355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Далеко на севере » Текст книги (страница 6)
Далеко на севере
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:18

Текст книги "Далеко на севере"


Автор книги: Юрий Герман


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

ЗДРАВСТВУЙТЕ, ВОЕНВРАЧ РУДНЕВ!

Смешную песенку поет Капа:

 
И вот открывается дверь,
И доктор вбегает, как зверь,
И мучает бедную крошку,
И режет ей нежную ножку,
 

Поет, а потом открывается дверь, и входит военврач Руднев. И с порога говорит:

– И вот открывается дверь, и доктор вбегает, как зверь. Не тут ли живет санитарка Говорова Наталья?

– Есть Говорова Наталья, – отвечаю я.

Он подходит ко мне, потом узнает Капу, Варю, Тасю, потом узнает Анну Марковну, которая сидит в коричневом мужском теплом белье и закрывается одеялом. Мы снимаем с него тулуп, ремни, пистолет, и вот доктор Руднев стоят перед нами таким, каким Он был в Ленинграде, – тонкий, с румянцем на щеках, с лысеющим лбом, с узкими губами и умным взглядом.

Начинается рассказы и расспросы. Он немного изменился. Сейчас Руднев стал проще, чем был. Только шутки его по-прежнему злы и не услышать от него сладких слов.

Мы хвастаемся нашими делами, он слушает скептически.

Мы говорим о том, как мы хорошо стали работать, а он совсем поджимает губы, И вдруг опрашивает про Леву.

– Лева в полку, – говорю я.

– И рукава у него по-прежнему на пуговицах?

У Левы действительно рукава гимнастерки возле локтя отстегиваются. Он очень гордится этой гимнастеркой и говорит, что, когда нужна срочная операция, такая гимнастерка очень помогает.

– И все у него, как всегда, прекрасно? – продолжается допрос.

Непонятно, чего Руднев от нас хочет.

Я провожаю его до землянки командира медсанбата. По пути он всматривается в мое лицо и говорит:

– А вы подурнели, Наташа! Было личико тонкое, как камея, сейчас изменилось. Очень изменилось.

Мне становится обидно, и я отвечаю:

– Вы тоже изменились, товарищ военврач первого ранга, как-то набрякли.

Это неправда, что он набряк, но слово обидное, и я ухожу, довольная собой.

А вечером начинается небольшой разгромчик. Является Лева из полка и привозит с собой раненого. Руднев спрашивает его о раненом. Лева путается, сбивается и врет. Красные пятна появляются на щеках Руднева. Фамилию раненого Лева тоже переврал. Потом при раненом сказал, что ранение тягчайшее. Потом стал говорить примерно так:

– Резекцию голеностопного сустава мы производили два раза и имеем отличные отдаленные результаты. Что такое затеки, наши раненые не знают. На фронте борьбы с анаэробной инфекцией мы делаем неплохие успехи.

– Совсем как Иван Иванович, – вдруг сказал Руднев.

– Какой Иван Иванович?

– Я знал одного санитара, отличного гипсовалыцика. Этот санитар говорил, что для него анаэробная инфекция – раз плюнуть, он ее с первого взгляда определяет и может без врача ее один на один побороть. Вы очень похожи развязностью своей и невежеством на этого Ивана Ивановича, только с той разницей, что Иван Иванович хороший гипсовальщик.

Лева позеленел. И началось. Я никогда не видела такого разгрома и никогда не представляла себе, что Руднев может так вспылить.

Потом он говорил Русакову:

– Невежество есть несчастье и само по себе может вызвать лишь сочувствие. Но невежество, помноженное на самовлюбленность, невежество наглое, бездумное, да еще в нашем деле – это…

– Да уж… – кряхтел Русаков, – нехорошо, нехорошо…

Потом занимались отморожениями – этим делом ведает Руднев.

Когда-то я очень боялась, что на нашем Северном фронте будет много отмороженных, и даже завела целую тетрадь записок на эту тему, а вот, поди ж ты, и зима, и морозы, и оттепели, а отмороженных совсем немного, пустяковые цифры.

Вот что значит хорошая постановка дела.

Начальник и санитарное управление сразу, с начала войны, взялись за это дело по-настоящему, и результаты получились отличные. У нас как-то очень точно разработано, что надо делать в каких случаях, как надо поступать, как беречь от обморожений, как лечить.

Может показаться, что я хвастаю, но я вовсе не хвастаю, когда утверждаю, что и я кое-что сделала, даже я! Еще ранней осенью я ко всем привязывалась с профилактикой отморожений, а когда была возле переднего края, разговаривала с санитарами, санинструкторами, фельдшерами и рискнула кое-что посоветовать даже военврачу третьего ранга Леве. Что делать, если он учился у моего папы, правился маме и, когда приходил к нам, мы его называли просто Левой.

Конечно, он мне заявил своим противным голосом:

– У вас, санитарка, никто не спрашивает. Можете не беспокоиться.

Обидно мне не было, потому что я себя приготовила к этому, а характер Левы я знаю давно. Кстати, он и напоролся на неприятности. Я заметила, что его бойцы мажут ноги вазелином – от холода, и сказала ему об этом, он отмахнулся – и в результате несколько случаев траншейной стопы.

– Вас не спрашивают, и зарубите себе на носу, что тут вы не дочь профессора Говорова, а санитарка. Прошу меня не учить.

Кстати, я его не учила, а просто сказала, Вот когда мы ходили в тыл к финнам, я у Храмцова в части у всех бойцов ноги пересмотрела на досуге, сказала осторожненько, что, по-моему, надо делать, как поступать, как обувь сушить, как что подогнать, и мы не нашли ни одного случая обморожения. Ни одного! Ерундой, чепухой, педантичностью можно серьезно помочь делу.

Милый мой дневник, сколько я всего в тебя напихала. А сейчас чуть не стала писать о борьбе с потливостью ног на фронте!

Милый, милый, я, кажется, влюбилась. Угадай – в кого?

А он не приходит, не приходит, не приходит. Гниет там, в своей дурацкой землянке, и думает, что это его долг. Ну хорошо же! Если он сегодня не явится, я ему завтра устрою такую встречку, что тот рейд в тыл к финнам покажется ему раем.

Итак, я провела борьбу с потливостью ног у бойцов. Она, как известно, способствует обморожению. Там насчет раствора формалина и всякого такого, о чем Лидия Чарская и не думала.

Мы проводили Руднева. Лева ходит надутый и свистит «Трубадура». Будет ему «Трубадур» от начальника. Увидит небо в алмазах.

Вьюга воет, злится; стонет. Я не пошла ужинать. Ну хорошо же! Завтра вы узнаете!

Воскресенье, метель, вьюга

Вечером опи изволили пожаловать. Ха-ха-ха!

Они изволили пожаловать, пройдя с автоматом на шее через Винькин лес, который, как известно, посещается финнами. Этим они предполагали поразить мое воображение.

Но мое воображение нисколько не было поражено. Я сказала:

– А, здрасьте! – И ушла в соседнюю землянку к девушкам, где просидела, чуть не воя от тоски, два часа.

Полтора часа он беседовал с Анной Марковной. Представляю себе его бешенство!

И ушел на лыжах через лес, бесстрашный, милый, всегда молчаливый, длинный мой дурак…

Долой эту тему. Извини меня, дневник, за всё эти банальности. Больше не буду. Продолжим наше хвастовство насчет обморожений. Вообще я заметила, что хвастаться в дневнике очень приятно. Потом почитаешь и думаешь, какая я хорошая, какая я умная, какая я энергичная, какая я дуся.

А я капризная, взбалмошная, эгоистическая ерунда. Вот я что. Я – ничтожество.

Кажется, я опять возвращаюсь к запрещенной теме.

Одним словом, я провела сегодня в перевязочной почти весь день. Приехал консультант, собрал там всех обмороженных и, кроме того, что сам делал свое дело, еще нас подучивал, как кого лечить, куда кого отправлять, что у нас хорошо, что у нас плохо, что совершенно недопустимо.

Я санитарка, мое дело маленькое, но как-то у нас в перевязочной так повелось, что я выполняю функции почти сестры, а если обморожения, то и вовсе сестры. И несколько раз консультант обращался ко мне. И это было мне приятно, потому что, значит, он заметил, как я действую руками.

А действую я ими недурно.

Да, да, недурно, пускай это непомерное хвастовство, но недурно.

Анна Марковна поет насморочным голосом «Синий платочек». Какой ужас.

Все-таки я прилежная и я молодец. Подумайте, просто санитарка, а смотрите, что она записывает, – так можно сказать про меня, но никто этого не скажет.

Каждый раз, когда я встречаю капитана Храмцова, мне грустно с ним расставаться. Почему это? Ужас, как грустно.

И ничего в нем особенного нет, Капитан как капитан.

В общем, все это довольно смешно, если вдуматься.

Чепуха, Наташа, чепуха и смешной вздор. Мещанство.

А Шурик Зайченко позволил себе задать такой вопрос:

– Как ты смотришь, Наталья, на проблему любви во время войны?

Дурацкие намеки?

Я ему и отрезала:

– Никак не смотрю, Подумаешь – проблема! Смешно слушать.

– Нет, а все-таки?

И глаза у самого печальные-печальные.

– Да тебе-то что? – спрашиваю.

– Психологически интересно.

Пристал со своими вопросами. А у меня настроение кислое-прекислое. Храмцов ушел куда-то на ночь глядя, теперь этот психологические вопросы задает. И толстая операционная сестра Анна Марковна задает мне совсем странные вопросы:

– Не помните ли, Ната, лирическое стихотворение Александра Симонова «Ожидание»?

– Какое это «Ожидание»? И какого Александра Симонова? Константина?

– Да, да, Константина, ну, помните, где он пишет – обожди меня, обожди, я вернусь к тебе, я вернусь…

Шурик Зайченко, конечно, вспомнил. Она записала.

Оставили бы они меня в покое. И еще досадно, что я больше месяца ездила, а когда вернулась, так мы с капитаном Храмцовым всё время вели какой-то не тот разговор. Он мне говорил неприятности насчет огней и цветов в тылу и танцев, а я ему тоже гадости говорила. Ужасно глупо, ужасно.

Слышу:

– Наконец я вас оторву от ваших грез на несколько мгновений.

Я молчу, притворяюсь, что сплю.

– Наточка, вы спите?

Раз пять спросила, сплю я или нет.

– Что? – спрашиваю.

Стоит Анна Марковна передо мною, в ватнике, в валенках, красная, толстая, улыбается так, что видны все золотые зубы.

– Простите, что я вас разбудила, Наточка, но у меня к вам глубоко интимное дело. Я хочу с вами посоветоваться. Дело в том, что я… я люблю.

Я чуть не прыснула.

И почему-то вспомнила, как Анна Марковна выглядит в коричневом теплом мужском белье, которое она давеча получила.

– Да, – говорю, – я слушаю вас, Анна Марковна.

Она совсем покраснела, мне ее даже жалко стало.

Свернула себе козью ножку, заложила ногу на ногу и говорит:

– Человек, которого я люблю, эвакуировался в Ашхабад, Может быть, вы слышали такую фамилию: Финкельман? Аркадий Витальевич Финкельмаи, он крупнейший специалист по газированным водам в Союзе. В Грузин есть Логидзе, у нас ~– Финкельмаи. Не слыхали?

– Не слыхала, – говорю.

– Очень жаль. Такой интересный, представительный мужчина, очень импозантная профессорская внешность. Седой, умеет одеваться. Даже воротнички не носил покупные, всегда на заказ, была такая специалистка в Ленинграде – Анна Ивановна, она ему специально делала кремовые воротнички.

– Ну?

– Я очень волнуюсь, что он… как бы вам это сказать… Он может забыть меня… И вот я написала ему письмо. Я хочу прочитать вам, Ната, это мой крик души.

Я слушаю. Наташа слушает письмо гражданину Финкельману в Ашхабад. Бедная Наташа. Голос у Анны Марковны дрожит и срывается, и ее главах слезы, нос покраснел, она очень волнуется.

«Мое сердце, Аркадии Витальевич, – слушаю я басовитый голос Анны Марковны, – наши дни, Аркадий Витальевич, где вы сейчас? Я не могу себе представить вас! Я помню ваш голос, как сон золотой, ваши манеры, изысканность ваших слов, вашу любовь к духам. Аркадий Витальевич, нас разлучила война, но мы еще увидимся, и я заключаю эти строки словами поэта: „Жди меня, и я вернусь, только очень жди, жди, когда наводят грусть желтые дожди, жди, когда снега метут, жди, когда жара, жди, когда других не ждут…“»

Анна Марковна всхлипывает.

Мне ее жалко, но что я могу поделать, мне и смешно.

– Мое сердце разрывается, Ната, – говорит Анна Марковна и продолжает читать стихи.

Потом она читает письмо, В письме она рассказывает приподнятыми словами о нашей жизни. А я слушаю и думаю, что бы мне ей посоветовать, Думаю и не могу придумать.

Я же знаю, что Финкельман не ответит из Ашхабада. Зачем Финкелъману из Ашхабада отвечать Анне Марковне?

Положение спасает Шурик Зайченко. Он позабыл свою полевую сумку и вернулся за ней. А может быть, это маленькая хитрость Шурика? Может быть, вовсе не в сумке дело?

Воскресенье

У мамы Флеровской ревматизм, и начальник перевел со в тыл. Она очень не хотела уезжать и даже поплакала, писала какие-то заявления, но ее все-таки перевели. И правильно, что перевели, но нам от этого не легче. Ужасно жалко, что она уезжает.

Маленький сержант татарин вырезал из дерева тройку коней, саночки, сделал сбрую и вручил свое изделие Флеровской со словами:

– Возьми, товарищ военврач, хорошая запряжка, красиво от нас поедешь, как птица, помчишься. Бери.

Девушки мои ревели как белуги, провожая маму Флеровскую, а она улыбалась сквозь слезы и говорила:

– Ничего, девочки, еще увидимся после войны, как Наташа обещает, – ровно в шесть часов, в Ленинграде, возле арки Главного штаба. Я куплю сто штук пирожных, наварю шоколаду, и нам всем будет очень хорошо.

Русаков, Телегин и все наши стоят возле полуторки и не знают, что говорить. Все мы стали одной семьей, все мы знаем друг друга, как знают близких и родных, мы знаем привычки, слабости, достоинства и недостатки, мы все разные, по все делаем одно и то же дело, нам трудно расставаться и трудно привыкать к новому человеку, который приедет сегодня вместо мамы Флеровской, мы – семья, коллектив, мы уже всего хлебнули вместе, мы – братство, спаянное воедино, и если мы полюбили кого-нибудь, то это уже накрепко, навсегда.

– Тэк-с, – ворчит Русаков, – вот и расстаемся, пришло, значит, время, да-с…

А Телегин заглядывает в свою трубку, точно там что-то очень интересное.

Мы целуемся, и полуторка уезжает. Еще несколько секунд – и мы слышим только далекий шум машины, маму Флеровскую больше не видно; снежная пелена скрыла ее от нас.

Еще минута – и я слышу голос из снежной пелены:

– Наташа! Эх, черт!

По дороге с другой стороны мчится Храмцов. Пот катит с него градом, из-под лыж летят маленькие снежные вихри, он совершенно замучился.

– Уехала?

– Уехала, – говорит Тася, – уехала, ох, проводили…

Медленно мы возвращаемся в нашу землянку. Русаков кряхтит и потирает поясницу. Храмцов ставит лыжи торчком возле землянки, обметает сапоги веничком и входит к нам. Мы садимся. Из кармана Храмцов вынимает маленький трофейный пистолет, на щечках которого что-то написано, и говорит:

– Надо переслать. От наших бойцов на память. Не поспел я. Тут написано… Вы перешлите, девушки!

Мы читаем то, что выгравировано на пистолете, каждой из нас хочется быть такой, как мама Флеровская. Потом мы долго говорим об этом, а Храмцов слушает и неожиданно заключает:

– Трудно это. То, что есть у нее, – это талант, дано от природы. Есть разные врачи, а таких, как она, мало…

Пока мы разговаривали, Шурик писал, а потом прочитал нам свой стих:

 
До свиданья, доктор, доктор наш любимый,
Ты покинула нас в вихре снеговом,
Мы запомнили твой профиль милый,
И запечатлел твой профиль наш альбом.
Наш альбом военный дик и страшен,
Ярость гунна в нем и бомбы вой.
Но сиянием прекрасным и безгрешным
Нам украсил его профиль твой…
 

Шурик прочитал и выжидающе посмотрел на всех нас. Мы молчали.

– Как вам, товарищ капитан? – спросил Шурик.

– Что ж… не Пушкин, – сказал Храмцов и начал одеваться.

– Да я ж, так что ж, – как-то неопределенно прожужжал Шурик и скис.

Но, насколько мне известно, стихотворение все-таки послал почтой. Милый Шурик!

Вторник

Военврач Русаков награжден орденом Красной Звезды. Военврач Флеровская награждена орденом Красной Звезды. Военврач Руднев награжден орденом Красной Звезды. Военврач Говоров награжден орденом Красной Звезды.

Вот как это бывает.

Некий капитан Храмцов награжден орденом боевого Красного Знамени.

И бывают же такие совпадения, папина фамилия и фамилия Храмцова напечатаны в одном о том же номере газеты.

К нам приехали две новенькие докторши: Ася Егорова, терапевт, и Вера Гибрцева, хирург. Две подруги, обе с испуганными глазами, у обеих такой вид, как у новеньких в школе. Мы все тут давно вместе, а они чужие, ничего еще не знают и все робко спрашивают:

– Скажите, а когда бывает почта? Будьте добреньки, как пройти к командиру? Скажите, пожалуйста, а где берут воду для умывания?

Поселились они в землянке, в которой жила мама Флеровская, и землянка вдруг преобразилась. На стене вдруг очутился коврик, совсем почти детский коврик, на котором изображена курица, цыплята, вода, куст, – такие коврики висели в комнатах у девушек в общежитии медицинского института. На столе у девушек вышитая скатерть, на окошке сразу же появилась занавеска.

Вера – маленькая и худенькая, я заметила: уши у нее такие, что она сняла с фонендоскопа наконечники – не входят, И только огромные, ясные, необыкновенно красивые глаза. Ася – веселая и смешливая. Я даже видела, как она вдруг закурила папиросу, но закашлялась, на глазах у нее выступили слезы, она замахала руками и засмеялась.

Вообще совсем девочки. Я чувствую себя по сравнению с ними взрослой и даже старухой. И трудно им обеим, ах как трудно.

ЕЕ ПАНАРИЦИЙ

Трудно быть молодым врачом, а еще труднее молодому врачу занять должность опытного, серьезного врача со стажем. Почти никто не скажет просто и ясно, хорош этот молодой врач или плох, но каждый вздохнет, помотает головой и произнесет:

– Да, это вам не мама Флеровская…

Точно мама Флеровская никогда не была молодым врачом, точно никогда у нее по было таких же испуганно вопрошающих глаз, как у Веры Гибрцевой, точно никогда она никого ни о чем не спрашивала…

И бесконечно трудно, разумеется, заменить собою маму Флеровскую, заменить ее опыт, ее спокойствие, ее ласковый голос, ее манеру разговаривать, приказывать, просить.

Я тоже хочу быть врачом. Я тоже приеду когда-нибудь и куда-нибудь так же, как к нам приехала Вера Гибрцева. И так же на меня посмотрит операционная сестра, какая-нибудь добрая и милая Анна Марковна, добрая и милая, но удивительно безжалостная к неопытности и молодости, посмотрит и скажет:

– Это врач? Она – хирург? Она будет мною командовать?

Еще бы! Анна Марковна работала с профессором Дженалидзе. С Петровым. С Грековым. С Гирголавом, но ведь это были фигуры. Это опыт! Это…

И, поджав губы, Анна Марковна будет молча и бесцеремонно рассматривать нового хирурга до тех пор, пока я в будущем, а Вера Гнорцева в настоящем не покроемся пунцовым румянцем стыда и гнева. А сказать-то нечего, потому что такая Анна Марковна за словом в карман не полезет и бойко ответит:

– Вам, голубушка, вручена человеческая жизнь, и потому я к вам присматриваюсь, ничего удивительного в этом нет, с меня тоже спросят, когда вы во время операции заплачете и маму будете звать…

Я как-то слышала, как Русаков говорил о семи качествах хорошей операционной сестры, говорил при Анне Марковне, и Анна Марковна кокетливо посмеивалась, ей нравились слова Русакова.

– Хорошая операционная сестра, – ворчливо говорил Русаков, – должна быть старой девой, должна быть злой, как ведьма. Тэк-с… Дальше, должна она уметь оказываться всегда во всем виноватой, рук у нее должно быть никак не менее десятка, обижаться она не имеет никакого права пи при каких обстоятельствах и хирурга своего должна она так знать, чтобы отгадывать его сеть Так я говорю, Анна Марковна?

– Все вы шутите, – сказала Анна Марковна, – любите вы пошутить, товарищ военврач первого ранга.

Вот что такое операционная сестра.

А наша Анна Марковна повидала на своем веку. Человек она опытный, и есть у нее свои взгляды, свои привязанности, свои установки. А тут Вера Гибрцева! Когда она с университетской скамьи? Где сказано, что она знает больше, чем операционная сестра, если даже для санитара Ивана Ивановича анаэробная инфекция – пара пустяков…

На днях вечером у нас в землянке произошел небольшой скандальчик. Я позволила себе сказать, что мне очень нравятся новые докторши.

Какой крик поднялся! Как возмутилась Анна Марковна!

– А что же вам нравится в Асе Егоровой? А вы видели, что у нее кружевные платочки? Вы видели, как она несолидно себя ведет? Видели, как она прыгает?

– Как так прыгает?

– А со ступеньки на ступеньку? Видели? И при этом поет «Чижика»!

Я вышла из себя.

– Очень жалко, – говорю, – что вы не прыгаете! Многое от этого теряете!

– Как вы смеете! Девчонка! Это выпад!

Хорошо, что вошел Телегин, а то неизвестно, чем бы это кончилось. Но я ясно чувствовала, что назревают события. Слишком гордое и чуткое существо новая наша докторша, чтобы выдержать такой тон Анны Марковны. И как ужасно не хватало нам в эти дни мамы Флеровской.

Пришел как-то Храмцов. Я даже его впутала в эту историю и нарочно повела в гости к Егоровой – чай пить.

Чудесные, сказал он, девушки, и никого, Наталья, не слушай.

Русаков ни во что не вмешивался, а может быть, и не замечал. Телегин помалкивал. Товарищи мои почти все держали сторону молодых докторш, а Анна Марковна все больше входила в амбицию.

Я не знаю точно, как прон зошло это событие, Атмосфера была накалена донельзя. Анна Марковна ходила багровая от гнева, а Гибрцеву я часто видела с заплаканными глазами. Ася тоже как-то увяла, и даже в землянке у них вроде бы потемнело и помрачнело.

И вдруг точно гром грянул.

Вера Гибрцева посадила Анну Марковну на трое суток на гауптвахту с исполнением служебных заданий.

Я даже ушам свои м не поверила.

До сих пор не знаю, как это прон зошло, и до сих пор не могу себе представить голоса Веры Гибрцевой, когда она прон зносит:

– На гауптвахту на трое суток!

Как это она сказала?! Из-за чего?

Кто знает. Характер у нее оказался железный. Она никому ничего не говорит, а Телегин и Русаков и подавно не скажут.

Взбешенная Анна Марковна побежала к Телегину.

Но умница наш командир: оказывается, давно следил за поединком и не вмешивался только потому, что считал – Гибрцева сама должна поставить себя на подобающее ей место. Русаков целиком был согласен с Телегиным.

Короче говоря, Телегин подтвердил приказ Гибрцевой, А Русаков сказал при этом:

– Так-то, барыня! Довели девушку добрую и умную до эдакого состояния, пеняйте на себя. Военная служба. Она, Вера, права, а вы поступили не только неправильно, но и возмутительно, И терпению Гибрцевой я поражаюсь.

Умница Телепни все понял. Понял, что Гибрцева измучена, что, если эта кроткая тоненькая девушка решилась на такую меру, значит, ее довели, что молодость врача вовсе не вина, что Гибрцева настоящий работник, и утвердил приказание своего военврача.

При мне Анна Марковна вернулась в нашу землянку, которая должна была ей служить и гауптвахтой. По ее виду я поняла, что случилось нечто ужасное. Она даже не плакала, а только дышала, дышала и никак не могла отдышаться. Потом сказала дрожащим баском;

– Все копчено! Все копчено! О боже!

И вновь смолкла.

В этот день она из принципа пила холодную воду и ела хлеб, ходила же, высоко подняв голову и глядя на всех отсутствующим взглядом.

Ночью она не спала. Я просыпалась раза два. Анна Марковна раскачивалась на койке и дула на палец.

– У вас что-нибудь болит? – спросила я, хоть мы почти не разговаривали.

– Невыносимо, – сказала Анна Марковна. – Панариций, наверно.

Утром она побежала к Русакову, но он, оказывается, вечером уехал в город. В это время, кроме Русакова и Гибрцевой, хирургов у нас не было. Что оставалось делать Анне Марковне?

Но у нее тоже был железный характер. Она не сдавалась. Она сидела целый день на своей койке, раскачивалась на стороны в сторону – и ни одного звука, ни одного стона! А когда я ей посоветовала выйти хоть на воздух, она ответила:

– Я никуда не пойду. У меня сегодня нет служебных обязанностей, и потому я только заключенная. Только заключенная, и ничего больше! О боже!

К вечеру навестить больную зашел Телегин. Посмотрел ее палец и сказал, что надо оперировать. Анна Марковна молчала.

– Это специальность Гибрцевой, – сказал Телегин, – она вас прооперирует.

Я была на этой удивительной операции. Вера Гибрцева, большеглазая, необыкновенно хорошенькая, ловко и быстро действовала свои ми маленькими тонкими руками. Анна Марковна не проронила ни звука. Потом церемонно поклонилась, сказала «спасибо» и пошла к себе «в заключение». Ночью ей стало легче. А утром она в присутствии всех нас в перевязочной попросила у Веры Гибрцевой извинения и заплакала.

Вера тоже заплакала. Ася, которая была поблизости, от восторга подпрыгнула, а потом тоже заплакала. И все мы пустили слезу, потому что это было так умилительно и трогательно, что даже написать трудно.

Вот!

И сейчас Анна Марковна часто говорит:

– Нет, я с вами категорически, товарищ, не согласна! Среди нынешней молодежи попадаются отличные хирурги. Вот военврач товарищ Гибрцева, Ничего не могу сказать. Знающая и серьезная девушка. Оперировала меня по поводу панариция, и посмотрите, превосходно. Посмотрите, прошу вас!

И при этом Анна Марковна показывает свой пухлый указательный палец.

Один раненый говорил мне, что сейчас на фронтах тысячи людей пишут дневники. У нас не тысячи, но сотни врачей занимаются научной работой. Вначале я этого не понимала, как во время такой войны можно заниматься научной работой, а теперь понимаю и радуюсь, когда вижу, что это у нас почти массовое явление.

Научная работа очень поддерживается нашим начальником, да и как не поддерживать стремления врачей к обобщениям, к науке, к настоящему делу.

Одним словом, я все это нишу недаром.

Я это к тому, что Гибрцева давно и упорно занимается панарицием – заболеванием серьезным, распространенным, мучительным и, как это ни странно, мало изученным. Занимается с толком и даже написала работу, а, кроме того, сама на практике получает блистательные результаты. А кроме того – и, пожалуй, это главное, – она организовала лечение панарициев сначала в дивизии, потом в армии и теперь часто выезжает в полки, занимается там инструктажем. И не только в полки, но и в медсанбаты, и даже в армейские госпитали.

Вот она какая, наша Вера Гибрцева, и недаром она мне так понравилась с первого взгляда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю