355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Туманов » Десант » Текст книги (страница 6)
Десант
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:05

Текст книги "Десант"


Автор книги: Юрий Туманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

– Да это же наши пустые снаряды, пустые снаряды бьются о березы, – осеняет Железнякова. – Стаканы это воют на рикошетах. Мишка! Картечь!

И в грудь, и в лицо, в живот застывшей гитлеровской лавине сотнями свинцовых картечин хлестнуло одинокое орудие.

Вопль одним разом сраженных и умирающих врагов был так же дик и рвал душу, как и тот, что утром несся из горевшей колонны, накрытой сосредоточенным огнем батарей генерала Леселидзе.

Трудно придумать что-нибудь ужаснее воющей и плачущей тьмы. Тьмы, вопящей истошными чужими голосами.

Ни одной ракеты, ни выстрела, ни огонька. Только стон леса, земли, голос неугасимой боли.

Картечь! Страшное оружие обороняющихся батарей! Не приведи судьба еще раз увидеть ее в деле.

– А-а-а! Не нравится, фриц! А-а-а! Растоптали вы нас? Нате, гады! Нате! Жрите!

Кто кричит это? Кто стреляет? Не понять. Мелькают на позиции четыре руки. Мечутся четыре ноги. Зло сверкает орудие, доколачивая последние снаряды, вбивая их в любое угрожающее шевеление там, у мостика.

Это не люди. Это не пушка. Это не сдается, рычит, пульсирует, живет и жжет единый нервный сплав, один клокочущий комок самой войны. И нет у него сочувствия к чужому страданию. И жалости нет. Даже если не со злорадством, то с удовлетворением вслушивается он в несущиеся из тьмы голоса мучающихся людей. Ему жаль не тех, кто вопит и просит о помощи. Жаль тех, кому уже не помочь, кто молчит, тех, кому пришлось навсегда остаться здесь, на Варшавском шоссе. Так жаль, что только справедливость, ничего, кроме ощущения справедливости, полного расчета с неприятелем, не испытывали ошалевшие в исступленном бою юные артиллеристы. Да юности и вообще не свойственно сочувствие к врагу, даже мучающемуся, даже страдающему. Они шли убивать всех. Михаила Епишина, Виктора Железнякова – всех, кто окажется перед ними. Растоптав, разорвав, искромсав их, они пошли бы дальше, убивая их товарищей. Тысячи километров шли они по нашей земле, убивая, убивая и убивая. Да здравствует сразившая их на Варшавке картечь! Слава ей!

Так думают они. Так думает война. Нечеловеческая, жестокая война.

– Пойти, что ли, добить их, чтоб не мучились? – поднял с земли пулемет Епишин.

Все-таки опять в глубине дрогнуло у него что-то от голосов нестерпимой боли.

– Не сметь! – остановил его Железняков. – Они бы тебя пожалели, как наших в Соловьевке, кишки бы намотали на березе. Да и пулю схватишь. Верную. Кто-нибудь да дотянется, успеет. И не вернешься. И я один. Не сметь!

Четыре снаряда. Тремя удержать позицию. Хоть на час. Хоть на полчаса. Последним взорвать орудие. Реально это? И хотя все, что они делали сегодня здесь на шоссе, было нереально, но оно решалось, решалось не по арифметическим, а высшим, интегральным законам боя. А сейчас…

– Эх, не дошли ребята, – не выдержал наконец старшина. – Не дошли!

Полчаса уже перебирал в уме Железняков все варианты тех же мыслей и возможностей приближающейся последней, наверняка последней для них схватки. От ее начала до конца не могло быть больше тридцати минут. Меньше – могло быть. Сколько угодно. А больше – нет, не могло.

У знамени 1154-го стрелкового полка в Центральном музее Советской Армии. 23 февраля 1982 г. В первом ряду (слева направо): бывшая разведчица отдельной разведроты 344-й дивизии Анна Никитична Карасенко, лейтенант медицинской службы 1154-го полка Клавдия Владимировна Иванец, автор книги Юрий Викторович Туманов, старшина стрелкового батальона Иван Игнатьевич Карасенко. Во втором ряду: бывший командир стрелкового батальона Василий Семенов, бывший командир стрелковой роты Владимир Моматюк, бывший командир санитарного взвода 1154-го полка лейтенант медицинской службы Наталья Меркулова.

– Михаил! Теперь тебе идти в полк. Такая, брат, у нас с тобой доля! Иди, – обрадовавшись даже подсказанному решению, быстро обернулся он на вздох старшины.

Но Епишин, круто повернувшись, бешено воззрился на командира.

– С ума сошел, комбат? Оставлю я тебя одного на верную смерть, как же!

Ушел старшина Епишин. Долго отнекивался, не соглашался, огрызался даже. Но, отбиваясь от натиска Железнякова, он понимал: полк должен знать про них, понимал, что придется ему идти, не миновать. Из-за этого и злился, и грубил, не представляя, как же жить ему потом, когда погибнет лейтенант, если оставить его одного на верную смерть. Что не уйдет лейтенант, будет стоять у орудия до конца, Епишин не сомневался ни секунды.

Отходил долго, оглядывался, медлил: надеялся, что повезет и фашисты ударят на пушку сейчас, пока он близко, а тогда обстановка вынудит вернуться, встать рядом с лейтенантом и быть с ним вместе, полностью разделить с ним его судьбу.

Что будет дальше, потом? А что будет, то и будет. Об этом пусть думают живые. Им с лейтенантом незачем об этом задумываться.

Правда, где-то глубоко-глубоко запрятанная, придавленная таилась все-таки надежда, что смерть и на этот раз обойдет их стороной, что повезет и здесь, как всегда до сих пор улыбалось им боевое счастье.

Оглянувшись в очередной раз, Епишин не увидел ни огневой позиции, ни лейтенанта. Тогда, выбравшись из снега на шоссе, он побежал по нему, стуча обледенелыми валенками. Бежать сил почти не было – набегался за день, но и шагом идти он себе не позволял, торопился, понимая, что каждую секунду за спиной могла заговорить пушка. А четыре снаряда – это только четыре снаряда.

Дорога меж тем шла в гору, в гору, и дыхания еле хватало на быстрый шаг.

Епишин и раньше понимал, что день боя полку обошелся дорого, очень дорого. Как-никак у мостика на двести сорок восьмом километре не главный наносился удар, не главная была для гитлеровцев опасность, а суток не прошло – и только один человек остался там в живых, один среди трупов, своих и чужих, один в черноте ночи.

Оказавшись под Людковом, перебегая от одного снежного окопа к другому, ныряя меж сугробов, уклоняясь от пуль и разрывов, он и здесь видел убитых больше, чем живых. Мертвые танки, загородив шоссе, горели на западной окраине деревни, ярко освещенные и собственным пламенем и догорающими вокруг постройками. В глубине Людкова тоже полыхало несколько пожаров. Но целые группы домов оставались темны, сливались с чернотой ночи и выступали из нее только при свете ракет. Тогда же становились видны темные массивы деревень Лиханово и Алферьевской. Отовсюду били немецкие пулеметы. Отовсюду стреляли орудия. Хоть понять, в кого они стреляют, было трудно: справа и слева от шоссе у Лиханова и Алферьевской наших уже не было. Все они были у западной окраины деревни Людково, охватывая ее полукольцом.

Епишин еще не добрался до командного пункта капитана Кузнецова, когда из темного неосвещенного поля справа от деревни ударили ручные и станковые пулеметы, и розовые в далеких отсветах пламени пошли в атаку на центр деревни пехотинцы.

Сначала казалось, что атака удалась: так быстро одолели стрелки больше половины расстояния. Епишин с радостным удивлением смотрел, как, рассекая розовый снег, быстро сбегали под уклон широкого холма десятки розовых фигур, сверкая на бегу короткими острыми шипами выстрелов. Они почти добежали до первых домов. Но от речки Серебрянки, лежащей подо льдом и снегом, последние сто метров к домам нужно было подыматься круто вверх. Тут атакующие пошли медленнее, еще медленнее и остановились, зарылись в снег вдоль изгибов русла Серебрянки. Остановишься, когда выдвинувшиеся из Лиханова немецкие танки прямо с шоссе меж деревнями загрохотали, забарабанили им во фланг всеми своими пушками и пулеметами. На целый артполк хватило бы танковых пушек, стреляющих по единственной атакующей роте. И вся окраина Людкова тоже ощетинилась, бешеный гром раскатывался над речкой Серебрянкой.

А наши два последних танка вяло передвигались по шоссе за бугром, отгороженные от боя, не имея возможности поразить ни одной цели на шоссе от Лиханово к Людкову, бугор закрывал им собою все передвижения гитлеровцев у себя о тылу. Молчали их орудия, расстрелявшие за день почти весь свой боезапас.

Все труднее становилось двигаться Епишину: немцы из деревни били не только по наступающей роте, их огневые точки садили вовсю и во все.

Атака захлебнулась, и Епишин, теперь только искоса поглядывая в сторону Серебрянки, упрямо перебегал под огнем от одного снежного окопа к другому, разыскивая единственного человека, который мог послать помощь его командиру.

В одном из окопов квадратный человек в изорванном почерневшем маскхалате смотрел в бинокль на залегшую роту. Она была видна отсюда вся до последнего человека и невооруженным глазом. Но квадратный человек упорно вглядывался через оптические стекла, разыскивая там что-то одному ему ведомое.

– Артиллерист? – вдруг круто повернулся он к Епишину. – Живой? А остальные?

Старшина узнавал и не узнавал человека, остановившего его. Как будто бы и видел он, и сегодня даже, эти выпирающие квадратные скулы, это угловатое, все в ломаных прямых линиях лицо, но такое оно было закопченное, такое усталое, что не сходилось ни с чем в памяти.

– Товарищ политрук! – крикнул кто-то.

Квадратный человек обернулся на голос, и тут Епишин узнал: его остановил герой полка политрук Ненашкин, много раз помогавший батарейцам.

– Товарищ политрук! Товарищ политрук, – в надежде взмолился старшина. – Выручайте, товарищ политрук!

Суровые глаза опять повернувшегося к нему человека не пообещали ничего хорошего. Но все равно, захлебываясь в крике, Епишин выложил ему все, все, все. Он понимал, что здесь под Людковом люди вынесли не меньше, что смерть, рушившаяся на них отовсюду, была так же страшна, как и у них на двести сорок восьмом километре, но никто здесь, никто не понимал и не видел того, что стояло перед его глазами: одинокое орудие, затерянное в черной ночи, в суровой растерзанной мгле, и затянутая в маскхалат хрупкая тонкая фигура командира огневого взвода, его командира, одного, совсем одного среди трупов и мглы. И только четыре снаряда, только четыре.

– Подожди, артиллерист! – остановил его Ненашкин, успевавший и слушать, и наблюдать за немцами, и видеть все вокруг. – Смотри-ка, как фриц пристроился хитро.

Действительно, гитлеровец, закрытый пламенем горящего сарая от пулеметов, поддерживавших наступление роты, то и дело высовывался и бил. Пламя его очередей растворялось в пожарище. Но отсюда, от западного края, он весь прорисовывался на фоне серой стены. И это не прошло мимо внимания политрука.

– Ну-ка, Николай, придави его, – ткнул он в сторону рукавицей.

Николай в таком же закопченном маскхалате поднял снайперскую винтовку.

– Патронов мало, – покривился Ненашкин, – убитых теперь обираем. Пулеметов много, патронов мало. Корсунскому, – он качнул головой в сторону Серебрянки, – пришлось все пулеметные ленты отдать.

Политрук Корсунский, еще днем заменивший убитого командира роты, теперь ста шагов только не дошел с нею до окраины Людкова, вывел ее из-под удара танковых пушек, прикрывшись изгибом речного берега, и окапывался с солдатами, готовя их к новому броску.

– Атакуйте, Ненашкин! Отвлекайте немцев на себя!

Опять чье-то знакомое лицо увидел Епишин. А кто – не понять. Этого длинного лейтенанта доводилось видеть каждый день, но в сегодняшней ночи все как незнакомы.

Лейтенант, свалившись к ним в окоп, торопил:

– Капитан приказал. Корсунский сейчас подымет своих. Атакуйте! Отвлекайте.

– Ну, будь жив, артиллерист! – ткнул ему руку герой полка политрук Ненашкин. – Помочь пока не могу. Подавайся до капитана. После атаки поглядим.

Он вылез из окопа и грузно шагнул вперед, не пригибаясь, не оглядываясь, зная, что за ним идут все, кто жив.

– За Родину! – донесся до Епишина его гулкий, всюду слышный и среди бешеного огня голос. – Поможем нашим братьям, ребята!

Ребята, человек пятнадцать всего, все, что осталось за день от роты, вышли в розовое поле, в огонь, рванувшийся им навстречу, зашагали так же, как и он, устало, не стреляя и не ложась. Только Николай со снайперской винтовкой, забегая то справа, то слева от политрука, бил и бил, припадая время от времени на колено.

У капитана Кузнецова круглые бешеные глаза.

– Значит, теперь ждать немцев и от Адамовки!

Он мгновение подумал, отвернувшись от Епишина, переводя взгляд от роты Корсунского к роте Ненашкина, прикинул что-то и решил. В распоряжении старшины выделить семь солдат. Трое с немецкими автоматами. Четверо с винтовками.

– Больше не могу, – вздохнул он, хмуро усмехнувшись. – И так, считай, дал тебе целую роту. Командуй, ротный. И чтоб до утра продержался. Иди!

Они бежали за ним под гору, семеро неизвестных, на ходу выкрикивая свои имена. Чем дальше от Людкова, тем становилось темнее. За склоном холма тьма обступила их со всех сторон, и Епишин остановил свое войско, перестроил, чтобы не нарваться всем разом на один пулемет. Тут его обостренный слух уловил впереди глухой удар сорокапятки.

– Живой, – обрадовался он. – Живой наш лейтенант!

Орудие быстро, раз за разом, дохнуло еще три раза. Потом рванули гранаты. И тишина опять повисла над шоссе. Только теперь это была не тишина неизвестности, страшная была тишина.

Рота Епишина замерла, вытянув шеи, затаила дыхание. Ни крика, ни выстрела – ничего. Что же там произошло на огневой, что?

Старшина разделил свое войско надвое. Трое с автоматами ушли влево, в снега: им он приказал подобраться до окопа слева от орудия, залечь среди трупов роты прикрытия и ждать сигнала. Четверо со штыками на винтовках пригнувшись пошли рядом с шоссе по кювету. С ними он будет атаковать гитлеровцев, захвативших уже, наверно, позицию. Будет атаковать, сколько бы врагов там не было.

– Стой! Кто идет? – вдруг всполошился один из стрелков. – Стой! Стреляю!

– В бога мать! – услышали из шелестящей шагами тьмы замершие стрелки.

– Комбат! – заорал Епишин. – Комбат! Дорогой мой! Жив! – Он, всхлипывая, обнимает надсадно хрипящего лейтенанта, хлопает его по спине, по плечам, тормошит, ощупывает, ища, не ранен ли тот.

Нет, он не ранен, его взводный, которого он с утра, подхватив это у капитана Кузнецова, настойчиво именует комбатом. Не ранен. Нет. Но орудие. Но мертвые товарищи. Все там, там, под врагом уже. Кажется, они даже не слушают друг друга, взахлеб толкуя каждый свое. Лейтенант – как расстрелял последние снаряды в немцев, кинувшихся к роте прикрытия. Но, оказывается, оба все хорошо поняли. Решено! Епишин уходит к автоматчикам. Железняков остается на шоссе. Три удара прикладом по асфальту, и автоматчики сбоку шквальным огнем рубят фашистов на огневой, а Железняков ведет четверых в штыки, в лоб, прямо на пушку. План, как всегда и все планы, кажется выполнимым. Удар наносится внезапный. Гитлеровцы едва ли его ждут. Пушку должны отбить. Дальше все подскажет обстановка, дальше один за всех, все за одного.

Железняков, сойдя с асфальта, ведет свою группу по кювету. И чем ближе подводит, тем медленнее идет. Странно – ни единого звука, ни единого стона, тихо вокруг его огневой, тихо у мостика. А ведь даже когда только отходил отсюда, слышал он и стоны раненых, и шум, и крики.

Все, что неизвестно и непонятно, на войне опасно вдвойне.

– Ну, будь что будет! – Железняков, взяв у стрелка винтовку, резко бьет прикладом по асфальту.

– Ура! – подхватывает всех боевой клич. Подхватывает и несет прямо туда, откуда шквал трассирующих пуль хлещет слева по огневой.

У памятной березы на Варшавском шоссе. 1985 г.

– Ура! – заревели, прекратив огонь, автоматчики Епишина. – Бей! Убивай! Ура!

Девять человек облепили пушку, толкаются на огневой позиции. Фашистов нет. Только трупы.

Епишин вытаскивает из-под маскхалата свой трофейный пулемет и, взяв троих автоматчиков, бежит к мостику. Возвращаются быстро: кроме немецких трупов, там ничего нет. Подобрав своих раненых, немцы ушли. Быстро выкопав из-под березы орудийный замок, Железняков бережно подносит его к орудию. Епишин озабоченно бродит вокруг, расставляя стрелков так, чтобы легче было отбиваться. В орудийный расчет берет только одного. Ведь коль и найдутся в темноте снаряды, то, конечно, немного. А на несколько пушечных выстрелов трех человек на позиции хватит за глаза.

И вдруг все настораживаются, уловив движение слева от мостика.

Из темноты выступает белая фигура. Она уже под прицелом. Но где же остальные? Почему немец идет один, куда, внимание, что ли, на себя отвлекает?

Как ни всматриваются все в темноту, нигде никакого шевеления. Одна эта фигура. Одна. Никакого движения за ней нет.

Железняков, вставивший на место орудийный замок, разгибается и поднимает наган.

– Стой!

Фигура продолжает двигаться.

– Хальт! Хенде хох!

Фигура движется.

– Стой! Стреляю!

Идет.

Выстрел, выстрел и щелчок бойка: в барабане больше патронов нет.

– Чего в своих стреляешь? – недовольно ворчит фигура. – Счас от по морде как врежу!

Хохот встряхивает позицию. Нервный, возбужденный… Каждый рассказывает другому то, что тот сейчас сам видел и тоже знает. Но остановиться невозможно.

– А лейтенант ему «стой». А он прет.

– Ему «хенде хох», а он…

– Ха-ха-ха!

– Ох умора! В него палят, а он «счас по морде», во комик!

Это фельдшер батальона, он пришел сюда с ротой прикрытия. Он впервые оказался в тылу врата. И очень боялся испугаться, струсить. А сердце давило и давило страхом: не приходилось еще даже на войне бывать в таких опасных переделках. Не раз слыша, что пьяному море по колено, и видя, как все пьют трофейный ром, он решил тоже хватить «для храбрости». До войны же вина не пил. На войне положенную ему норму отдавал товарищам. Его подначили, и он выпил целую бутылку. Показалось, что не пьян, что мало, приложился ко второй. Дальше не помнит, что было, – отключился.

Он с трудом приходит в себя. Не понимает, что произошло, где рота. Когда ему показывают роту, он садится в снег и плачет, кричит, что его надо убить, он бы перевязал, спас, он преступник. Из-за него…

Солдаты смеются. Они еще не могут остановиться. Солдаты просто корчатся от смеха. Напряжение и ужас сегодняшнего дня клокочет в них, рвется наружу нервным смехом.

Спит лейтенант Железняков, спит, снов не видит. Сам себе говорит, что не следует, нельзя спать, но спит, ничего не может, с собою поделать, глаза закрываются, склеиваются, не разлепить. А тут еще и тепло. Мишка Епишин ночью обнаружил этот немецкий блиндаж. Видимо, патрули у лих здесь грелись – печка тут сделана из огромной серебристой бочки. Вокруг нее расставлены сиденья от автомашин. Прочно все установлено, по-немецки, на кирпичах. Бревенчатый сруб до земли врыт в снег, накрыт толстыми дубовыми воротами, пол настелен, дверь пригнана плотно, не дует.

– С удобствами жил фриц! – сплюнул кто-то.

«Жаль, не успел Мишка сам погреться у печки», – даже во сне не забывает Железняков. Вяло как-то проворачиваются в полуоцепенелом мозгу мысли, но текут, текут, не дают забыться. Ранило Епишина. Сразу же почти, как только блиндаж обнаружил, тут же и ранило. Пришлось отправить под Людково, где какая-никакая, а все-таки полковая санчасть. И жаль парня, и трудно без него: слов не надо было, все и так понимал, чертом крутился у орудия, как надо. А пехоте этой все растолкуй – и без толку.

Снарядов хоть натаскали из поля на огневую, ящиков двадцать. Сутки целые тут бились, все время снаряды экономя, все время опасаясь, что кончатся. Сутки целые каждый снаряд жалели, стреляли только по крайней необходимости. Теперь снарядов завались – двадцать ящиков. Пушки теперь нет – разбило прямым попаданием. На рассвете, когда и стрельбы-то уже почти не стало. Откуда он только прилетел, тот проклятый немецкий снаряд. Может, и хорошо, что Епишина ночью ранило. Наверняка бы на огневой крутился. И как пехотинца разорвало бы. Один только сапог да рука в перчатке от того и остались. Никто даже не запомнил, как звать его. Теперь напишут: пропал без вести. Вот чертова война. А все радовались – тишина, тишина, тихое утро.

Все медленнее мысли, повторяются, цепляясь друг за друга, вязнут. Но все слышит Железняков, все. Кто вошел, кто вышел, кто трофейный пулемет приволок – ничто не проходит мимо и во сне бодрствующего лейтенанта.

– Тише! – зашипел кто-то на кого-то, с шумом ввалившегося в блиндаж. – Тише! Дай лейтенанту поспать. Он тут всю ночь один из пушки бил. Один держал оборону!

«Вот так и рождаются легенды», – даже сквозь сон улыбнулся Железняков. Совсем не один был, с Епишиным. Когда же его ранило, стрелки помогали, да и всего-то оставалось на все про все четверть ночи. А пехоте все равно: один артиллерист, один из пушки бил. Так и пойдет теперь от одного к другому, так и пойдет… «Если будет от кого к кому идти, конечно», – приходит в полусне и такая трезвая мысль.

И все-таки какое-то тепло разливается по нему от этих бесхитростных слов солдата. Нет, наверно, радости выше, чем от признания товарищей по бою. Они ведь тоже дрались всю ночь. И вот сами усталые, сами не спавшие оберегают сон того, кто, как им кажется, сделал больше их. И радостно от их грубого шепота и смешно. Шепчут, а рядом нет-нет да и ахнет снаряд. Его-то не заставишь греметь потише.

Но кто же это может не знать, что он тут делал ночью? Кому тут вполголоса все рассказывается? Железняков приоткрывает один глаз. Да это же Мухин, помначштаба Мухин, самый длинный лейтенант в полку! Железняков вскакивает, словно вовсе и не спал. Мухин появлялся в эту ночь трижды и только в отчаянные минуты. Капитан Кузнецов присылал его всегда, когда во что бы то ни стало требовалось держаться, не дать немцам прорваться от мостика к Людкову. Один раз даже подкрепление привел. Трех человек. По нынешним временам – целый взвод.

– Опять, что ли, плохо дело? – вопросительно глянул артиллерист на Мухина, который и пригнувшись все-таки шапкой доставал до наката из дубовых ворот, заполнил собою весь блиндаж. Надо же, такую каланчу и не задело за сутки, ничем и ни разу.

Дело оказалось не в опасности. Просто Кузнецов, узнав, что погибло орудие, встревожился, захотел узнать, как дела на самой дальней заставе. Мухин должен был остаться командовать здесь, если б Железнякова убило. Он очень рад, что обошлось. И для Железнякова обошлось, и ему, значит, можно возвращаться в полк. Кузнецову там без него трудно.

– Обошлось, – печально кивнул Железняков. У него перед глазами опять взвихрилась дымная круговерть на огневой, дохнуло огнем и дымом, разом исчез в нем пехотинец, а на бруствер аккуратно легла перчатка. Не рваная, не смятая, туго натянутая на кисть руки, чисто, словно топором отсеченную кисть – все что вместе с сапогом осталось от человека. – Действительно, обошлось.

– Не нравишься ты мне что-то, Витя! – внимательно посмотрел ему в лицо Мухин. – Ой, не нравишься. Может, тебя действительно подменить?

– Да ладно! – отмахнулся тот. – Не скисну, не бойся, передай капитану – стоим прочно.

Его даже развеселило мухинское предложение. Подменит, и куда тебе? В санаторий? В тихую обитель под Людково?

Они выходят из тишины и тьмы блиндажа в ясный утренний свет и глохнут: над шоссе с ревом идет девятка желтокрылых бомбардировщиков.

– Началось! – задирает голову Мухин. – Верно капитан сказал: на каждого из нас сегодня будет по семь самолетов.

Он жмет руку лейтенанту и убегает: ему надо торопиться, хоть полдороги проскочить, пока не прилетели следующие.

Следующие прилетают минут через пятнадцать. Бомбы, бомбы, бомбы. Даже свиста их теперь не слыхать, даже моторы кажутся беззвучными: разрывы сливаются в сплошной гулкий рыск. Солнце затянуло, закрыло дымом. Начался день – двадцать четвертое февраля тысяча девятьсот сорок второго года. Целиком пройдет он под бомбами, под скрежет авиационных пулеметов, под лай пушек с неба. На сотню шагов вправо и влево от шоссе почернеет снег, перепаханный взрывами.

Днем вдруг словно смело с неба самолеты. Часа два не появлялись над шоссе. Можно стало ходить, есть, перевязывать раны.

– Приготовиться к атаке!.. Приготовиться к атаке!.. – пронеслась от окопа к окопу команда капитана Кузнецова.

Атаки не было. Потеряв двадцать третьего февраля больше тысячи человек только убитыми, гитлеровцы двадцать четвертого не пытались пехотой занять пехотный остров. Выжигали его огнем.

– А самолетов на два объекта у фрица не хватило, – злорадно отметил Кузнецов, видя, как несколькими кругами ходили в небе желтокрылые машины над Проходами и рядом с ними.

Дым опять, рвался черными столбами к небу. Казалось, вчера в Проходах все, что могло сгореть, уже сгорело. Сегодня видно стало, что это не так.

Горели не только Проходы. Красная Горка, Красная Гремучка, Вязичня – вся округа, все, что могло гореть в расположении триста сорок четвертой дивизии.

Потом из Медвенки пошла немецкая пехота. Несколько сотен человек двинулось по глубокому снегу на пылающую деревню на вершине крутого холма. Не дошли. Добрались только до ложбины, протараненной вчера в глубоком снегу второй гвардейской танковой бригадой. Там и остались до темноты.

Знать бы им, полнокровными батальонами наступавшим на Проходы, кто их там остановил! Не узнали. Не узнают. Да если б и узнали, не поверили бы. А триста сорок четвертая дивизия навсегда запомнила имена командиров пулеметной роты Федора Листратова и стрелковой – Новичонка.

Оба лейтенанта были без своих рот. Легко раненные в предыдущих боях, они не смогли уйти в десант. Но утром следующего дня, бросив медсанбат, забинтованные, хромые, добрались лейтенанты до почти пустой погорелой деревни Проходы. До них в нее ночью вошел штаб тысяча сто пятьдесят четвертого полка – то, что от него оставалось, – с ротой связи и противотанковой батареей, пробившимися наконец через снега двумя взводами сорокапяток. Утром в Проходы вынес свой командный пункт майор Страхов, оставшийся и за убитого комдива, и за пропавшего без вести комиссара, и за убитого начальника политотдела дивизии.

Батарея… рота… штабы… Все это названия, названия: людей, если всех пересчитать, не набралось бы и полсотни. Это на них шли сейчас немецкие батальоны.

Когда Листратов с Новичонком прихромали в деревню, и комбат сорокапятчиков, и взводные – лейтенанты Каменир с Поповым, и солдаты обоих взводов уже погибли под первым ударом немецких самолетов, одною бомбой угодивших в погреб с картошкой, где укрылась от бомбежки вся батарея. Одним разом не стало больше половины гарнизона Проходов. Понятно, почему раненым лейтенантам показалась совсем пустой огненная деревня. Разрывов снарядов и бомб вставало больше чем людей. Понятно, почему, когда немецкая пехота двинулась на Проходы, ее встретил поначалу только редкий винтовочный огонь. Два штаба, два раненых лейтенанта, два десятка солдат против грозного движения двух батальонов – такая вот была обстановка в Проходах двадцать четвертого февраля.

– Связист! – окликнул лейтенанта Мареева командир дивизии майор Страхов. – Где связь с артполком, где связь с зенитчиками, где вообще связь?

Отвернувшись, он тщательно прицелился из винтовки в сторону Медвенки. А Мареев в это время толкнул в плечо невысокого худого сержанта с огромной катушкой провода на ремне.

– Баранкин! Бегом по линии.

– Ну? – строго спросил Страхов. – Что со связью?

Весь день он почему-то, минуя начальников связи полка и дивизии, спрашивал о ней только этого быстрого с сияющими круглыми глазами лейтенанта.

– Я вас прошу, очень прошу, – внимательно взглянув на Мареева, негромко, но твердо сказал майор, – не отвлекайтесь на перестрелку. Дайте связь.

Сам он, опять подхватив винтовку, застучал редкими выстрелами по немецкой цепи.

Мареев, которого два дня костерили все, кому угрожали расстрелом каждый час, даже оцепенел от неожиданной непривычной для него, но обычной для Страхова вежливости.

– Связь будет через пятнадцать минут! – крикнул он в спину майору.

Тот, не поворачиваясь, только поднял вверх руку с часами и потряс ею.

А связь, кроме Мареева и Баранкина, восстанавливать было некому. Начальник связи полка лейтенант Дуклер умирал от тяжелой раны в соседней траншее. Командир роты связи лежал на операционном столе в медсанбате. Рота была, но роты и не было: все работали на линии. И все-таки через пятнадцать минут связист, сидевший в окопе у ног командира дивизии, испуганно и удивленно заорал во всю глотку:

– Связь с двенадцатым. Требуют двадцать шестого.

А Страхов, одержанный аккуратист Страхов, не положил – нервно отшвырнул винтовку, не сел – упал на дно снежного окопа к телефонному аппарату, вырвал у связиста трубку.

– Десант продолжает удерживать шоссе, – в первую очередь доложил он то, что сейчас прежде всего интересовало командарма в полосе дивизии. – Передвижения немцев с запада происходят только до Адамовки. – Он помолчал, слушая властно рокочущую трубку. Поморщился. Ответил медленно и сдержанно: – Сам нахожусь на глазах. Вижу все сам. Врать не приучен. Чего не вижу – не докладываю.

Опять помолчал, встав во весь рост, слушая грозный рокот телефона и глядя на грозное приближение немецких батальонов. И не выдержал, вскипел, хотя говорил по-прежнему ровно.

– Проходы держит не дивизия, а две штабных группы. Задачу выполняю. Прошу на меня не орать.

Страхов положил трубку, посмотрел пустым каким-то взглядом в сочувствующие глаза опять возникшего возле него Мареева и вдруг улыбнулся.

– Конечно, не дело, – скорее себе, чем Марееву, сказал он, – чтобы командир дивизии сидел без связи, чтобы сам из винтовки пулял, а не войсками руководил. Прав штаб армии. Кругом прав. Только где они, войска? И связь где?

Да, не выйти майору в генералы. И дело знает, и опыт, и служит давно. С начальством не умеет промолчать.

– Связь с артполком? – оборвал он себя.

– Есть, – протянул ему трубку Мареев. – Курочкин у аппарата.

Девятьсот тринадцатый дивизионный артполк сосредоточил огонь, отсекая немцев от Проходов.

– А это кто бьет? – встрепенулся комдив, заслышав огонь пулеметов, которых прежде не было.

– Листратов, – доложили ему, – пулеметной роты командир. Раненый, сбежал из медсанбата. Из разбитых пулеметов, что кругом валялись, два собрал. Из обоих бьет.

Два раненых лейтенанта отбросили немецкую роту, приблизившуюся к западной окраине деревни. И сколько потом немцы ни пытались подойти сюда, пулеметы Листратова и снайперская винтовка Новичонка возвращали их обратно.

– Передайте им мою благодарность! – послал к ним Страхов политрука Самарова.

Комсомольский билет командира батареи Александра Щеглова, пробитый на нем осколком снаряда.

Благодарность! Смешное довоенное поощрение. Сюда, на западную окраину Проходов, рушит бомбы целый немецкий бомбардировочный полк. Был бы здесь батальон – ни рожек ни ножек от него не нашли бы. А в двух лейтенантов да присоединившегося к ним политрука поди попади. Не умолкают два пулемета и две винтовки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю