355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Туманов » Десант » Текст книги (страница 3)
Десант
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:05

Текст книги "Десант"


Автор книги: Юрий Туманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Опять короткая остановка. И черный танкист вместе с Железняковым разглядывают с высоты башни поле боя. Поле как поле – снежная равнина, залитая ровным светом утреннего солнца. Но он колеблется, этот свет. Прозрачные пятнышки вперемежку с черными точками бегут по снегу, будто по всему двухверстному склону, до самой Медвенки, занятой немцами, струится редкая, тонкая кисея. Это, перекрывая солнечный свет с востока, пробиваются сквозь дым и струи раскаленного воздуха отсветы пламени горящей деревни. В них словно бы движется, меняя очертания и расплываясь, все, что от века не трогалось с места. Темные, приземистые, утонувшие в снегу избы Медвенки, удлиняясь, дрожат, как в ознобе, в них не осталось прямых линий, все извивается, гнется и светлеет. Растворяется в горячечном движении, стала прозрачной на вид, волнами пошла вся оборона врага в деревне Медвенка. Зигзагообразно струясь вверх, ввинчиваются над нею в синее небо черные голые стволы деревьев. Лавина раскаленного воздуха, пронизываемая справа лучами утреннего солнца, смерчевыми вихрями кружит над полем. И в этом сплошном мареве кажутся нереальными, нездешними, ни к кому тут на броне не относящимися грозные приметы войны на бескрайнем, сверкающем и слепящем яркою белизною поле – две глубокие темные борозды, просверленные танками в первозданном снегу.

Никто не видит солнца: всем просто не до него, не до утренней зимней красоты родной земли. Боевая машина вздрагивает от нетерпения. Но она уже не четырнадцатая. Четырнадцатой она была час назад, уходя из Красной Горки. Впереди, там, где танковые борозды проломили, перечеркнули грязные линии немецких траншей, уже далеко за ними врезаются прямо из снега в ясное небо четыре черных смоляных столба дыма – горят тридцатьчетверки. Но они горят во вражеском тылу, прорвав оборону врага, вынеся на себе десант пехоты туда, откуда смерть заносит руку над полумиллионной немецкой четвертой полевой армией. Это они, горящие возле Варшавки танки, совершили то, что до сих пор не удавалось никому. Десант уже на шоссе! На шоссе десант, что бы там ни было!

Танк выдохся. Он стоял по пояс в снегу и вздрагивал, дрожал всем корпусом, как загнанная, запаленная лошадь. Огромный неуклюжий зеленовато-черный металлический ящик с облупившейся белой краской словно кипел от бессилия и злости. Снег, ласковый пушистый снег, не выпускал его, мягко расступаясь и поддаваясь любому его движению. Оседая под бешено моловшими вхолостую гусеницами, он все глубже и глубже всасывал тяжелую броневую махину. Сначала он был ей только по пояс, потом по грудь, а вскоре только башня да фигуры десантников темнели над белой равниной.

Неуклюжий железный ящик сколько мог волок через целинный снег привязанную, к нему сзади пушку, нес на своей черной броневой спине два десятка белых кулей – десант пехоты, но теперь силы его кончились. Маленькая легкая пушечка, которую по ровной земле свободно перекатывают четыре солдата, в вязком море сугробов вдруг налилась многотонной тяжестью. Загребая щитом, как плугом, снежные горы, одолела она сотни лошадиных сил танкового дизеля, и он встал. Он еще грозил врагу, застрявший танк. Его орудийный ствол чутко разворачивался туда, откуда били немцы, и страшный черный зрачок его жерла словно принюхивался то к одной цели, то к другой, но собственная смерть уже дышала рядом. По-паучьи перебирая длинными лапами, она выскакивала то справа, то слева, вставала высокими черными столбами дыма, заглядывала сверху, сверкая разноцветными молниями трассеров над башней, высекала пулями искры из брони. Он почти ослеп, видел через триплексы и прицелы только то, что попадало впереди в узкий сектор обзора. Но то, что виделось, было страшно: впереди горели его товарищи. Густые столбы черного маслянистого дыма подымались в небо и росли все выше и выше над тусклым желтоватым пламенем, метавшимся, бившим из таких же стальных коробок, которые всего полчаса назад – яростные и живые – промчались мимо него на обгон.

Рев танкового мотора глушил все звуки. Кроме надсадного воя дизеля, десантники, жавшиеся сверху к теплой вздрагивающей броневой спине, не слышали ничего, даже разрывов тяжелых стопятидесятимиллиметровых снарядов, даже звонких ударов пуль по металлу. Беззвучная же смерть казалась совсем не опасной. Ее как-то перестали принимать в расчет. Однако танкисты и сидевший позади башни командир огневого артиллерийского взвода лейтенант Железняков хорошо понимали: еще пять, ну от силы десять минут, и немецкие батареи от пристрелки перейдут к стрельбе на поражение. Нельзя, недопустимо долго стоять на поле боя, становясь полигонной мишенью, создавая для гитлеровцев идеальные условия стрельбы.

Резко и бесшумно вскинулась круглая броневая крышка. Из ревущего, дохнувшего жаром башенного люка, как чертика на пружине, выбросило до пояса закопченного черного кожаного человека в черном ребристом шлеме. Он в яростном крике разинул рот и… никто его не услышал. Танкист, беззвучно шевеля губами, перегнулся из башни, сграбастал черной пятерней, впечатав ее в белый халат, Железнякова, рванул его к себе и, в бешеной угрозе выпучив глаза, заорал что-то прямо ему в лицо. Когда минуту спустя захлебнулись танковые моторы, вернув миру все звуки, Железнякова словно кулаком ударило в ухо:

– Обрубай! Пушку! К чертовой матери!

Ничего он не слушал, черный танкист. Никаких резонов не принимал. Махал руками, скалил яркие белые зубы и рычал:

– Обрубай! Танк не тянет!

Танкист не мог дать задний ход, не раздавив пушку. А без этого ему никак не удавалось вырвать танк из снежного плена. Он никого не хотел слушать: его броневой ящик был сейчас главным на поле боя. Главным! Остальных могло вообще не быть, и черт с ними! И чем больше сгорело его товарищей, тем важнее для боя становился он, уцелевший танк.

Но и артиллеристы знали: если они даже смогут не разрубить, развязать обледеневшие узлы, никакими силами потом не удастся заново прикрепить орудие к танку. И Железняков тоже не хотел внимать никаким доводам, хотя пехота, сидевшая на танке, явно не одобряла его и угрюмо сочувствовала танкисту. Пехота тоже догадывалась, что будет твориться здесь через десять минут. Ему же было необходимо встать с пушкой на шоссе.

Железняков вырвал из кобуры наган и, левой рукой вцепившись в отворот танкистской куртки, высоко занес правую над черным шлемом.

– Вези! Быстрее!

Танкист от неожиданности смолк и, бормотнув что-то невнятное, провалился в люк, резко рванув за собой броневую крышку. Железняков едва успел выхватить руку из-под тяжко лязгнувшей брони. Промедли – обрубило бы, как топором. Еще грознее и истошнее взревел дизель. Опять исчезли из мира сторонние звуки.

Красная, зеленая, голубая молнии сверкнули над башней. Беззвучно рухнул вниз один из десантников. Следом за ним в узкую щель между снежной стеной и готовыми все раздавить бешено крутящимися гусеницами нырнул наводчик Михалевич. Танк чуть не вмял его в снег, но Михалевич успел все же вытащить пехотинца, перевернул его, и все увидели рваные кровавые дыры в спине солдата, которому уже не нужна была никакая помощь.

Когда Михалевич, ухватившись за руки десантников, взобрался на танк, командир взвода, грозно глянув на него, толкнул наводчика к башне и сунул к носу кулак.

– Не сметь, – закричал он. – Не сметь рисковать! Ты наводчик, ты от пушки ни на шаг!

Промолов снежную трясину до твердой земли, танк все-таки вырвался из топкого плена и, переваливаясь по угорам, рванулся туда, где стояли черные дымные столбы развернувшегося боя. Ох, как засверкали над ним трассы. Слева всеми пулеметами ударила Медвенка. Справа шквальным огнем мела Алферьевская. Вся лавина раскаленного свинца неслась к нему, предназначалась ему одному, одинокому танку, медленно, очень медленно ползущему через заваленные снегом бугры и буераки.

Ему было легче, чем бригаде: он шел по проложенному ею следу. Ему было тяжелее: теперь все окрестные немецкие стволы целились только в него. Фашистский свинец не мог пробить броню тридцатьчетверки. Но десантники, укрывавшиеся за тяжелой башней, ничем не были защищены от флангового огня. А с флангов лупили по ним во всю мочь Медвенка и Алферьевская.

Бригада, дравшаяся уже на Варшавке, на смертном своем пути от Проходов до немецкого переднего края и за ним, в глубине обороны противника, всюду оставила за собою страшный кровавый след. По полю боя, справа и слева от последнего движущегося танка то густо, то поодиночке лежали убитые враги. Возле немецких окопов чужие шинели встречались целыми грудами, а дальше вглубь, цепочками обозначали, куда бежали немцы и где их наконец настигла пуля.

Но там, где нескольким немецким пулеметам удавалось разом вгрызаться в одну какую-нибудь из машин бригады, они тоже сметали с нее всех, всех до единого. И рядом с траншеей, по которой шел последний танк, лежали сраженные десантники: молодые и пожилые, ловкие когда-то и неуклюжие, с одной пулей в сердце или чуть ли не пополам разорванные пулеметной очередью.

Пехота тысяча сто пятьдесят четвертого полка, бежавшая по полю боя следом за танками, тоже оставила на снегу немалую часть. Те, кому не выпала доля ни пробиться, ни вернуться, полегли по всей ширине прорыва и в глубине его. Они лежали, застывая на тридцатиградусном морозе, отдавая миру последнее тепло своих тел. Кое-кто еще шевелился. Кто-то полз в сторону Проходов. Кто-то, от боли и потери крови утратив ориентировку, полз в немецкую сторону. Все это беззвучно проплывало мимо десантников, вцепившихся в танковую спину. Никому сейчас не могли они помочь: торопились в бой, в огонь, на Варшавку.

Никто не мог помочь и им. Не было над полем боя своей авиации. Артиллерия, стрелявшая из-за Проходов и высоты двести сорок восемь ноль, посылала свои редкие снаряды только далеко вперед, к Варшавке, на которой дрались сейчас бригада и тысяча сто пятьдесят четвертый полк.

По всему полю всюду валялись раздерганные, измочаленные крестьянские сани, на которых, привязав их к танкам, какое-то время ехали пехотинцы. Ехали меньше, чем рассчитывали. Дерево и веревки недолго уживались с бронею. Сани переворачивались, загребали снег и отрывались. Пехотинцы, вывалянные в снегу, не отряхиваясь, только подобрав свою нехитрую боевую амуницию, выбирались из сугробов и торопились вслед за танками. Рядом с ними, казалось, идти надежнее. Танки не только стягивали к себе вражеский огонь, они бронею своей от него же и прикрывали.

Старшина медицинской службы, разведчица 1154-го стрелкового полка Октябрина Жомина. Убита в 1943 г. на р. Проне.

Снова ввалившись в какую-то яму, застрял в ней последний танк. И люди на броне, уже отупевшие от ужаса, до краев наполнившего сегодняшнее утро, даже не поворачивали теперь головы в сторону приближавшихся разрывов. Они их по-прежнему не слышали.

И все-таки тупой удар рядом с собой лейтенант Железняков если не услышал, то почувствовал. Не ухом, всем телом принял он его и, еще не видя, во что врубился немецкий металл, сразу похолодел, понял – случилось непоправимое, беда, с ним случилась, с Железняковым.

Замерев, не желая видеть то, о чем он уже знал, лейтенант все-таки зашарил глазами вокруг и тут же со страхом отметил потускневшее лицо наводчика Михалевича.

А уже в следующий миг лица этого рядом не было. Михалевич лежал на снегу, сброшенный с брони болью и бессилием, и стонал, вдавливаясь головой в сугроб.

– Помогите, – услышали десантники его глухой прерывающийся голос, только лишь выключился танковый мотор. – По-мо-ги-те…

Все, кто был на броне, с надеждой смотрели на Железнякова: без его приказа никто не мог оставить танк. Лейтенант махнул рукой пехотинцу, сидевшему с края. Тот спрыгнул, повозился возле Михалевича, и, вскинув голову, затряс ею, показывая, что дело плохо.

Танк рванулся с места и опять заглох.

– Лейтенант, – оторвав голову от снега и глядя вслед, простонал Михалевич, – лейтенант, помоги…

Он обращался уже не ко всем, а только к нему, своему командиру. И жалость, гнев, бессилие, смешавшись, забились где-то в груди. Что он мог сделать, лейтенант, что? Он шел в бой, в немецкий тыл, и не смел ни сам ни на миг задерживаться, ни людей своих оставить с Михалевичем, тех, кого бы он хотел, товарищей по батарее. Их и так оставалось в расчете только трое.

Но раненому, страдающему, какое дело до этих забот. Он вышел, выпал из них – все заслонили дикая боль и ощущение близкой гибели.

– Витя, не бросай, – взмолился Михалевич. – Витя, помоги…

А танк, сорвавшись вдруг с места, набрал скорость и пошел под гору, и понес.

– Доставь в санроту, – успел крикнуть пехотинцу Железняков. – Доставь! Головой мне ответишь!

Он обманывал. И хорошо это знал. Обманывал прежде всего себя. И раненого, и десантников. Знал, что головою никто не ответит за жизнь, отданную бою. Знал, что помощи надежной не оставил. Фамилии даже не знал пехотинца. Просто себя утешал, заходясь в бесполезном крике.

Так и унес его танк, а в ушах все звенело: «Витя… Витя…»

Не звал он его никогда по имени, наводчик Михалевич. И служба не позволяла, и может быть, и не знал он его имени. А вот пришел смертный час – откуда-то всплыло.

Хороший был солдат Михалевич, надежный, толковый, во всем можно было на него положиться…

«А ты вот в опасности смертельной оставил его, – опять резануло по сердцу, – беспомощного оставил. Вот и казнись теперь. И не виноват вроде – жестокое дело война, да прощения у себя же и не получишь».

И еще успел вспомнить Железняков, как не отпустил он Михалевича, когда комиссар батареи Старостин хотел назначить его писарем. Очень уж хорошим наводчиком был Михалевич. Четко и быстро работал у орудия. Команды ловил на лету. Снаряды как гвозди вколачивал в цель. Как же остаться без такого наводчика? Наводчик в артиллерии фигура самая главная. А писарь – там любой подойдет, был бы грамотный.

Комиссар поспорил, поспорил да бросил.

«Витя, помоги… Витя, не бросай».

Что же ты не отдал его в писаря, Витя? Неси теперь в себе всю жизнь этот стон.

Конечно, сделал ты единственное, что мог: дал солдата, тот должен вынести его из боя… Но нет, не откупиться тебе этим от вины. Тебя просили, лично тебя – не бросай. А ты бросил. Что ни говори теперь – война виновата, бой не ждал, еще приведи два десятка причин, на самом деле серьезных, веских, не пустых, все равно себе себя не простить, не снять с себя тяжести. Оставил ты товарища, однополчанина, оставил без себя на смертном поле.

На шоссе весело и празднично, словно на деревенском гулянье. Ходят по нему в обнимку неуклюжие, как медведи, мужики в белых мешковатых костюмах. На каждом почти немецкий автомат, а то и два. Это не считая собственной винтовки со штыком, вещевого мешка, набитого патронами, и прочего. Километра на полтора заполонили шоссе, горланят вовсю, каждый, кажется, должен перекричать всех, не остыли от возбуждения, обнимаются, обмениваются трофеями. Как по березовой аллее, бродят и бегают они по накатанному асфальту, матово поблескивающему меж вековых, в два обхвата деревьев. Что-то жуют, что-то тащат, рассматривают какие-то бумаги и вещи. Все им любопытно, все в диковинку, вроде бы не той стала родная сторона, побывав под сапогом у врага. Трактор «Сталинец», замерший за обочиной, видно, с октября сорок первого, собрал вокруг себя полтора десятка «механиков». Пробуют завести. Немецкий вездеход, только недавно сброшенный танком в канаву, тоже не оставляет равнодушным.

Трупы гитлеровцев в тусклых сизо-зеленых шинелях, сплошь устелившие канавы, выброшенные за дорогу, уткнувшиеся в снег далеко в стороне, где достала их пуля, пользуются недобрым вниманием. То одного, то другого переворачивают, отыскивают в карманах последние документы. Ветер носит по шоссе груды шелестящих листочков. Даже это слышно здесь: сюда еще не бьет немецкая артиллерия.

Мертвые гитлеровцы! Никогда еще не приходилось тысяча сто пятьдесят четвертому полку видеть такое их количество. До сих пор – два месяца подряд – полку приходилось видеть только своих убитых да выносить с поля боя своих раненых. За немецкий передний край перешагнуть удавалось не часто, а их убитые там, за этой чертой, за окопами и находились, там и оставались.

Теперь вот они, проклятые! Далеко забрались в Россию, чтобы расстаться тут с жизнью. Кажется, на каждом третьем витые, серебрящиеся на солнце офицерские погоны. Даже два генерала валяются возле штабных автомобилей, сбитых танками в канавы.

Конечно, гитлеровцы подумать не могли, что танки, выходящие с поля на дорогу, принадлежат противнику. Давным-давно уверовали они тут в полную свою безопасность. Тут могли только снарядом или бомбой достать, да и то далеко не всюду. Вот и валяются теперь трупы близ деревни Людково, где четыре дня назад карандаш генерала Болдина красной острой стрелой перерубил Варшавское шоссе.

Противник еще не опомнился, не разобрались далекие штабы в обстановке под Людковом. Бьют тяжелыми калибрами далеко за Варшавку, закрывая брешь в своей обороне, прорванной между Медвенкой и Алферьевской. По убитым бьют, раскинувшимся там по всему полю. Даже те немецкие наблюдатели, которым издали поле видно, как на ладони, не доверяют русским мертвецам, думают: хитрят, залегли, вот-вот поднимутся и рванут вперед. Вот и держат их огнем дальнобойных батарей. Рассчитывают, что отбивают наступление полка – так много в поле белых халатов. А полк, вернее то, что осталось от него после прорыва, уже на Варшавке. Но ни один немецкий ствол еще не нацелился сюда. Чуть не час – огромное в бою время – ни один немецкий снаряд не ударил по шоссе. Поэтому людям тут кажется, что бой уже закончился, победа окончательна, сегодняшний яркий солнечный день так и останется праздником.

– Во дает пехота! – загалдели десантники с четырнадцатого танка, добравшегося наконец до Варшавки. – Во дает!

Все стоят на остановившемся танке и с удивлением разглядывают столпотворение на шоссе. Только черный танкист, в первый раз выбравшийся из башни с ногами и оказавшийся ростом всего по плечо Железнякову, смотрит в сторону, куда уходят следы бригады, двинувшейся на Людково, и откуда из-за холма чадят дымные столбы горящих танков.

– Витя! – окликает его снизу выбравшийся из недалекого кювета танкист. – Ну, повезло тебе, друг…

Оказывается, танк, на котором сначала шел в десант Железняков, обогнав товарищей, сгорел самым первым, подставив борт противотанковой пушке, затаившейся на западной окраине Людково. Эта же пушка в упор расстреляла всех десантников и выскочивших на снег танкистов. Чудом уцелел только командир этого танка, с которым Железняков вчера вечером долго разговаривал в Вязичне. Обожженный, раненый, но живой, он рассказывал вновь прибывшим, как оно все тут было.

На шоссе все сошло гладко, как нельзя лучше, ну а в деревню не прорвался никто. Огонь оттуда невероятно сильный. Одних пушек кругом понатыкано дивизиона два, не меньше. Это в тыловой-то деревне.

– Дай, Витя, на пяток минут рукавичку, – попросил обгоревший танкист, – рука что-то мерзнет.

Еще б не мерзнуть руке – по локоть голая, рукав разрезан, по белому бинту пятна крови, обмотана какими-то тряпками.

– Обе возьми, что ты! – стряхивает меховые рукавицы Железняков. – Грейся. И в санчасть дуй, что ты здесь болтаешься?

– В санчасть? – криво усмехается танкист. – За Проходами санчасть, туда сейчас без танка не дунешь. А рукавичку я верну, не бойся.

Ни рукавиц, ни танкиста не увидел больше Железняков. И не скажи тот «не бойся» про рукавицы, наверно, сразу бы и забылся. А так всю войну потом возникали они вместе. Танкист, рукавицы, Варшавка и опять танкист с рукавицами.

Железняков, спрыгнув с танка, проваливаясь по пояс в снег, выбрался на шоссе. Сбились к нему пехотинцы, и новости, новости, новости обрушились на него лавиной.

Едва прошел полк Проходы, когда смертельно ранен был командир его майор Минин. Тем же снарядом контужен комиссар Чичибабин. Не осталось сейчас в строю никого из командиров батальонов. И старшим по званию и должности стал на Варшавке капитан Кузнецов – начальник разведки дивизии, который пробился к десанту, когда немцы уже закрыли брешь в обороне, Он и принял на себя командование тысяча сто пятьдесят четвертым. Прорвались сюда живыми – уже подсчитано – шестьсот человек.

Капитан Кузнецов теперь наводит порядок на Варшавке. Кричат взводные командиры, собирая своих бойцов. Озабоченно бегают связные. Кузнецов стягивает полк к Людкову.

Лихой молодецкий посвист заставляет Железнякова обернуться в поле. Так свистит один только человек в полку – командир его орудия сержант Попов. Он и спешит к шоссе от орудия, сиротливо стоящего с тремя артиллеристами при нем в сотне метров от дороги. Ни танка, ни пехотинцев-десантников в помине нет, все уже в своих ротах. Орудийному расчету пушку на шоссе не вытащить, просто с места не сдвинуть, от нее только верхняя часть щита и виднеется, остальное утонуло в снегу.

– К орудию! – орет во всю глотку Попов. И снова засунув в рот четыре пальца, по-деревенски заливается разбойничьим свистом. – Давай к орудию, пехота!

– Шуляк, – повернулся к ротному командиру Железняков, – помоги.

Но ротному и скомандовать не пришлось: до полусотни бойцов, увязая по пояс, рванулись в поле.

Месяца четыре назад на формировании эти деревенские мужики и городские парни, солдатскому делу не обученные, все бы силы приложили, чтоб увильнуть от тяжелого труда. У каждого нашлось бы дело подальше отсюда. Пушку из снега тащить без приказа – что они, трактора или лошади? Ох, с какой неохотой во время полевых учений они ходили помогать артиллеристам. Теперь, побывав в боях, узнав цену пушечному удару, а на войне всему одна цена – жизнь, хлеб бросят, консервы, шинель, но пушку не оставят.

Облепила пехота орудие, суетится, словно муравьи толкутся со всех сторон, каждый протискивается вперед, хоть одной рукой да подтолкнуть пушку к шоссе, хоть чуть-чуть да помочь ее подвинуть. К станинам, к колесам, к лямкам, к щиту прикипели десятки рук и плеч. Как сороконожка, зашевелилась и тронулась пушка. Вся вместе с колесами поднялась над солдатскими касками, задрала ствол и поплыла, как на плоту.

– Командира батареи к командиру полка! – пронеслось над шоссе от солдата к солдату.

И Железняков помчался на зов.

Но командир, плотный невысокий капитан, уже сам шел ему навстречу. Он просто катился колобком по шоссе, такой он был весь круглый в пузырящемся белом костюме, круглолицый, с темными круглыми, чуть навыкате глазами, сиявшими из круга затянутого капюшона.

– Комбат, – остановил он начавшего рапортовать Железнякова, – мы уходим брать Людково. Ты остаешься здесь, у мостика, вот тут у верстового столба двести сорок восемь.

Железняков доложил, что он не комбат, взводный, огневого взвода командир.

– Вернемся, будешь комбатом, – смеясь, пообещал капитан.

Он оставлял орудие здесь у мостика, не брал его с собою к Людкову, рассчитывая, что пушка со взводом приданной ей пехоты надежно прикроет наступающих с тыла. С поворотом полка на восток, на Людково, здесь, на западной оконечности захваченного, оседланного полком отрезка Варшавского шоссе, на двести сорок восьмом его километре образовался тыл.

– Начальником арьергарда назначаю тебя, комбат, – серьезно сказал капитан. – Ни танк, ни орудие, ни автомашина с немецкими солдатами дальше этого мостика пройти не должны.

Все. Кольцо десанта, оседлавшего Варшавку, сплющилось, вытянулось в овал, превратилось в рукоять молота. Только в самом молоте будут и танки, и весь почти тысяча сто пятьдесят четвертый полк. Двухкилометровую рукоять займет одна рота. А здесь, у мостика на двести сорок восьмом километре, всего три десятка солдат и пушка. Это они должны не пропустить никого из Адамовой. Это за их спиною полк должен чувствовать себя, как за каменной стеною.

– Держись, комбат, как Багратион, держись, – сказал Кузнецов и ушел.

Железняков долго смотрел ему вслед. Между рослых, размашисто шагавших разведчиков, невысокий капитан катился по шоссе, словно снежный шар. Но этот шар сейчас был центром всего, что вершилось на Варшавке. От него и к нему носились связные. Он останавливался, и останавливались все. Стоило ему начать во что-то всматриваться, и тут же все головы поворачивались в ту сторону. Провожая его взглядом, Железняков перестал замечать все вокруг и чуть головою не столкнулся с политруком Ненашкиным, собравшим свою роту и уходившим с нею под Людково.

– Ты что? – загоготал тот. – Спишь? И у меня ничего не просишь? Ты же всегда людей просил, чего-нибудь тебе всегда надо было откуда-то вытаскивать. Может, сейчас дать?

Герой первых боев полка – политрук Ненашкин. Всех заставил забыть все шутки, которые до выхода на передний край так и липли к его фамилии. Он шел в огонь неторопливо, и казалось, что рядом с ним все стихает. Он подымался под пулями там, где никто не мог поднять головы. В страшную деревню Чебери, перед которой немецкие пулеметы положили наших друг на друга в четыре слоя, единственно кто прорвался – отчаянный политрук Ненашкин. Забросав все пулеметы гранатами, он вышел из этого неравного боя целым и невредимым.

Конечно, если кто и должен был живым выйти с десантом в тыл к немцам на Варшавку, так это он, Ненашкин. Вот он и стоит на ней твердо и уверенно, спокойно, вроде бы это не фашистский тыл, а наш.

Такого же роста мужик, что и Кузнецов, и комплекция та же, а не похож ничуть. Даже маскхалат, пузырящийся на нем, как и на Кузнецове, шаром его сделать не может. Отовсюду выпирают углы. И лицо хоть и в кругу капюшона, а квадратное.

– Людей? – опомнился Железняков. – Людей? Политрук, будь другом, выручи…

Еще бы не нужно было людей взводному Железнякову. Танки, подходя к шоссе и разворачиваясь для боя, стряхивали с себя десантников и ящики со снарядами для сорокапяток. Они разбросаны всюду. Орудийному расчету не собрать их до ночи.

Досадливо крякнув, Ненашкин посмотрел на часы. Времени в обрез. Покрутил головой – пошутил на свою голову, напросился, но решил, не отказал в помощи:

– Рррота, слушай меня! Пятнадцать минут на сбор снарядов.

А командиры взводов прокричали вслед за ним свое:

– Взвод…

– …пятнадцать минут…

– …собрать в поле все ящики со снарядами.

Справа – начальник политотдела 334-й дивизии полковой комиссар Никита Иванович Паращенко. Всю войну был фронтовым политработником. После войны – первый секретарь Витебского обкома КПБ, председатель Минского облисполкома, министр социального обеспечения Белоруссии. Умер и похоронен в Минске. Рядом – начальник клуба дивизии старшин лейтенант Жиравов. Снимок 1942 г.

Как муравьи разбежались в поле солдаты. Прошли вдоль следов танковых гусениц, по плечи завязая в снегу, ныряя в него, как в воду, со дна земного вытаскивая тяжелые ящики, сложили их у ног Железнякова. Охотно и домовито возились они с этим, последним, пожалуй, в своей жизни таким с виду мирным занятием. Отряхивали ящики от снега, располагали поудобнее для артиллеристов Впереди оставались дела сугубо военные – стрельба, раны, кровь, смерть своя и чужая.

– Спасибо, братья, – обнимали артиллеристы уходящих к Людкову стрелков. – Спасибо, век не забудем.

Недолгим оставался этот век. Почти никому из них не суждено было вернуться.

Но артиллеристы чувствовали себя перед стрелками чуть ли не предателями, будто действительно оставались в тылу: у мостика было так тихо, а пехота шла в сторону, где уже вовсю грохотала и гремела перестрелка.

Что такое два километра? Пустяк, не расстояние. Всего-то за ближние холмы ушла пехота, ушли танки, а кажется, будто закатились они за тридевять земель, бросив тебя один на один с чужою землей. И знает Железняков что земля эта совсем не чужая, его она, дедами и прадедами обжитая, но куда ни кинь взгляд, отовсюду похоже, устремлены на тебя холодные стекла чужих оптических приборов. Всей кожей ощущается это, заставляет ежиться, чувствовать себя неуютно и одиноко, будто загнали тебя под микроскоп и разглядывают беспомощного, как вредоносную бациллу. Железняков, оглядываясь, прикидывает – откуда смотрит фриц. Из Медвенки – это ясно, из Алферьевской – тоже: мимо них только что прорывались. Но тревогой жалит со стороны Адамовки, хотя вроде бы рано оттуда-то. И из рощи справа, куда фрицу ни на чем не попасть – целина непроходимая. Разве только разведка. Нет, чужая земля, чужая, хоть и своя.

Орудие расположил он на позицию в полусотне шагов от мостика на шоссе. Получилось будто на дне огромной чаши, перечеркнутой посередине Варшавским шоссе. В какую сторону ни глянь, до горизонта полтора-два километра. Конечно, лучше бы стрелять с высоты – с холма, с горы, но раз такого тут нет, сойдет как огневая позиция и гора наоборот – громадная воронка. Снизу вверх тоже все вокруг видно.

Первая цель пришла к орудию сама. С огромной скоростью, разогнавшись по крутому спуску шоссе, вынесся от Адамовки к мостику крытый брезентом грузовой «мерседес». Трое немцев – увидел за ветровым стеклом Железняков – весело смеялись, курили и руками отгоняли дым от шофера.

И вдруг под колесами задымился асфальт. Намертво охватили их надежные немецкие тормоза. Но инерция гнала грузовик к мостику.

Ужасом искаженные лица в кабине. Отставшие от рот красноармейцы, бросившиеся, выставив вперед оружие, наперехват автомашине. Все это одновременно схватил и прямым и боковым зрением Железняков, наклонясь к орудию.

Водитель уже начал разворот, не отрывая глаз от бегущих по шоссе пехотинцев и даже не глянув на свою смерть, в упор прищурившуюся на него черным глубоким зрачком орудийного жерла.

Какой-то миг Железняков медлил, держа руку на спусковом рычаге. Не по себе было. Как будто бьешь из-за угла, ножом в спину беззащитному. К тому же и пехота близко забежала сбоку. Он даже оглянулся на орудийный расчет. Но не увидел жалости на лицах, только ожидание. Тогда, обозлившись на себя, он рванул рычаг – стволом он автоматически все время сопровождал движущуюся автомашину. Действительно, нашел место для переживаний. Убитый сегодня враг не сможет убить тебя завтра.

Из кабины, окутавшейся дымом, не выскочил никто. Но через задний борт, стреляя на ходу, полезли гитлеровцы. И рухнули наземь два бойца, первыми подбежавшие с поля.

– Из-за тебя, гад, из-за тебя! – кричал себе Железняков, беглым огнем сажая снаряд за снарядом в неподвижный кузов и бегущих немцев. – Из-за тебя!

Все. Живых фашистов здесь нет. Десантники, облепившие машину, тащат из нее какие-то тюки, ящики, пакеты. Проходя назад мимо орудия, редко кто не крикнет артиллеристам слова одобрения: лихо, с первого снаряда застопорил лейтенант фрицевскую машину. А он и не слушает, не отрывает хмурого взгляда от медленно удаляющихся носилок – цены утраченного из-за сомнений мгновения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю