Текст книги "Далеко на севере"
Автор книги: Юрий Герман
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Среда
Ровно год войны. Как давно я ничего не записывала в тебя, мой милый, старый дружок. Как мне некогда, как ужасно мне некогда…
Дни бегут один за другим, страшно похожие, длинные, огромные, мы мало спим, много работаем и учимся, учимся, учимся.
Запишу немного про Старчакова. Прежде всего, он хороший доктор. Мне говорили, что перед самой войной он написал интересную диссертацию – талантливую и оригинальную. Специальность его – терапия. А сейчас он почти не занимается своим делом, а занимается хозяйством. Организовал охоту на лосей – у нас в госпитале все время кормят свежим мясом. Построил водопровод. Целых два – летний и зимний. Лесопилку, узкоколейку, электростанцию, да не простую, а такую, которая топится маленькими чурками, чтобы не тратить бензина. Потом построил маленькую гидростанцию. В нашем госпитале все механизировано, и это почти невероятно, потому что механизация произведена во время войны руками нашего персонала и тех из выздоравливающих, которые скучают по работе, а таких, надо сказать, довольно много.
Лечился у нас пожилой инженер по фамилии Баринов, милый и веселый человек. К нему Старчаков заходил частенько с чертежами. Баринов их поправлял, потом переделывал, потом сердился и чертил все наново. Так построил он сушилку для посуды, гидролизный электрический стерилизатор, электрический умывальник для хирургов и еще много полезных вещей… А ведь наш госпиталь – военный и нынче война, и сюда к нам частенько залетают немецкие бомбардировщики. Самое хорошее, конечно, в Старчакове – это его положительность и серьезность, с которой он работает. Госпиталь наш для легкораненых, и у него много своеобразных особенностей.
Прочитала то, что пишу, и очень удивилась: какой-то хозяйственный доклад.
Пятница
Опять запоздала, все пропустила, и ничего уже невозможно восстановить. Вот даже не записала начало наших курсов, как мы ездили в город за скелетом, за книжками, за пособиями, за муляжами, как ничего не достали и вернулись сердитые, как потом я одна поехала и достала скелет, а поехала без машины, и вот – попробуйте доставьте скелет в неразобранном виде. Идешь, тащишь, бумага порвалась, в которую он завернут, люди в стороны шарахаются – будь ты неладен: и смешно, и досадно…
Пришла, а у нас бомбежка.
С одного здания вся крыша приподнялась, потом опять опустилась, села набекрень. И ни одного стекла – все вылетело, водопровод наш развалился, лесопилка тоже. Я влезла к своим раненым в землянку (есть у нас такое бомбоубежище), втащила туда скелет, а вокруг все так и ухает…
И все пришлось почти сначала начинать. Ремонтировали, белили, стекла вставляли, водопровод провели заново. И в это же время занимались.
Получила письмо – убита наша Тася, тяжело ранен Русаков, контужена Варя. Они ехали в санитарной машине, на них налетел немец и стал их обстреливать из крупнокалиберного пулемета. Вот и все.
Часто я вспоминаю теперь того немца по фамилии Штамм, часто, олень часто. И вот сейчас про пего думаю и вообще про всех про них, которые напали на нас и убили Тасю.
У меня странная военная жизнь. Я знаю только один участок войны, только тот, что носит красный крест, знаю, вижу, работаю только тут. За это время я перевидела много немцев у себя в медсанбате, и в госпиталях, и когда их везут и несут.
И чем дальше, тем труднее мне быть им санитаркой. Я знаю, не мое дело судить, вмешиваться, решать, я знаю, наша эмблема, красный крест, как бы ставит нас вне, выше всех страстей человеческих, это ведь еще издавна так уж повелось, но ничего я не могу с собой поделать.
Я чувствую, что руки мои дрожат и не слушаются меня, когда я перевязываю ногу тому длинному, седому вестфальцу.
Я чувствую, что голос мой неестествен, когда я спрашиваю у них то, что мне полагается спрашивать по моей военной должности.
Я чувствую, что я смотрю на них иначе, чем мне надобно смотреть, помня мой халат и символ наш красный крест, я чувствую, но не могу иначе.
Кончился ремонт, вновь наладилась наша жизнь, и все опять пошло по-прежнему. День наш начинается очень рано – в шесть часов утра. Мы встаем в пять. Сонные, плохо соображая, мы умываемся ледяной водой, чтобы прийти в себя ж соображать немного лучше. С шести до одиннадцати у нас теория: внутренние, инфекционные, анатомия, физиология, хирургия и разное прочее, Занимаемся мы, где придется. Орловская, Старчаков читают нам лекции, и теперь я часто вспоминаю Ленинград, ленинградскую осень в институте, вспоминаю тогдашние своп мечты и думаю, что все еще будет, что война кончится и я вновь буду студенткой, по как все будет тогда иначе, как научимся мы ценить то, что не ценили, то, что не замечали, то, что проходило мимо нас.
Начальник наших курсов – мама Флеровская. Она читает нам хирургию, и все свое свободное время проводит с нами, Она строга больше других, взыскательна и необыкновенно требовательна. Мы ее слушаемся и очень боимся, как это ни странно.
Потом старшие сестры ведут с нами практические занятия. Мне эти занятия скучны, потому что все это я знаю и умею хорошо делать сама, но я терплю и подчиняюсь.
Я устаю. Мы все устаем. Мы устаем и никогда не говорим об этом. В госпитале, где начальником Старчаков, неприлично, невозможно говорить об усталости. В этом госпитале совершенно справедливо считается, что поскольку мы военные люди, постольку мы должны вести себя так, как ведут люди на переднем крае. А там, как известно, об усталости не говорится.
Но хоть мы и не говорим об этом, мы устаем. Кроме того, что мы учимся, мы работаем санитарками. А кроме того, что мы работаем санитарками, мы еще занимаемся хозяйством, например доставкой и заготовкой дров, картошкой, капустой, мы убираем, моем, стираем. Мы еще готовимся к занятиям. Мы еще читаем раненым газеты, устраиваем спектакли, участвуем в конференциях сестер, где тоже не хочется сидеть чурбаном… А темы докладов на конференциях сестер тоже не такие уж пустяковые, если хорошо подготовиться, например: наркоз и наркотические вещества, переливание крови…
Спать! Я хочу спать!
Кроме всего перечисленного мы еще изучаем военное дело: пулемет, гранату, винтовку…
Получила два письма. От отца и от одного военного товарища, которого я люблю больше жизни и, может быть, больше папы. Так вот от этого военного товарища получила письмо на трех страницах. Настоящее любовное письмо.
Села отвечать папе и этому самому товарищу, ответила и перепутала конверты.
Представляю себе папино лицо в том случае, если бы я не спохватилась вовремя.
Могу себе представить…
К нам привезли Русакова, Он будет у нас долечиваться. Ему уже хорошо. Я часто к нему забегаю, а мама Флеровская читает ему по вечерам «Войну и мир».
Четверг
Вот как это было: я бежала с бутылью за перекисью в аптеку и за поворотом увидела повозку и пару лошадей. А возле лошадей стоял он и чесал лошади за ухом. И честное слово, лошадь ему улыбалась. Честное слово.
Я остановилась из-за лошади, из-за того, как она улыбалась, и только тут увидела его и его руну на перевязи и подумала, что у меня сейчас разорвется сердце. Просто возьмет и лопнет.
Он ранен уже четвертый раз и все посмеивается, говорит – злее будет. Я сказала – злее некуда, и он в ответ:
– Найдется…
И блеснул своими медвежьими глазками. Ох, и страшненькие бывают у него глаза.
Ему тут очень правится, и чрезвычайно он доволен этим госпиталем и всей его системой. А я ему ужасно верю, каждому его слову верю, знаю, что он ничем никогда не увлекается, пустяков не болтает и если что-то ему нынче нравится, то это всерьез, это он десять раз обдумал, проверил и решил для себя, как отрезал, раз навсегда.
Вот что он говорит про эту систему госпиталя для легкораненых:
– Я в вашей работе, Наташа, мало чего понимаю, почти что бревно я в вашей работе. Понимаю, поскольку ваша служба обеспечивала мне решение моих задач. Но должен сказать, что, когда раньше ко мне мои солдаты возвращались из госпиталя, я очень бывало сердился.
Вернутся и рассказывают: чуткость к нам проявляли, цветов прямо-таки оранжерея была, сплошные тропики, кино нам, подарки нам, кровати нам на пружинах, разные фигли-мигли. Послушаешь, послушаешь – да плюнешь. Вернется такой боец, и назавтра в землянке у него грипп, видишь ли, а послезавтра воспаление в легких – и поехали. А это потому все, что ранение у него ерундовое, а вы его изнежили вашими оранжереями, развратили, отучили от военной обстановки, и ему надобно ее наново осваивать со всеми выходящими отсюда последствиями. А вот тут дело другое. Смотрю – нравится. Правильно, что казарменное положение, что постели жесткие, что физзарядка обязательна, что нары, а не кровати. Нормально! А самое правильное – это военные игры, занятия военные, знания, которые боец за время излечении у нас приобретает. Смотрю я эти дни на вашего лейтенанта Сергушева. Орел парень. И, конечно, командиру типа Сергушова боец полностью доверяет. Командир несколько раз ранен на этом театре, Знает обстановку. Знает, как тут надобно воевать. Лыжи знает, знает повадки врага, его хитрости, его тактику, стратегию. Знает, чего не надо делать. И тут, в госпитале, вместо того чтобы терять форму, мускулы, легкость тела, меткость руки, зоркость глаза, боец теперь приобретает целый ряд знаний, так необходимых ему в военном деле. Ты знаешь, я интересовался, наблюдал, какой колоссальный интерес к военным знаниям в госпитале у бойцов. Огромный. А почему? Поняли: для того чтобы бить врага и самому оставаться живым, надо уметь воевать. Еще на фронте это поняли, а тут торопятся узнать, понять, догнать тех, которые знают и потому что знают – воюют лучше. Народ тут уже обстрелянный, поверивший в необходимость военных знаний, такой народ, который своими глазами видел, как необходимо, жизненно необходимо уметь и знать. Вот я смотрел – у вас с восьми часов до трех пополудни боевая подготовка. Казалось бы, утомительно, а от желающих нет отбою. Смешно, но даже слабые стараются словчить и попасть на занятия. Далеко стал смотреть народ, видят в этих занятиях свою, личную пользу. Я у одного тут спросил: «Почему идешь на занятия, ты еще слабый, лежачий, а притворяешься здоровым?» Отвечает: «Боюсь, не успею, много проходят, хочу все узнать». «Зачем?» – спрашиваю. Смеется: «Жить хочу, товарищ начальник, фашистов хочу много побить, а сам домой пойду после войны, С орденом!» Видала? Даже с орденом…
Среда
И опять он уехал. Сколько раз я его провожала, сколько раз это можно выдержать, сколько раз можно возвращаться одной после того, как…
До свидания, майор Храмцов! Скучно мне, скучно мне без вас, и первые дни, когда вас нет поблизости, я места себе не могу найти.
Знайте!
Приехал доктор Рудной, Оперировал, потом сказал мне:
– Вот что, золотко, там у меня внизу, в ординаторской, гимнастерка осталась, принесите портсигар. – Узнал и покраснел: – Ничего, я сам принесу.
Я принесла ему портсигар – что ж, я санитарка. Он улыбнулся и сказал:
– А вы совсем молодец.
Поговорили с ним немного про папу. И опять он уехал колесить по фронту, учить врачей, ругаться, хвалить, оперировать.
Я – СЕСТРА
Ну, дневник, запишем, как что было.
Во-первых, были экзамены, со мной, как у нас выражаются, произошло чрезвычайное пропс шествие. Как раз когда я отвечала, отворилась дверь. Мама Флеровская сказала каким-то слишком громким голосом: «Встать!» Все встали… короче говоря, приехал начальник.
– Кто экзаменуется?
Мама Флеровская все доложила, отрапортовала, как полагается, не очень это у нее гладко вышло, но начальник сделал такой вид, что все отлично. Сели. Я стою. Меня экзаменуют. Начальник слушает, сам молчит! Никаких вопросов не задает.
Потом разгладил двумя пальцами лицо и вдруг говорит:
– Я ранен в живот. Так то и так-то, Что вы будете делать?
Я говорю. Ответила верно, потому что не только в книжках читала, но все это на самом деле видела.
Тогда начальник просит;
– Дайте попить. Пить очень хочется!
Я в ответ спрашиваю:
– Кому дать попить? Начальнику управления или раненному в живот командиру?
Он отвечает:
– Командиру.
– Не могу. Нельзя.
– Немного, Несколько глотков.
– Ничего не могу.
Он улыбнулся и похвалил меня. И я стала отвечать комиссии, которая торжественно беседовала за большим столом. И Русаков, уже почти совсем здоровый, тоже беседовал и задавал вопросы своим сердитым голосом, Я написала рецепты по-латыни, отвечала на множество вопросов, один раз поплавала, но потом вынырнула, и все обошлось благополучно.
А потом вечером нас всех пригласили в клуб, и начальник вручил нам косынки с маленьким красным крестиком на лбу – эти косынки означают, что мы больше не санитарки, а сестры, настоящие, медицинские сестры, «сестрички милосердные», как говорили во времена Пирогова.
Я сидела сзади, и мне было видно, как все наши повязывали вместо платочков санитарок белые косынки сестер и как все те, что сидели передо мной, вдруг преобразились, стали иными, стали сестрами, в новых косынках с крестиками, а у меня колотилось сердце и слезы готовы были выступить на глазах.
Я тоже получила косынку, тоже сказала свои несколько слов, села с девушками и подумала про себя, что теперь я сестра, настоящая сестра. И так мне стало хорошо, так прекрасно, что это даже невозможно выразить словами. И у всех наших девушек от волнения блестели глаза.
Мы тихонько поздравляли друг друга, шепотом, едва слышно.
Никогда не забуду, как мы вышли в косынках и тулупах на мороз, какие звезды были на небе и как потом звезды исчезали, и на небе стало играть северное сияние – длинные, острые языки какого-то ослепительного цвета…
А мы шли по снегу и все вспоминали, как что было, как военврач Старчаков нас поздравил… А кто-то пел, кто-то снежками бросался, кто-то громко крикнул:
– Прощай, учеба, здравствуй, война!
Кончился еще какой-то кусочек моей жизни, и чего-то мне жалко, и сердце немного щемит, и радостно на душе.
Я отстала от девушек и иду одна. Они поют где-то далеко, ночной, морозный ветер треплет мою косынку, куда я иду – не знаю. Майор, где вы? Милый майор, я бы сейчас на вас поглядела одну только секундочку, как вы морщитесь и посмеиваетесь. И вы бы, майор, поглядели на медицинскую сестру Говорову Наталью…
Январь. Понедельник
Еще один Новый год я встретила на войне. Милый дневник, папа все знает про майора! Милый дневник, как я испугалась, когда начала читать письмо, и как мне потом стало приятно. Какая прелесть мой папа! Он пишет, что майору, наверное, сто лет в обед и что напрасно я связала свою жизнь со стариком. Но впрочем, насколько он помнит, пушкинская Татьяна была счастлива со своим старым хрычом, чего папа и мне желает. А конец письма какой-то грустный. Папа пишет, что нам надо повидаться, потому что он мой отец.
Четверг
Майор переведен на другой фронт. Что же это будет? Ведь я же умру.
Вечер.
Наверное, это подлость, но я умру, если не поеду за ним. Он переведен на тот фронт, где папа. Они увидятся. Они будут разговаривать. Они будут на одном фронте. А я буду тут.
Какой ужас, как мне быть, что делать?
Среда
Н. Говорова едет к папе через Москву. Мой папа железный человек. Он пишет, что я уже настолько самостоятельна и так себя проверила, что без всяких угрызений совести могу быть в той же армии, где он. Ну и, конечно, разные колкости насчет того, что если бы не майор, то он бы и думать не смел, а поскольку майор – постольку и папа тут пристроился.
От мамы нечто трагическое. Отец ей написал, что я выхожу замуж, она написала мне в своем вечном торжественно-приподнятом тоне – подумай, дочь моя, достаточно ли ты знаешь этого человека, увлечение может пройти, моя дорогая Наташа…
От Шурика Зайченко открытка. Вот она приблизительно:
«Мой боевой друг! Отныне я буду называть тебя так, потому что теперь ты только мой товарищ, и все остальное должно быть отметено, Он – стоящий человек, его энергия подобна стальной пружине, его голос – это голос эпохи, его взгляд сверлит и пригвождает…»
Майор, за что это он вас так?
Н очень интересное письмецо из города Ташкента от специалиста по тутовым деревьям Бори Вайнштейна. Он пишет, что в то время как некоторым счастливчикам подвезло и они бьют немцев, другие принуждены мучиться в тылу и всякое такое прочее в слезливо-патетическом тоне.
Попадись вышеупомянутый специалист по тутовым деревьям мне сейчас, я бы ему такое сказала, такое!
А теперь опишу конференцию, которая была уже давно и которую я боюсь забыть.
КОНФЕРЕНЦИЯ
Это еще тогда было, когда нас выпускали, давно. Конференция армейских врачей. Теперь они все разъехались – разные мои близкие и далекие знакомые, доктора и докторши, молодые и старые, а я как-то зашла в клуб, вспомнила, как они тут заседали, и решила немного написать, потому что мне было очень приятно на этой конференции. Сидела я на ней зайцем, все со мной здоровались, все мне говорили: «А, Наташа, здрасьте», или «Здравствуй, золотко», или «Где ты растешь, где ты цветешь», – паши армейские доктора в тяжелых сапогах, в гимнастерках, с чашами и змеями, кудрявые, лысые, очкастые, толстые, тонкие, разные, милые мои доктора…
А была одна докторша, с которой мы разговаривали, потом она вынула из кобуры для нагана губную помаду, накрасила губы и сказала:
– Ко всему привыкла, а без сумочки жить не могу, не могу привыкнуть.
Итак, конференции.
У всех праздничные лица, все выбритые, докторши какие-то торжественные, от всех пахнет одинаковым одеколоном (был в военторге), до открытия конференции все жужжат в коридоре, а сколько новых орденов! Сколько поздравлений, сколько рассказов, сколько приключений! Эх, была бы я писателем вроде Ф. Гладкова, сколько бы я этих рассказов написала.
Все довольны.
Конференция открылась.
Военврач Инна Евгеньевна делает доклад. У нас совсем немного времени, и, слушая ее, я думаю о том, как многим нашим привычным ораторам из говорильщиков на общие темы надобно поучиться у врачей их скромности, их лаконизму, их простоте. А ведь Инна Евгеньевна излагает не знакомые всем чужие мысли, а то, что она сама видела и решила, то, что подсказал ей ее врачебный опыт, то, что она сама выяснила и продумала.
Речь идет о ранениях крупных суставов. Мысль такая: опасность, связанная со вскрытием сустава, та опасность, которая была основанием для старого, консервативного лечения, преувеличена. Гораздо опаснее, чем вскрыть сустав, оставить в полости сустава различные инородные тела. Инна Евгеньевна говорит негромко, волнуется, говорить ей куда труднее, чем оперировать. Все слушают молча, у каждого есть свои соображения на этот счет.
Я сижу тихо, как мышь. Сестрам на конференции делать нечего. Одна Оля торжественно восседает на скамье посредине двух раненых. Раненые эти – романовские. Он их будет демонстрировать. Это два здоровых парня, которые сидят с торжественными и важными лицами. Не каждому бойцу дано демонстрироваться на ученой конференции, далеко не каждый раненый принимает участие в научной работе, да и вообще будет что рассказать после войны.
Романов – румяный, черноглазый, веселый, прохаживается возле своих раненых, подмигивает им, подмигивает мне:
– Ну как, Наташа? Что новенького?
Доклад идет за докладом. Все новые и новые схемы, диаграммы, рисунки появляются на досках. Незнакомый военврач говорит о лечении проникающих ранений черепа методом первичного глухого шва.
Слушать интересно, военврач увлечен своим методом, техникой, которая позволяет уменьшить опасность гнойного заражения проникающих ранений черепа. Как всякий воодушевленный и верящий идее человек, он говорит сильно, напряженно, даже проникновенно. Потом молодой военврач Дубов демонстрирует раненых, В заключение он заявляет:
– Ранение такое-то и такое-то. Лечение такое-то и такое-то. Оперирован был так-то. Больной – военврач третьего ранга Дубов, то есть я.
Оказывается, этот молодой доктор был ранен на фронте, попал а госпиталь, вылечился, и теперь Дубов на себе демонстрирует преимущества первичного глухого шва.
Смех и аплодисменты.
В перерыве я узнала, что этот самый Дубов, едва начав ходить по госпиталю, пробрался в операционную помогать и учиться работать.
Выступает Романов. Дело идет о вторичной пластике при ранениях мягких тканей. Надо правильно раскраивать кожные покровы. Тогда, полностью используя способность кожи к эластическому растягиванию, можно закрывать значительные кожные дефекты. При этом методе резко сокращаются сроки лечения ран, а главное, не образуются мучительные, неподвижные рубцы, так характерные при старом, пассивном лечении.
Меня разбирает зло. Что делать, если человек с такими золотыми руками, как у военврача Романова, не умеет говорить? Разве это не обидно?
Он кончает свой доклад такой скороговоркой, что у меня перехватывает дыхание.
Милый Сергей Иванович! Как я люблю смотреть на вас в операционной и как мне обидно, что тут… Но это все равно. Это даже не важно. Сейчас смотрят ваши отдаленные результаты. Оля провожает к эстраде вашего раненого. Он ждет, этот раненый, он оглядывается по сторонам, сейчас он нам покажет, что такое доктор Романов, который не умеет говорить, но умеет лечить.
И раненый показывает.
Короткий вздох проносится по залу. А когда целый зал хирургов так почтительно и завистливо вздыхает и причмокивает это что-нибудь да значит. Правда, дорогой мой дневник? Ты же знаешь, что за народ наши доктора? Им трудно угодить…
Эта рана когда-то была колоссальной. Огромной.
– Вот и вот, – показывает Романов. – Отсюда и сюда…
Оглушительная пулеметная скороговорка. Все встают, все сгрудились возле эстрады, возле раненого. Раненого наклоняют – так и так. Пробуют, нет ли все-таки рубцов. Ох эти врачи, им пальца в рот не клади. Нет, рубцов нет…
– Да, – говорит одни, седой, в очках.
– Это да-с, – говорит другой.
– Лихо сработано.
Опять причмокивания и завистливые вздохи. Романов сияет и дает еще пару коротких очередей. Врачи теребят спину раненому. Да какой это раненый? Это совершенно здоровый человек. Теперь он ходит по рядам, «носит» свою спину, как драгоценную реликвию, все больше и больше проникаясь уважением к тому, что у него там, за плечами. Оля протягивает ему рубашку, но он не хочет. Разве это уж все? Разве больше никому не интересна такая удивительная спина? Ведь она же составлена из кусочков, из лоскутов, это почти мозаика, то, что сделал Романов, – ведь тогда никакой спины не было, была каша, страшная каша…
Демонстрируется другой раненый. Ему Романов сделал ягодицу.
Построил отличную, крепкую, круглую ягодицу. Чем плоха?
Врачи сгрудились теперь возле ягодицы, которая построена великолепными руками хирурга Романова. Заметив меня, боец, которому Романов построил спину, подходит ко мне, смотрит молодыми, добрыми глазами и говорит:
– Ты глянь, сестрица, какая работа. Видала? Да ты пощупай, ничего, не больно! Ты только пощупай. А? Приеду после войны к матери, покажу, что спина новая, не поверит. Верно? Родная мама не поверит.