Текст книги "Десант"
Автор книги: Юрий Туманов
Жанры:
Военная документалистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Какой благодарностью, наградой какой оценить подвиг раненых лейтенантов Листратова и Новичонка, отстоявших деревню Проходы? Нет таких наград на земле.
В тридцати километрах от Проходов у той же деревенской избы, где генерал Болдин вчера наблюдал за немецкими самолетами, та же самая штабная группа рядом с командармом опять устремила в небо бинокли.
Переговариваются негромко, деловито, без нервной суеты. То, что гитлеровцы бьют Проходы, не удивляет, так и должно быть: они ближе всего стоят там к шоссе. Но вот то, что они весь день висят рядом над Варшавкой, радует безмерно. Есть, значит, кого бомбить на шоссе. Десант держится вдвое дольше, чем можно было ожидать.
Правда, дивизии, с трех сторон наступающие на Юхнов, вдвое дольше не смогли решить поставленную мм задачу. Но противник уже сдал почти все деревни и высоты вокруг Юхнова. Уже у нас проклятая деревня Чебери, у нас Чернево, у нас десятки деревень, под которыми армия оставила батальоны.
Смеркается. А вражеские самолеты все идут и идут к Людкову и Адамовке. Командарм, поежившись, отдает бинокль адъютанту.
– Люди сделали свое дело, – невесело говорит он. – Пойдемте делать свое.
Взяв под руку генерала Леселидзе, Болдин отводит его в сторону и молча смотрит ему в глаза.
– У Чугунова одна десятая бэка, – тихо говорит тот, не ожидая вопроса. – В полках, которые могут сманеврировать траекториями, меньше половины.
Вопрос так и остался не заданным. Нечем помочь триста сорок четвертой, нечем.
– Перебросьте под Проходы зенитный дивизион! – решает командарм.
– А штаб армии? Чем прикроем? – сверкнул глазами генерал Леселидзе.
Болдин, уже шагнувший к дому, остановился, глянул на строй немецких самолетов, летящих над Варшавкой, и отрубил:
– Дивизион под Проходы, Константин Николаевич. Немедленно!
Над картой командарм, сжав руками голову, всматривается в построение правого фланга армии, вплотную приблизившегося к Юхнову.
– Страхов нервничает, грубит… – ни к кому не обращаясь, но зная, что тот, кому надо, услышит, вполголоса произносит начальник оперативного отдела, увидев, что взгляд генерал-лейтенанта вернулся к Проходам.
– Послать тебя вместо дивизии ротой командовать, посмотрим, сам какой будешь, – тоже ни к кому не обращаясь, бросает кто-то.
Среди штабных пробегает не смешок, нет, слишком уж накалена обстановка. Но начальник оперативного понимает: не сочувствует штаб его педантичности.
– Ну, – тяжело поднимает голову командарм, не обратив внимания на реплики, но обрывая все разговоры. – Люди, отдавшие жизнь за Юхнов, должны отдать ее не зря. Противник пополнения из своего тыла не получил. Десант Глушкова вторые сутки стоит у них костью в горле. Слушаю ваши предложения.
Юхнов должен быть взят завтра.
– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! Подмога идет, товарищ лейтенант!
Железняков с трудом, с треском, кажется, расклеивает слипшиеся веки и отодвигается от жаркой бочки. Еще не проснувшись, но уже рванув к себе автомат, вскакивает на ноги.
Вчера… Не вспомнишь даже, что и было вчера… А может быть, это было сегодня? Все смешалось, все.
– Двадцать пятое февраля сегодня, что ли? – спрашивает он, просовываясь в дверь блиндажа.
Солдаты смеются. Совершенно незнакомые солдаты. Одного он как-будто узнает по прожженному на боку маскхалату – этот ночью очень здорово кидал гранаты. А двое, если это они, появились уже под утро.
Приказано было выжить до утра. Выжили. Выстояли. Только приказано было одним, а утро Железняков встречает, оказывается, с другими. Перепуталось все, не распутать. Только двадцать пятое, оказывается, сегодня, а ему казалось, что уже неделю целую держит он этот проклятый мостик. Люди меняются, как в калейдоскопе. Один Железняков – беспушечный артиллерист – как привязанный тут, неубиваемый, вечный я несменяемый.
Окончательно просыпается лейтенант, только ткнувшись лицом в жесткую снежную стену траншеи.
Опять смеются солдаты. Незнакомые – ни имен, ни фамилий. Это его гарнизон. С ним он держится до утра.
– А где сержант? – спрашивает он.
Ночью фамилии сержанта так и не спросил – не до того было. Сержант и сержант. Бей, сержант!.. Лупи, сержант!.. Сержант, ударь вправо! Гранатами их, гранатами, сержант!.. Вот и все они – ночные разговоры.
Смех обрывается. А-а-а, вот оно что. Ну что ж, брат, хороший ты был человек. Надежный, верный весь тот последний час, что жил ты на земле. Пришел к нам безымянным сержантом – ушел сержантом.
Прощай, сержант! Прощай, друг!
Подмога. Ее обещали к утру. Но столько, сколько идет сейчас слева, метрах в двухстах от шоссе, прямо по целине, утопая в глубоком снегу, невозможно было и представить. Наверно, весь полк ушел из-под Людкова. Не мостик же охранять идет такая масса.
Противник по ним не стреляет. Странно. И никого из штабных командиров Кузнецов сюда не прислал. Тоже странно. Но не странного, обычного и не было ни разу в этом сумасшедшем бою. И нечего удивляться: каждый видит бой по-своему. Хотя что-то здесь настораживает. И сильно. А что – еще надо понять. Сна уже ни в одном глазу.
– И справа идут! – радостно сообщает солдат в прожженном маскхалате.
Железняков оборачивается, и тревожные удары пульса сбрасывают остатки радостного возбуждения. Верно. И справа тоже. И их много. Слишком много. И слишком много тишины. Где самолеты? Бомбы где? И артиллерия врага молчит. А ведь видят, не могут не видеть в чистом поле этой подмоги.
– Всем в укрытие! – на всякий случай приказывает он. – Наблюдаю только я.
Ворча и не понимая, гарнизон его уходит со света в темноту блиндажа. А лейтенант уже все понял и поэтому приказывает солдатам загасить печь, да побыстрее, и чтоб ни дымка над блиндажом.
Подмога движется, заходя за мостик, оставляя его у себя в тылу, за сгоревшую позавчера тридцатьчетверку. Кто-то там ударил по ней чем-то металлическим. Кто-то что-то сказал. Слов не различить, но голос, голос… Слишком много в нем сахара.
– Го-го-го… го-го-го, – заржали в цепи грубые солдатские голоса.
«Немцы! Над мертвыми танкистами издеваются», – похолодел Железняков, хотя уже и готов был к этому, понимал все, чуть ли не с первой минуты.
– Пулемет ко мне!
И тут же увидел, как от сгоревшей немецкой колонны прямо по шоссе двинулись к мостику открыто, не таясь, белые фигуры.
– По колонне справа, по колонне слева, бей, ребята!
Пулеметов у них навалом. Немцы их сами приволокли, те, что валяются вокруг. Лент металлических тоже. Три пулемета хлестнули разом.
– Эх, пропустили время, – крутит головой Железняков. – Эх, пораньше бы.
Он ждал этого давно. Он не поднимал, почему еще вчера, еще позавчера, гитлеровцы не раздавили их.
И вот уже не о чем думать, не в чем заблуждаться: пулеметы, пулеметы, пулеметы – на каждого три или четыре. Как огненной крышей накрыло их блиндаж ливнем трассирующих пуль.
Они еще держатся, отстреливаются, но уже ясно – конец. Надо уходить. Позиция себя пережила. С нее можно остановить – ненадолго, ох, ненадолго! – только тех, кто идет в лоб. А надо успеть прийти в полк раньше, чем противник ударит по нему с тыла.
Из-за сгоревшей немецкой колонны ударили минометы.
«Что делать? – лихорадочно ищет выход Железняков. – Как быть?»
Выхода нет. Блиндаж, врытый здесь немцами в снег – место для отдыха, не для боя. Нет кругового обстрела, нет ничего, чем определяется боевая позиция. Они сдерживают огнем тех, только тех, кто идет на них из-за мостика. Задержали на время и немцев в поле. Но ненадолго это: сейчас они перестроятся, обойдут их, забросают гранатами. Конец ясен.
Мины все ближе.
Выход из блиндажа – короткая траншея – раскрывается прямо на мостик. По этому выходу и бьют немцы.
Позади блиндажа еще позавчера прошла тридцатьчетверка. Если бы как-то перебраться в глубокий – метр-полтора – след танковых гусениц, можно было бы по нему незаметно уйти, обогнать гитлеровцев, медленно продирающихся через снег справа и слева, успеть предупредить полк.
Выход из траншеи под огнем немецких пулеметов. Там не пройти, там никому ни одного шанса на жизнь. Выскочить наверх? Тоже ни одного шанса – срубят мгновенно. Отстреливаться здесь могут только двое. Тесно, не повернуться. Плохо дело, плохо. Разве что прорубить заднюю стенку блиндажа, прорыть ход к танковому следу и уползти, пока гитлеровцы не зашли справа и слева и не просматривают ничего за блиндажом.
Топора нет. Есть малая саперная лопатка. Не плотницкий это инструмент. Автоматы или пулеметы хоть и железные штуки, но лом для работы лучше.
Пока солдаты отстреливаются, Железняков пробует прикладом пулемета выбить стенку. Без толку. Прочно сделано. От злости и бессилия он переворачивает пулемет, и длинная, на расплав ствола очередь глухо барабанит внутри блиндажа.
Щепка, отлетевшая от бревна царапает ему щеку, и тут его осеняет: он сейчас свинцом прорубит все эти бревна.
Лента кончилась. И бревно почти кончилось, расщеплено в крошево. Еще очередь, еще. Хорош плотницкий инструмент – пулемет.
Железняков бьет малой саперной лопаткой в расщепленные бревна, бьет, бьет, бьет. Солдат-пехотинец, видя, что он устал, перехватывает у него лопатку – тоже понял, в чем дело.
Двое стреляют по немцам, двое ломят, крошат стенку. Хочешь жить – силы прибавятся. За каких-нибудь десять минут в толстых бревнах прорублен лаз.
Теперь кому-то надо выбраться из блиндажа по нему, оглядеться. А мины бьют, мины рвутся вокруг одна за другой.
– Давайте, ребята! – отбросив лопатку, устало садится Железняков на мягкое автомобильное сиденье. – Приглядитесь там, как уходить.
Никто не идет.
Он в изумлении оглядывает свой гарнизон.
– Вы что? Быстрее.
Никто не идет.
Железняков поодиночке пробует заставить каждого вылезти через пролом, чтобы оглядеться.
Не идут!
Стрелять в траншею идут, встают там под бешеный пулеметный огонь, а лезть туда, куда пули не достают – ни в какую.
Понять невозможно. Но, видимо, лезть в дыру, в темноту, в мышиную норку, из которой уже курится дым разрывов, человеку страшнее, чем выходить в привычный окоп.
Что делать командиру, которому не повинуется гарнизон?
Нет двух решений. Есть одно – заставить повиноваться.
Как? Какие угрозы могут обеспечить выполнение приказа, когда не помогают ни уговоры, ни логика. И чем можно угрожать за минуты до смерти?
Только смертью. Смертью на минуту раньше. Той смертью, которая не промахнется, когда та, другая, может еще ударить и не наверняка.
Значит, расстрелять не выполняющего приказ?
Кого?
И в гарнизоне останется только трое.
Скачут мысли, скачут, и нет даже пяти минут на то, чтобы что-то решить.
Железняков сам забирается в лаз. Управлять сейчас можно только личным примером. Угрозы не годятся, когда рука не подымается на то, чтоб привести их в исполнение.
Мины рвутся рядом, мешают наблюдать. Но тут многого и не надо: грозная картина открывается во всей своей неотвратимости. Правая и левая колонны выслали группы к шоссе, и те уже скоро выйдут на Варшавку. Полчаса промедли – и не уйти.
Он пятится назад, чтобы скомандовать отход, к в это время прямо у него на спине рвется тяжелая мина. То есть не на спине, конечно, удар пришелся по крыше блиндажа. Но что там от спины до взрыва – одни дубовые ворота да слой снега. Словно чугунный молот обрушился на спину и ноги. Он не чувствует их.
Ему страшно. Так страшно, как не было за все эти дни.
Казалось бы, давно уже понял, что живым из десанта не уйти. Казалось бы, уже столько видел смертей, отупел, отключился, остался без эмоций. Нет, все равно страшно.
Смерть мгновенная, смерть без мук, разумом уже принималась и не пугала. Но встретить ее беспомощным, без ног… Лейтенант не в состоянии оглянуться, боится пошевелить ногами, окончательно убедиться, что их у не-го нет, что они оторваны.
Рука тянется к кобуре. Вынув наган и покрутив барабан, он внезапно успокаивается, унимает нервную дрожь. В барабане есть три патрона. Мгновенная смерть, смерть без мучений у него в руках. И бояться, значит, нечего.
Оттолкнувшись руками, ногами так и не шевельнув, он окатывается в блиндаж. Скатывается? Нет, спрыгивает. Тренированное тело спортсмена само, автоматически выполняет прыжок. И он стоит на ногах. Они целы, они даже не поранены.
Счастье, охватившее его, длится недолго, на миг лишь хватает радости – так плохо все вокруг.
По фашистам уже никто не стреляет: все ошеломлены разрывом той самой мины, что ударила его по спине.
– Прощайте, товарищи! Отомстите… – стонет один.
Второй сидит на полу, надев на голову сиденье от автомобиля. Третий лежит в проеме двери, придавленный сорванной дверью.
– Не бросайте меня, – опять стонет раненый, тот, что только-только со всеми прощался. – За меня награду дадут…
Железняков стаскивает дверь с одного, сбрасывает автомобильное сиденье с другого, и оба вскакивают на ноги. Раненый стонет и стонет, говорит какие-то слова.
Лейтенант очень хорошо помнит ужас беспомощности, в котором он только что лежал после разрыва мины, когда решил, что остался без ног. Поэтому понимает, что чувствует человек, разом лишившийся в жизни всего. А слова, которые тот говорит, нелепые слова, их можно стыдиться, но это там, в другой жизни, где можно думать о словах, выбирать их, где не бьют железом по голове, где кровь не льется по лицу.
Времени нет ни на что – ни на жалость, ни на объяснения.
– К пулеметам! – выталкивает Железняков в двери еще не пришедших в себя солдат. – Помолчи, – жестко обрывает он раненого. – Дай посмотреть.
Рана, к счастью, в общем-то легкая. Осколки рассекли на лбу кожу, и она свисла на глаза. Раненому темно, ничего не видно, кровь льется, страшно ему. А кость не задета, и рана не опасная. Если бы, конечно, с нею в госпиталь, в медсанбат, в санроту, хотя бы.
Подняв кожу на лбу и забинтовав голову, Железняков просит раненого открыть глаза. Тот пробует, но снова ничего не видит. Пока его бинтовали, пока лейтенант говорил ему ободряющие слова, он верил, ему казалось, что сейчас все пройдет: и боль, и слепота, все встанет на прежнее место. Ничего не прошло. И это было ударом, не меньшим, чем от иссекших лицо минных осколков. Опять во весь голос заплакал, заверещал раненый.
– Молчать! – грозно рыкнул Железняков.
Он дает раненому ремень и приказывает вцепиться в него зубами. Тот намертво закусывает его и теперь молчит уже поневоле. Одному из стрелков, оторвав его от пулемета, лейтенант передает другой конец ремня и толкает солдата к лазу.
– Доставить раненого в полк.
Змеею проскользнули оба в лаз. Ушли. Что мог сделать для раненого лейтенант, то он сделал. Железняков, подхватив пулемет, пристроился рядом с последним стрелком, всем телом влег в снежную нишу и тут только понял, как устал.
– Товарищ! – взмолился он. – Я посплю минут пяток. Постреляй пока один.
– Ты что, лейтенант? – удивился тот. И даже руками развел. Нашел, мол, время и место, чтоб отдохнуть. Но, глянув в мертвое от усталости лицо Железнякова, быстро-быстро закивал: – Поспи лейтенант, поспи. Я прикрою.
Уткнувшись лицом б рукав, Железняков закрывает глаза. Что-то замелькало в тумане полусна. Прополз в снегу по танковому следу пехотинец, волоча за собою на ремне раненого, пушка ударила в ночи, рванулись немцы на картечный выстрел… Все. Кончились пять минут, разрешенные себе для она.
– Хватит у тебя сил бежать с пулеметом и коробкой? – спросил Железняков у пехотинца.
Тот кивнул – хватит.
– Тогда ленту целиком в распыл, другую заряди, мне оставь, бери один пулемет и пошел вслед за ребятами, бегом.
Последний товарищ, нырнув с пулеметом в лаз, пропал, как и не было.
Сверху только мины. Только мины, летящие из спаленной колонны. Хорошо еще, что сбоку никто не стреляет, незамеченными уходят ребята.
Прицельно стреляя из одного пулемета, Железняков одновременно свободной рукой жмет на спуск второго. Куда летят пули этого второго, бог знает, но два разом стреляющих пулемета – это два пулемета, не один.
Выждав сколько можно, он расстреливает последнюю ленту и, взяв только автомат и несколько магазинов, налегке бросается в лаз и на четвереньках бежит по танковому следу вслед за своим отступающим гарнизоном.
А дело совсем плохо. Одного взгляда сверху от блиндажа было достаточно, чтобы понять, до чего же плохо. Правая и левая группы гитлеровцев сомкнулись на шоссе. Человек двадцать, не меньше. Прямо на них выводит танковый след. Хорошо еще, что они не оглядываются, идут себе по асфальту, отдыхая, видно, от снежной целины.
Он уже догоняет своих, когда становится совсем скверно. Сзади прекратился минометный огонь. Сзади крики гитлеровцев. Оглянувшись, видит солдата, стоящего на крыше блиндажа. Атаковали, значит, пустой блиндаж, захватили и теперь видят их.
Он поднимается в полный рост. Прятаться уже глупо. Все на виду. Догнав, поднимает свою группу.
– Бегом! Бегом! Во всю мочь.
Вместе с пулеметчиком обгоняет раненого и поводыря. Хорошо хоть успели на километр уйти от мостика. Пока оттуда догонят, они постараются прорваться через немецкую группу, соединившуюся на шоссе. Железняков и не думает, что это невозможно – бой четверых против двадцати. А может, и против сотни. Измученные против свежих. Три ствола против десятков. Но… но… но… ничего другого не остается, бой ведешь в любых условиях. А залечь и умереть – это всегда успеется.
Повезло. На войне всегда кому-то везет, часто получается то, что никогда не может получиться в тихие мирные дни.
Фрагмент памятника десанту 1154-го полка на Варшавское шоссе.
Немцы, стоящие на блиндаже, – их там уже человек десять – решили остановить убегающих минометным огнем.
– Фойер, – орут они, – фойер… фойер…
За километр слышно, так вопят.
И мины как по заказу ложатся перед железняковской группой. Густо ложатся, минометов пять лупят, не меньше.
Этот огонь может остановить кого угодно. Отсечь, остановить, заставить залечь. Он не может остановить четверых – ошалевших, хрипящих, бегущих прямо в дым и огонь, не имеющих ни одного шанса на жизнь.
Гитлеровцы сзади опять переносят огонь, опять кладут мины перед бегущими, опять перед ними, опять. А те уже сходятся с противником на шоссе. И немецкие мины бьют по немцам, которые совсем не хотят умирать из-за четверых, которым все равно никуда не уйти.
В брешь, пробитую минами, все четверо проходят беспрепятственно.
– Как дела? – хлопает Железняков раненого по спине, обгоняя его после того, как на гребне холма остался с немецким пулеметом, дострелял последние патроны и бросил его – пусть фрицы берут свои немецкие трофеи. Теперь он налегке догнал группу. – Награду обеспечиваешь? – поддевает он еще, видя, что тот выбился из сил, крепится из последнего. – За тобой награда, не забудь!
Раненый мычит что-то радостное. Ответить не может: в зубах закушен ремень. Но он уже слышит близкую перестрелку. Значит, добежали. Перед ними полк. Жизнь, значит. Жизнь. Пусть смеется лейтенант. Он бы и сам посмеялся. И стыдно, конечно. Действительно, нагородил – награду за него дадут, подумаешь, какой маршал.
Железняков что-то орет, размахивая наганом, в котором не осталось ни одного заряженного патрона, зовет куда-то на прорыв, требует, чтобы его отпустили, он один покажет всем, как надо воевать. Веселые круглые глаза капитана Кузнецова смотрят на него б упор насмешливо и сочувственно.
– Лейтенант, ты пьян. Отдохни минут десять, потом поговорим.
Он пьян? Да ни в одном глазу. А тут все трусы, трусы, трусы! Он – лейтенант Железняков – заставит их воевать!
– За мной! – орет он и лезет из окопа наверх.
Трое солдат с трудом скручивают его, сваливают на дно окопа и садятся на него сверху. А он выгибается, кричит, пытается укусить кого-то за валенок.
– Я арьергард! – бьется он. – Я арьергард!..
– Сорвало парня с нарезки, – нагнувшись к борющимся с обезумевшим лейтенантом солдатам, говорит Кузнецов. – Истерика. Не выпускайте. Пригладьте его утюгом.
Глаза его печальны и мудры. Сколько этих восемнадцатилетних мальчишек было вчера вокруг него. С какой беззаветной отвагой ходили они в огонь. Капитану тридцать восемь лет. Он кажется себе стариком, не дряхлым, но старым-старым, престарелым даже, которому опыт старости позволяет понять каждого из этих юношей в каждом их порыве.
– Помните? – спрашивает он пожилого политрука. – «Я маршал Ней – арьергард великой Армии».
– Припоминаю, – усмехаясь кивает политрук, – у маршала в арьергарде никого не осталось, кроме него. А Витька наш с раненым на шее еще двоих вывел.
Они уходят за поворот траншеи – последней траншеи тысяча сто пятьдесят четвертого полка.
– Приведите «маршала» ко мне, когда остынет! – приказывает капитан на ходу.
С четырех сторон бьют гитлеровцы. С трех бьют их минометы. Им уже несколько раз казалось, что с этим проклятым окопом все кончено: ни одного выстрела не было в ответ. Но стоило по шоссе хоть взводу двинуться к Людкову, как тут же оживал окоп и осатанелым огнем сбивал их с дороги. Варшавское шоссе по-прежнему было непроходимо для немцев.
Капитан Кузнецов стоял в коротком ответвлении окопа с ручным пулеметом – тоже последним пулеметом полка – и зорко следил за Варшавкой. Высунувшись по грудь из окопа, он бил из «Дегтярева» беспрерывно. Четверо, сидя на дне окопа, заряжали ему диски, стрелял один Кузнецов. Этот пулемет – единственный теперь пулемет полка – один держал сейчас Варшавское шоссе, один выполнял ту задачу, которую третий день решал тысяча сто пятьдесят четвертый полк: не давал противнику пройти на Юхнов.
– Капитан! Капитан! – согнувшись в три погибели, подобрался к нему по окопу лейтенант Мухин. – Надо отходить, капитан!
– Отходить? Почему?
– Нас же всех через полчаса здесь перебьют, – шепчет Мухин.
– Ну и что? – громко и весело спрашивает Кузнецов.
Мухин в ужасе смотрит в лицо капитана. Рехнулся тот, что ли? Он не прятался от смерти, помначштаба лейтенант Мухин. Если бы ему рассказали о человеке, который половину бы сделал из того, что делал он сам, хотя бы только в день двадцать пятого февраля, он по праву считал бы, что тот заслуживает ордена, двух, трех наконец, вообще нечем измерить величину его подвига. Но сейчас, когда они сделали все, что в силах человеческих, зачем же умирать, за что? За полчаса времени? За десять поганых фрицев.
Справа, слева, сзади встают разрывы гранат. Гранаты рвутся беспрерывно. А потом тишина, страшная тишина без единого выстрела и взрыва.
Капитан вскакивает на ноги, выбрасывая перед собою на бруствер пулемет. Он не даст фрицу, не даст, он не пустит, он… Кузнецов кричит это, паля по немцам, поднявшимся из снега в атаку. Потом перебрасывает пулемет назад и бьет туда. Потом вправо, влево, опять вперед. Расстреливая диски, он сбрасывает их вниз, а в руке, которую он не глядя опускает в окоп, сразу оказывается новый: четыре человека на дне окопа заряжают ему диски. Он стоит один в этом окопе, до пояса открытый любой пуле, и пулеметные очереди режут его пополам. А он жив, жив и не ранен. Везет храбрецам, везет!
Траншея тоже не молчит. Траншея огрызается то шквальным, то одиночным огнем. Но главным, что притягивает к себе все немецкие стволы до вечера, остается отросток окопа, в котором стоит и бьет, стоит и бьет капитан Кузнецов с последним пулеметом.
В промежутке он присаживается на дно траншеи, и опять глаза в глаза оказывается с помначштаба Мухиным.
– Капитан, надо пробиваться! – опять упрямо говорит тот. Только что он отстреливался, отбивался гранатами, даже прикладом огрел по каске немца, прорвавшегося к траншее, которого тут же и закололи штыками. Не трусил Мухин в бою, нет, не трусил. Но умирать, как он думает зазря, не хочет.
– Лейтенант, – вдруг спрашивает Кузнецов, – ты женат?
– Нет, не женат, – удивляется Мухин, не понимая, при чем тут это, – даже невестой еще не обзавелся.
– Так какого же ты!.. – встает, нависая над длинным скорчившимся Мухиным невысокий капитан. И так он грозен, что кажется глыбой, готовой раздавить лилипута. – Меня двое детей ждут, а я… А ну, бегом на левый фланг! И чтоб не видел тебя до темноты.
Исчез Мухин. А Кузнецов, сдвинув шапку на лоб – каску он так и не надел, хоть их под ногами полно, – доверительно говорит Железнякову:
– Самому мне эта война осточертела. Сейчас нам в Мелекесс бы закатиться, а, лейтенант?
Железняков после истерики был у капитана под надзором. Вышел из-под него, восстановлен в доверии и часа два уже носится по обороне с его приказами, исполняя обязанности адъютанта, начальника штаба и офицера по особым поручениям.
Впервые в том страшном окопе услышит он о Мелекессе. Так заманчиво прозвучало это название, такая разом встала за ним вольная, чуть бесшабашная жизнь, так залихватски потянулся Кузнецов, что, запомнив навсегда, что есть на свете Мелекесс, года два не решался Железняков спросить у кого-нибудь, что это такое. Спросишь, а окажется, что это известно всем, вроде Сочи или Крыма. Смеяться будут. Так, не выясняя, и считал Мелекесс наравне с Ниццей и другими заморскими курортами. И долго удивлялся, узнав наконец этот маленький городок вдали от всех дорог.
– Сходи-ка, брат, проверь, как дела в траншее политруков, – послал капитан своего начальника штаба.
Траншея политруков. Двадцать пятого февраля, обходя последнюю линию обороны и подсчитывая ее последних защитников, Железняков увидел в одном из траншейных отводов группу стариков. Эти престарелые по его представлению люди – каждому не меньше, а то и больше сорока – все были политработниками, все из Ульяновской области, которая отдала формирующейся в ней триста сорок четвертой дивизии свой партийный актив. Недолго она существовала на свете, траншея политруков, всего несколько часов, а помнили ее в тысяча сто пятьдесят четвертом полку до последнего дня войны. И позже. А разъезжаясь по стране, ветераны полка разнесли из края в край и память о ней.
В ней были люди, все до одного знакомые с довоенных лет, по довоенной работе, встречам и совещаниям. В полку они были парторгами, политруками, хозяйственниками.
Политруки уже не существующих рот. Рот, уничтоженных жестоким огнем. Им уже некем было командовать, некого воодушевлять, кроме самих себя: все их бойцы, оседлавшие Варшавское шоссе, полегли вокруг деревни Людково. Их двадцать пятого февраля как магнитом стягивало друг к другу, к своим одногодкам. Они, умудренные жизненным опытом люди, бойцы гражданской войны, давно и ясно представляли себе безысходность положения. И в последнем своем смертном бою хотели быть рядом друг с другом.
Теперь, собравшись в одну траншею, политруки лежали в один ряд на ее бруствере, тщательно прицеливались, стреляли, неторопливо – спешить уже было некуда – Переговаривались между собой короткими фразами, с полуслова понимая один другого, как когда-то на районные активах и совещаниях, и были по-крестьянски вежливы и обстоятельны.
По-стариковски пристраиваясь поудобнее и разложив вокруг себя огнеприпасы, как мастеровые кладут под руку инструмент, стреляли они с места, не уходя с него, и если опускались на дно траншеи, то только убитыми.
Медлительный, редкий, на выбор огонь стариков был страшен. Целый вал трупов громоздился перед траншеей политруков. И как по пулемету Кузнецова, гитлеровцы хлестали но ней огнем беспрерывно.
Когда Железняков втиснулся в траншею политруков, ему навстречу шел политрук Корсунский, волоча за собой ящик с гранатами. Он распрямился, задыхаясь и держась за сердце, но улыбался Железнякову.
– Виктор! Ну, что там у вас, что капитан думает?
Железняков рассказал, что капитан рассчитывает до ночи держать шоссе под огнем. А в ночь пробиться к дивизии. Он помог Корсунскому перетащить гранаты.
– Пригнись, политрук, – попросил он, видя, что пули взбивали снег на бруствере, обдавая их с Корсунским ледяными крошками.
Тот махнул рукой. Сил нет приседать. Набегался за эти дни, слоновье сердце нужно, а у него гипертония, он летом еле упросил комиссию в Ульяновске, чтоб в армию пропустили. Под Людково не пропускали – пробился.
Ну что для него сделать теперь, для старика, чем помочь больному сердцу его? Железняков дотащил ему гранаты на правый фланг траншеи политруков, выкопал ниши для них и ушел.
– Спасибо, Витя, – двумя руками сжал его руку на прощание Корсунский. – Век не забуду.
– Я еще приду, политрук, – сказал Железняков. Щеки его пылали: хотелось вспомнить, как звать старика, и не удавалось, да, наверно, он и не знал этого никогда. – На обратном пути загляну.
Он обошел траншею, перешагивая через убитых, перекинулся словом с каждым живым и подошел к полковому медпункту – глубокой воронке, подправленной солдатскими лопатами.
– Комбат! – поднялись ему навстречу его артиллеристы. – Комбат! Живой!
Раненых было мало. Не дожили раненые до третьего дня. Всего-то лежало их здесь восемь человек. И среди них четверо его батарейцев: двое Поповых, Нестеров и Епишин.
Бредил, никого не узнавая, герой полка политрук Ненашкин, метался на подстеленных шинелях. Достала и его, неуязвимого, немецкая бомба.
Возвращаясь, Железняков опять увидел Корсунского. Бледный и спокойный лежал он на дне траншеи. Две пули навсегда успокоили больное сердце политрука.
Капитан Кузнецов, когда Железняков вернулся, сидел на пулеметных коробках и смотрел, как лейтенант Мухин чертил по дну окопа извилистые линии.
– Вот здесь… здесь и здесь, – показывал Мухин, – и здесь тоже, и не стреляют, и не видел их тут никто… Вполне мы можем прорваться.
– Докладывай, – кивнул Кузнецов Железнякову.
В полторы минуты уложился Железняков со всеми своими сведениями по всей обороне – шестьдесят семь человек в строю имел во второй половине двадцать пятого февраля тысяча сто пятьдесят четвертый полк. Восемь раненых. Патронов мало. Гранат могло хватить и на завтра.
Бешеный минометный огонь обрушивается на траншею. Дым, огонь, треск, слов не слышно, хоть в самое ухо кричи, не слышно. Все сидят на дне и смотрят вверх. А там по самому брустверу пляшет огонь, тает бруствер, становится зубчатым, как пила, растворяется.
Кузнецов, тронув Железнякова за плечо, показывает на себя и на борт траншей, обращенный в сторону Людкова, а ему в противоположную сторону. Оба вскакивают одновременно.
У Железнякова кружится голова, огонь плещет ему в лицо, бросает в глаза ледяную крошку, ничего не видно сквозь него и клокочущий дым. Но нужно привыкнуть, привыкнуть мгновенно, пока не снесло тебе голову, и увидеть, обязательно увидеть сквозь вою круговерть, где враг, не идет ли уже в атаку.
Сбросив перчатки, сжав пальцы в трубки, заслонив ими глаза как биноклем, обводит Железняков весь фронт слева направо и медленно, очень, как ему кажется, медленно справа налево.
Гитлеровцы лежат, где были, не движутся. Хорошо это или плохо – неизвестно, но он установил это точно.