где ночуешь?

– Как это где ночую? У меня дом свой.

– С кем же ты живешь?

– Один.

Кажется, ему никто не поверил. Послышалось опять:

– Веселые дела.

Федя выхлебал щи, облизал ложку, встал:

– Спасибо… Сейчас доколю.

– Да чего там! – остановил его хозяин. – Тут дров на неделю, не меньше. Коли будет желание, завтра приходи или послезавтра… А только так думаю, что парень ты дальний, не придешь.

Федя явился через день, и в этот раз дрова кололи вдвоем: Егор, хромая, подкатывал себе самые корявые чурбаны, а Феде доставались поровнее, потоньше. Девчонка была с ними: складывала возле двора поленницу. При ней Федя старался вдвое.

К обеду они работу не закончили, то есть осталось еще несколько кряжистых чурбанов, но хозяин сказал, что справится с ними сам. Работничка опять накормили и на этот раз дали в руки краюху хлеба – с собой. На околице его догнала девчонка: «Эй, погоди!» Подбежала, запыхавшись, сунула в руки теплый сверток – это оказались две доли ватрухи, положенные одна на другую – и что было силы пустилась назад.

Он уже знал: девчонку зовут Тамарой, фамилия – Казаринова. А деревня – Лари. Больше в ту зиму Федя в Ларях не появлялся. Ну и по миру тоже не ходил.

21.

В горнице висел на стене узел с шерстью – это то, что настриг Федя с двух овец, тех самых, что увез Завьялов вместе с курицами. Но узел с шерстью, он, видно, не углядел в полутьме горницы, под потолком. Там килограмма два, даже чуть побольше – хватит на две пары валенок. Да ведь вся эта шерсть – лицовка, такая идет на внешний слой, то есть «на лицо». А кто ж из одной лицовки валяет? Нужна вторина, то есть та, что похуже, подешевле и помягче – ее вовнутрь. Вот только где этой вторины взять? Говорят, бывает, торгуют с рук в Калязине… Но ведь валяльный сезон кончается – весна скоро! – вряд ли привезут теперь на базар шерсть.

Федя еще раз пересчитал деньги. Они хранились в соломенном постельнике, на котором он спал, – тугим свертком, узлы развяжешь только зубами. На эти деньги, он знал, можно купить пиджак, но не хватит на костюм, или ватную фуфайку, но не хватит на зимнее пальто. Можно купить килограммов пять хорошей шерсти, настриженной с овец, а вот вторины… сколько она стоит, он не знал.

Хорошо примеряться к деньгам, но страшно тратить их: что потом? Остаться совсем без денег – последнее дело.

Взвесив на руке узел, Федя обдумывал так и этак: самому не свалять; кого-то чужого просить – кто ж будет задаром-то! Конечно, если отдать всю шерсть, например, Гаране – половина ее пойдет на валенки, а вторую он возьмет в уплату. Но этак-то больно просто! Нельзя ли как-нибудь иначе?.. Вот если б ухитриться да свалять собственноручно – одну пару себе, другую можно продать. Таким образом узел с шерстью, в общем-то, бесполезный, во-первых, превратится в валенки, а во-вторых, денег прибавится! Тогда можно решиться на покупку керосина или калош.

Но денежки нужны не только на керосин да калоши: пустым стоял ларь, в котором некогда, в лучшие-то годы было насыпано сорное зерно или горох, или льняная головица – для кур. Мешок еще хранил в себе мучную пыль, но был уже старательно вытрясен и теперь сложенный лежал на лавке. Купить бы хоть пуд жита, мешок картошки, меру хотя бы сорного зерна!

Да ведь штаны нужны новые! Сколько же можно форсить в заплатанных! Костяха Крайний на масленице вырядился в темно-синие, суконные – купил в Калязине. Как сделал их с напуском на новые валенки, сразу выровнялся во взрослого парня – того и гляди милаху заведет.

22.

Шагая на конюшню или проезжая на Серухе, Федя все чаще поглядывал в сторону гараниной избы. В огороде Степана пролегла по снегу тропочка в вишенник, откуда по ночам наносило дымком: нет, не самогонку гнал хозяин в землянке, называемой «стирухой», он валял… Именно по ночам, тайно, как вор.

Его предупреждала Дарья Гурова: «Имей в виду: застукает милиция – я тебя покрывать не стану! Им известно про тебя все. Они тебя иначе, как спекулянтом и не называют». «Мой грех – мой и ответ», – говорил он председательнице. Ему грозил подвыпивший милиционер: «Ты мне стакана самогонки пожалел – я для тебя тюрьмы не пожалею!» – «Риск – благородное дело, Гараня ему в ответ. – Поймаешь – твоя взяла. Не поймешь – мое счастье».

А чего не поймать-то? Невелика хитрость: приходи в любую ночь в Гаранину стируху – тут он. Бери прямо на месте преступления. А только что из Калязина в Пятины не ближний путь, и не в одной только этой деревне валенки валяют, а и в Пятинах-то не один Степан вальщик. Вся округа знает это ремесло испокон веку, и всех в тюрьму не пересажаешь, разве что кое-кого для острастки.

Степан Гаранин – мужичок некрупный, в походке вихловатый, с частым говорком, с особенным хитроватым прищуром глаз, считал себя умнее всех. Да и то: кто вернулся с войны на своих ногах и с целыми руками? Он один. Правда, болезни то и дело сваливали его с ног – будто с войны, которая уже закончилась, отодвинулась, долетали пули и осколки мин да снарядов и поражали его, оставляя страшные следы на теле. Ер, оклемавшись, он азартно принимался за работу: днем – в колхозе, ночью в земляночке-стирухе. И был расторопнее, а вернее сказать, отчаянней всех, раз ездил с валенками в Москву ли, в Ленинград ли, в Орехово ли Зуево чаще, чем другие.

А как иначе! Когда семья – пятеро детишек малых, да больная старуха-мать, да всегда беременная жена; поневоле станешь отчаянным: если б не валяние валенок, Гаранины давно голодовали бы.

В колхозе определила ему Дарья должность кладовщика, но какая колхозная работа могла прокормить семью? «Воровать-то нечего, да и не умею», – посмеивался кладовщик и шел в свою стируху. Десять-двенадцать пар сделает и – продавать. Возвращался торжествующий, потому что привозил крупки перловой или манной, мучки белой, московские батоны, а то и ситчику, штапелю. У него даже денежки водились, у этого Гарани. А все потому, что валял.

Хоть и под великим страхом, а делу этому обучились в Пятинах даже вдовы – тетя Огаша, Настя Зюзина, Шура Мотовилина. Костяха Крайний хвастал, что под материнским руководством свалял несколько сапогов. Задорный – врет ли, нет ли – сказал, что свалял сам себе пару. Значит, пора и ему, Феде… Но не пойдешь же к бабам в ученики! Нет, надо к кому-то из мужиков идти. А к кому?

У Ивана Субботина в вишеннике тоже стирушка, и тоже дымила по ночам. Говорят, за работой он раздевается аж догола: при одной-то руке приходится помогать и коленкой, и зубами… Нет, к Субботину в стируху идти неловко. А безногий Иван Никишов не возьмется учить.

– Дядь Степан, я посоветоваться, – сказал Федя, переступив порог Гараниного дома.

Хозяин сидел на кровати, босой, тетешкал ребятишек, держа на коленях сразу двоих. Третий и четвертый бегали по избе, как угорелые. Вся детва гаранинская уставила на вошедшего Федю любопытно-недоуменные, одинаковые глаза. То есть такие же, как у самого Гарани. Да и не только у него, а и у старухи, свесившей голову с печи.

Жена Степана, Рая, недавно родившая, качала младенца в зыбке. Федя рассказал про шерсть, которая у него есть, и про то, что хочет сам свалять валенки себе на ноги, и хотя бы одну парочку на продажу.

– Чего ж ты, с одной парой в Москву поедешь? – спросил Гараня. – Или где ты хочешь продать? В Питере, что ли?

Он засмеялся, но, мысленно прикинув что-то, к намерению Феди отнесся вполне серьезно.

– Ты вот что, парень: шерсти прикупи еще – и вторины, и лицовки. Есть денежки-то? Небось, осталось от матери? Ну вот, ступай в Ергушово, к Прасковье Зыкиной, она телятницей там работает. Я ее видел вчера: кое-какие остатки не нашли у нее при обыске, хочет продать. Иди сегодня же, чтоб кто-нибудь не перехватил. Она мне предлагала, да я вот разладился маленько.

Он покачал ногой, ниже колена обмотанной грязной тряпицей: должно быть, рана открылась у него опять.

– Купи, сколько сможешь. Хорошенько расщиплешь, и мы с тобой вместе на шерстобойку в Верхнюю Луду сходим.

– Пособи ему, Степан, – слабым голосом простонала старуха с печи; она не просила, а как бы похвалила сына таким образом. – У Бога зачтется.

– Я не ради Бога, на хрен он мне сдался. Федюшку жалко, дерзко сказал Степан. – Кому бы другому – нет. А его обучу. Парочки четыре, а то и пять сваляет. Верно, Федор Алексеич?

Степан подмигнул весело, но вдруг побледнел: подбежавшая к нему девчонка споткнулась о половик и ударилась головой о его больную ногу.

23.

В тот же день Федя отправился в Ергушово – это недалеко, два километра. Мела сырая метель, дорога едва угадывалась под мокрым снегом; в низинке с обеих сторон проступила ржавая вода: весна близко.

Прасковьи Зыкиной дома не оказалось. Он долго топтался возле ее дома, прячась в затишье – замерз! Наконец, она пришла и при керосиновой лампе на безмене стала вешать остатки шерсти.

– Будь она проклята, эта шерстёнка! – говорила Прасковья, смахивая с лица злые слезы. – Перепугалась я с нею – страсть. До сих пор, как вспомню, руки трясутся. На прошлой неделе заявились к нам в Ергушово сразу четверо: двое милиционеров, председатель сельсовета да еще какой-то начальник. Вот и пошли по деревне: двое по одному посаду, двое по другому. Идут от избы к избе, вваливаются, не постучавши, и сразу: где валенки, где шерсть – показывай! Обыск… А куда спрячешь, если что есть? Это не иголка – узел-то с шерстью или с валенками. И не летнее время – под куст да в крапиву не сунешь: на снегу все следы видны…

Прасковья подносила безмен к свету лампочки-коптилки, вглядывалась в точки, выбитые на железе: «Вот, гляди, паренек: раз фунт, два фунта… четыре фунта – полтора кило», и продолжала рассказ:

– Сергей Милованов запихнул свой товарец в подпечек, ухватами да вязанками хвороста загородил. Да что! Али они не знают, где искать? Чай, не в первый раз. Едва, Сергей говорит, вошли – сразу в подпечек заглянули. И в горницу, и в сундуки полезли, и в подполе картошку ворошили, и в сено во дворе вилами тыкали. К сестре моей явились – три пары готовых, только сваляла, да две пары только что заложила – она сновалица, сеструха-то, – и шерсти пять кило… Все забрали! Еще и акт составили. Теперь чего ей? Ить, посадят!.. Четверо ребятишек, муж на фронте убитый, не заступится. От немцев загородились – от своих спасу нет.

Она увязала еще один узел, опять щурясь, рассматривала точки, выбитые на безмене.

– Ко мне пришли, я им: нету у меня ничего. И хорошо успела в ясли коровьи спрятать! Сенцом прикрыла, Пестрянка моя стоит, хрумкает. Ну и не пощупали в яслях-то! А если бы… Вот, гляди, парень: это десять фунтов, даже чуть поболе. А ладно уж, четыре кило! Ну вот, они и на чердак шасть, и под кровать заглянули, и в подпол. В подполе залез, паразит, лапой-то в кадушку с огурцами, слышу: ест, хрустит. С похмела, видно! А во двор вышли, глазами-то шарят, у меня сердце зашлось. Ну, думаю, найдут: шерсти не жалко, бог с ней, пусть отбирают, так ведь акта боюся, суда! Дедушко Трофимыч только ту пару спас, что себе на ноги надел. Остальные отобрали. «А-а, – говорят, старый черт, ты тута самый главный спекулянт!» А Трофимычу-то нашему сто годов, небось! Он еле-еле, кое-как уж свалял, да и разболелся от этой работы! В стирухе у него котел из печи выломали, колуном разбили… Вот так-то, паренек. Будь она проклята, эта шерстенка! У Ропшиных восемь пар отобрали; у Василья слепого – мешок шерсти; у Офросиньиных – четыре пары… Эку облаву устроили на нас, как на зверей! Скажи Степану-то, пусть бросает это дело ко псам. Сколько веревочке ни виться…

Федя уже усомнился: а доброе ли дело затевает, покупая вторину, тратит деньги? Стоит ли заниматься таким ремеслом, если того и гляди в милицейские лапы попадешь? Ведь этак недолго и в тюрьму сесть. Выходит, это все равно, что воровать.

Но отступать было поздно. Решил так: «Ладно, продам Гаране за эту же цену, сам не буду валять». С солидным видом расплатился за товар, подхватил оба узла, увязанные в старые материны шали, и поспешил в обратный путь.

Было уже темно, дорога едва угадывалась; в низинке он сбился с пути, угодил на пропитанное водой снежное поле. Валенки – и прожженый, и разрубленый – тотчас промокли. Из левого край портянки выбивался коровьим языком.

Если не валять, откуда взять новые? Может, купить? «Купило-то притупило», – говаривала бывало мать. А если сам сваляет – мало того, что будет ходить в новеньких, еще и в Москве побывает. Продаст там парочки три-четыре – на вырученные деньги можно купить кое-что, например, калоши-тянучки, они легкие и нарядные…

Так мечтал Федя, ускоряя шаг и покрепче топая по дороге мерзнущими ногами.

После расчета с Прасковьей сверточек материных денег похудел вдвое – и об этом сокрушался Федя дорогой, ощупывая его за пазухой. Но хоть и страшно лишаться заветного капитала, однако же был в уверенности, что в данном случае не прогадал. Надо только браться за дело, и все тут: глаза боятся – руки делают!

24.

Превращение шерсти в валенки началось с того, что расщипывая ее, Федя просидел весь вечер. Старушечья работа… Своя-то лицовочка расщипалась споро, была довольно чиста, разве что репьи попадались, приходилось их выбирать; а вот купленная вторина свалялась комками, жгутами, сосулями – на пальцах нарастал сальный слой грязи, а самое плохое – воняла она! Где купила ее Прасковья Зыкина? Или, может, хранила в каком-то протухлом месте?

Костяха Крайний зашел к нему посидеть – Федя бог знает почему упихал шерсть под лавку, спрятал, словно боясь.

– Какой-то падалью у тебя воняет, – сказал гость, кривясь. – Может, кошка сдохла?

Мырзя лежала на полатях возле печи, грелась.

– Пойдем гулять, а? Чего ты дома сидишь!

– Не, – сказал Федя решительно, что ясно было: бесполезно его звать и уговаривать.

Костяхе можно шляться по деревне, у него забот нет. Ему шерсть не щипать и не бить. На нем штаны суконные лихо выпущены на голенища валенок – жених! Ушел, независимо посвистывая, а Федя продолжал свое дело.

Не скоро, неделю спустя, условились с Гараней идти на шерстобойку в Верхнюю Луду, ту самую, через которую недавно проходил Федя, не решившись попросить там кусок хлеба.

Степан опять болел, перемогался: под правой лопаткой вспухал у него очередной нарыв, но вспухал медленно, неведомо когда прошкнется.

– Ладно, пошли, – решился он. – Некогда рассусоливать, сезон кончается.

И они отправились в Верхнюю Луду, приноравливаясь прийти туда под вечер: днем шерстобойная машина не работала. Это была колхозная шерстобойка, досталась она верхнелудскому колхозу в тридцатом году, когда разоряли богатеев, один из них как раз и занимался валяльным делом.

По негласному уговору кого-то с кем-то, шерстобойка существовала, вроде бы, тайно. Районная милиция, конечно, знала о ней, но по договоренности с председателем здешнего колхоза делала вид, что не знает. А колхозу машина приносила кой-какой доход; битье шерсти – по рублю за килограмм.

– В прошлый раз ждал я своей очереди, – посмеиваясь, рассказывал Гараня, – вдруг прибегает кладовщик: скрывайтесь, милиция! Ну и брызнули все в разные стороны. Кто по целине – до лесу, кто – по-за сараями да на скотный двор, а я спрыгнул в силосную яму, закопался, сижу, покуриваю, слушая голоса. Меня хрен найдешь! Разведка все-таки… Однако часа два пришлось там сидеть, пока собака-уполномоченный шугал нашего брата… Шерстобойку опечатал. Но на другой день пломбу сняли, и вот опять работает.

Возле амбара, в котором, слышно, пошумливала машина, томилось человек восемь, очередь. Каждый приглядывал за своими узлами. Разговаривали негромко, будто милиционеры где-то рядом и могут услышать.

Ждать пришлось довольно долго. На улице было холодно, и Федя забился в угол амбара, за чьи-то узлы, задремал под ровный шум и постукивание машины, под говор в темноте. Из щелей в стене морозцем несло, но если отворотиться и сжаться в комок, то и нечего, терпеть можно. Да и сон донимал. Уснул бы, но кто-то из сидевших вытащил хлеб и стал есть. Аромат хлебный кружил голову и вызывал обильную слюну – хоть уходи из тепла на холод.

Ждали своей очереди баулинские, тиуновские, из деревни Высокий Борок, еще откуда-то. Очередь пятинских подошла лишь глубокой ночью. Гараня встал к барабану – крутить, как крутят ворот колодца, поторопил:

– Давай, Федюха, живей! Некогда рассусоливать! Видишь, люди ждут. Ты подкладывай, я покручу, потом поменяемся.

Огромный барабан повернулся медленно, тяжело, вращая через ременные передачи, тесно прижатые к нему валки маленькие, крутившиеся с разной скоростью – бегунки и ленивцы. Неверный свет коптилочки освещал сбоку широкую, непрерывно двигающуюся ленту полотна, на которую Федя бросал клочки шерсти. Надо, чтоб они ложились на всю ширину, иначе, он знал, лента уже битой шерсти будет сходить из-под гребешка с другой стороны машины рваной, а это не годится. И мало нельзя класть, и много нельзя – приноравливайся, чтоб в самый раз было.

Большой барабан раскручивался все быстрее и быстрее, игольчатая шкура его, шурша о шкуру ленивцев и бегунков, расщипывала, раздергивала, раздирала шерсть, делая ее похожей на пух. Степан оборачивал время от времени лицо к Феде, и тот мог видеть его болезненно-свирепую гримасу. Гараня словно бы опьянел, через некоторое время волосы его потемнели от пота, но он крутил и крутил, как заведенный. Наконец, отступил:

– Ну-ка, смени.

Федя поймал летающий крюк и стал крутить, боясь, что ненадолго хватит сил, что скоро выдохнется. Но тяжелый барабан, казалось, вращался сам – так по крайней мере почудилось Феде сначала, и он даже повеселел. Но вот и испарина выступила на лбу, еще через некоторое время и рубаха прилипла к лопаткам: Федя уже пожалел, что не скинул пиджак.

– Эй, мужик! – окликнули Гараню. – Что это у тебя кровь на спине?

– А-а, пустое! – откликнулся тот, раскидывая по ползущему полотну клочки шерсти. – Осколок выходит, зараза.

Федя приостановился, чтоб пиджак снять, на что Степан заметил насмешливо:

– Э-э, Федюха, хреновый тот работник, который потеет.

– Сам-то не лучше, – пробормотал Федя самолюбиво.

– Я не от работы, а от азарту, – отвечал Гараня и молодецки пошевелил плечами.

Федя на мгновение увидел его спину – под правой лопаткой Гарани расплылось кровавое пятно.

– Дядь Степан, в самом деле кровь у тебя.

– Пустое, Федюха! Осколок…

– В больницу надо, – сказала из темноты женщина из тех, что ждали очереди; из-под низко повязанной шали смотрели на Степана большие жалостливые глаза.

– Заживет… – пробормотал Гараня. – На живом человеке, как на живой собаке, должно все зажить.

Он и еще что-то сказал, но Федя не слышал.

Дыхание сбивалось, сердце колотилось, подступая куда-то к горлу, и вот-вот сорвется рука, а крюк долбанет по темени – говорят, кого-то этак-то убило…

Наконец, услышал спасительное: «Дай-ка я, Федюха» – Степан отстранил его, и работа продолжалась.

25.

Сновалица – так называли Огашу Аверину, Федину крестну. Если только заходила речь о валянии и вспоминали о ней, всегда прибавляли именно это и самым уважительным или даже завистливым тоном: «Ну, она хорошая сновалица». Никто лучше ее не мог сновать (иначе говоря, заложить основу) валенки в Пятинах, хотя умели это несколько человек: дело не такое простое, как может показаться со стороны. Это как на гармони играть – коли Бог чего-то не вложил в человека, то и толку не будет.

Степан Гаранин, к примеру, сам валенки закладывал, умел, можно сказать, но Огашу Аверину чтил: чего, мол, и говорить, у нее получается лучше. У Степана, как ни старался, выходило похуже – об этом сам же и говорил: вдруг, вроде ни с того, ни с сего при валке сапог, снованый им, опасно истончался то на пятке, то на головке, то на подъеме к голенищу – в самых ответственных местах проминалось под пальцами чуть не до дыры, будто промоина во льду, в которую можно провалиться. Ну и все, пропал сапог! Конечно, вальщик пытался прилепить, привалять заплату – да что! Потом на рынке за эту пару трясись – не ущупали бы покупатели.

Для Феди Степан отказался сновать:

– Да что ты, Федюха! Какой из меня сноваль! Еле ползаю.

Пришлось просить крестну.

– Неуж ты сам решил свалять? – удивилась она.

– Не знаю… – смутился он. – Попробую.

– Попробуй, крестничек, попробуй. Уж верно получится. А я, так и быть, заложу тебе валеночки.

В назначенный день он принес ей узлы с шерстью – и лицовку, и вторину. Валька Аверина, постоянно задиравшая его, была дома, но она собиралась куда-то – одевалась, крутясь перед зеркалом.

Просто удивительно, какие девки выгуливались в Пятинах ли, в иных ли деревнях – это при таких-то скудных харчах! Впрочем, у Авериных – Хвалёнка, а значит и молочко на столе. Хоть и велик налог на корову – триста литров в год сдать надо! – хоть и выгадывают они каждую криночку на продажу, но кое-что перепадает и себе. Вот Валька перед зеркалом крутится, кофту одергивает – это она нарочно: любит собой гордиться. Пояском себя перетянула – и как это при таком узком перехвате у нее может быть в юбке так широко! А крутанется – юбка вокруг…

– Ты чего, Федюха?

– Я? Ничего.

– А краснеешь-то?

Ей страсть как нравится, что он краснеет.

– Крестна, чего она пристает!

– Беда с ней, – вздыхает та. – Скорей бы замуж выдать.

Свадьбу Валькину хотели играть в масленицу, да у жениха мать в больницу положили, теперь ждать до мая, то есть пока не закончится Великий пост. А пока что ходит Валька, будто тесто на дрожжах.

Летом убирали клевер, сели возле скирды отдохнуть – и возчики, и те, кто на воза подают, и те кто скирду кладут – ну, разговоры, шутки, то и се. Вдруг Феде в затылок шлепнулся туго скрученный жгут сена. Оглянулся – Валька Огашина прячется за девок, а те хохочут. Вскочил – она от него бежать. Видя, что ее настигают, упала на охапку клевера и, как кошка, успела повернуться на спину. Он не удержался в беге – на нее. А сзади же смотрят на них! Другая б девка прежде всего загородилась руками, оттолкнула, а эта наоборот раскинула руки в разные стороны – на, мол, меня, что ты со мной сделаешь? И хохотала. Федя тотчас встал и, ошеломленный, смущенный, пошел назад к скирде. А Валька сзади, прямо-таки переламывалась от смеха. Уж так ей была смешна растерянность его!

– Нет, – сказала она во всеуслышанье, – не годится этот парень ни на что.

Федю же и осмеяли, а ей как-то сошло. Во бессовестная какая!

У нее только и разговору – кто на ком женился, да кто за кого замуж выходит – кто с кем гуляет да кто кого бросил. Она и сейчас толковала о том же, но, слава богу, ушла скоро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю