Текст книги "Этика любви и метафизика своеволия: Проблемы нравственной философии."
Автор книги: Юрий Давыдов
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Давыдов Юрий Николаевич
Этика любви и метафизика своеволия:
Проблемы нравственной философии.
СОДЕРЖАНИЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ . . . 3
1. ДВА ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ (Толстой против Шопенгауэра)
Глава первая. Метафизика ужаса . . . 10
Феномен страха в западноевропейской философии и литературе XX века. Лик Горгоны Медузы.
Глава вторая. Бытие перед лицом смерти . . . 30
Две формулировки вопроса о смысле жизни. Обессмысливание жизни в философии Шопенгауэра. Первые сомнения Толстого. Героизм отчаяния, абсурдное бытие и воинствующий гедонизм.
Глава третья. Страх смерти и смысл жизни . . . 49
Толстой критикует Шопенгауэра. Любовь как путь преодоления страха смерти. Критика воззрений Толстого в русле ницшеанской интеллектуальной ориентации.
Глава четвертая. «Смыслоутрата» при свете совести . . . 72
Сальеризм и проблема «смыслоутраты». Трагична ли «трагедия богооставленности»? Родион Раскольников и «тайна ницшеанского «сверхчеловека»».
2. ДВА ВЗГЛЯДА НА МОРАЛЬ (Достоевский против Ницше и Сартра)
Глава первая. Преступление и гениальность . . . 86
Апология преступника у Ницше. «Гениальный» преступник и преступная «гениальность». Оклеветанное раскаяние.
Глава вторая. «Мораль господ» и этика любви . . . 111
Мир князя Мышкина – мир Иисуса Христа. Идиот как символ нравственных исканий человечества? Ренессанс как прибежище философского аморализма. Проблема «русского мужика» и России у Ницше.
Глава третья. Совесть и ее современные оппоненты . . . 133
«Философия совести» Достоевского. Камю и Сартр в борьбе с совестью. Проблема вины у Карла Ясперса.
3. ДВЕ КОНЦЕПЦИИ НИГИЛИЗМА (Достоевский против Сартра и Камю)
Глава первая. Нигилизм и разврат (Ставрогин) . . . 160
Нравственная философия Толстого и Достоевского в рамках ницшеанской схемы нигилизма. Достоевский и Ницше о психологии нигилиста. Ницшеанская оценка ставрогинского нигилизма и ее противоположность оценке Достоевского. Достоевский и ницшеанская философия истории нигилизма.
Глава вторая. Нигилизм и самоубийство (Кириллов) . . . 186
Кирилловский нигилизм в оценке Достоевского и Ницше, Столкновение нигилистических моментов с этическими в кирилловской «идее». Патологический и рациональный моменты метафизики Кириллова. Самоубийство в теории и самоуничтожение на практике.
Глава третья. «Сверхчеловек» и «человек абсурда» . . . 215
Можно ли считать Кириллова «человеком абсурда»? В чем «педагогический» смысл самоубийства Кириллова? Легкомысленная идеализация ставрогинщины. Совпадает ли кирилловская «идея» с концепцией «логического самоубийцы»? Возможна ли нравственность без абсолюта?
Глава четвертая. Своеволие «я» и неизбежность «другого» . . . 239
Кающийся нигилизм и его суровые критики. Безуспешность попыток обосновать нравственность с помощью философии жизни. Онтология экзистенциалистской «смыслоутраты».
Вместо заключения. Нравственное возрождение и судьбы России . . . 257
ПРИМЕЧАНИЯ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Посвящаю моим детям и внукам
Истекшее десятилетие отмечено в нашей стране значительным усилением интереса к философии. Философская литература не залеживается на книжных полках. И читают ее далеко не одни только профессионалы. Не говоря уж о физиках, с одной стороны, и литературоведах – с другой, к философии ощутили влечение психологи и социологи, историки и лингвисты. На страницах журналов, посвященных вопросам, казалось бы, очень далеким от абстрактного теоретизирования, все чаще появляются ссылки на классиков русской и мировой философской мысли. Книги, посвященные далеко не самым элементарным проблемам философии, появляются в издательствах, специализирующихся на литературе для детей и юношества. Наконец, тени великих мыслителей тревожат даже наши менестрели и барды, – факт, свидетельствующий о том, что философия норовит выйти на площадь, хоть и не в своем собственном качестве, а в виде образов и ассоциаций, порождаемых таинственным словосочетанием «любовь к мудрости».
Для тех, чья профессия – философское просвещение людей (автор этих строк относит к ним и самого себя), возрастающий интерес к философии не может не восприниматься как воодушевляющий симптом. И не только потому, что говорить и писать о философии все-таки лучше в атмосфере заинтересованного к ней отношения, чем в атмосфере скуки и равнодушия. Интерес к философии за пределами профессионально-теоретической области – это симптом нравственных исканий народа, хотя и не всегда выливающихся в соответствующую форму. Ведь вопрос, с каким сегодня обращается читатель к философии, – это, как правило, вопрос о том, зачем живет человек, то есть вопрос о смысле жизни. И то, что сегодня понимается под «любовью к мудрости» в непрофессиональных кругах, – это прежде всего и главным образом нравственная философия с ее извечным стремлением к «оправданию добра».
3
Этим, кстати, непрофессиональный интерес к философии в 70-х (и в начале 80-х) годах отличается от интереса к ней в широких кругах интеллигенции в 60-е годы. Начиная с конца 50-х годов интерес к философии в нашей стране возрастал в обстановке, когда обозначился – ставший на долгое время притчей во языцех – спор «физиков» (шире – людей, ориентировавшихся на науку как высшую ценность) и «лириков» (людей, более ориентированных на ценности нравственного порядка). Причем вплоть до конца 60-х годов «физики» явно доминировали над «лириками». Это нашло свое отражение в тяготении подавляющей части молодежи на естественнонаучные факультеты, которое сопровождалось презрительным отношением ко всякой «гуманитарии». Потому и философский интерес, углублявшийся в широких кругах интеллигенции, носил на себе отчетливо выраженную «естественнонаучную» печать. Это был интерес к философии, понимаемой как «методология», наука о верных путях к истине, учение об истинном мышлении. Что же касается вопроса «Что есть истина?», то на него следовал автоматический ответ: истина – это то, к чему приходит наука, когда она руководствуется верной методологией: истинным, логически выверенным мышлением. Ответ, тем более автоматический, чем меньше замечалась тавтология, лежащая в его основе: истина – это то, что постигнуто на путях истинного мышления. Последнее же – это научно выверенное мышление, руководствующееся логикой, получившей строго научную форму. Как видим, нравственный аспект понимания истины, а тем самым и толкования философии, явно оказывался здесь как бы «ни при чем».
На рубеже 60—70-х годов, когда в споре «физиков» и «лириков» чаша весов явно склонилась в сторону последних и сфера гуманитарии, включающая как эстетическую, так и этическую области, как проблематику красоты, так и вопросы добра и зла, была «реабилитирована» в глазах общественности целиком и полностью, иное содержание приобрел также и философский интерес, ставший к тому же еще более широким. Становилось все более распространенным мнение, что наука сама по себе (и в особенности естественная) не может сделать человека лучше: она может лишь снабдить его, взятого таким, каков он есть, все более и более мощными орудиями власти и разрушения, не гарантируя от использования этих орудий в самых ужасающих целях. Вот тут-то и встала во весь рост проблема нравственности именно как философская проблема, которая ранее была отодвинута на второй план интересом к методологическому и теоретико-познавательному аспектам философии.
Но как только вековечный вопрос «Что есть истина?» обнаружил для нашей общественности не только логико-методологический, не только «гносеологический», но и нравственный аспект, связанный уже не столько с вопросом «что существует» и как это существующее правильно постичь, сколько с вопросом о том, что должно существовать и как это должное утвердить в межчеловеческих отношениях, иным стал и интерес к философии. Освоение философии, которое раньше было, так сказать, «экстенсивным», требующим все новой и новой «философской информации» – сведений о новейших философских тенденциях, концепциях, построениях и т. д., явно начало приобретать некоторые черты интенсивности, сосредоточения на небольшом круге философских проблем, глубочайшим образом связанных с человеческой жизнью.
4
В русле такой ориентации философского интереса приобрели свежесть новейшего открытия некоторые стародавние истины. Например: «Многознание не научает уму» – истина, звучащая отрезвляюще в ситуации изнурительной гонки за званием Эрудита. «Новое – это основательно позабытое старое» – истина, обнаруживающая бесплодность и бессмысленность попыток решать проблемы, над которыми тысячелетиями билось человечество, взывая к «самому последнему» крику философской моды и не замечая при этом, что за «новой модой» неизменно следует «новейшая», за нею – «самоновейшая» и т. д. и т. п.; причем каждая из этих «мод» утверждает себя не иначе как на трупе предшествующей.
Мало-помалу становилось очевидным, что в результате погони как за Модой, так и за Эрудицией, которая обнаружила свои катастрофические последствия уже к концу 60-х годов, хотя продолжалась она – но уже по затухающей кривой – еще и в 70-х годах, мы получили своего рода болезнь – «интеллектуальную диспепсию» (несварение желудка) и среди пишущей и среди читающей публики, в особенности молодой, философски не подготовленной. Однако в то же время возникли и надежды, что болезнь эта может быть преодолена на путях восстановления в правах нравственной философии, не только сосредоточивающей человека на немногих, зато самых важных проблемах, но и дающей ему необходимые ориентиры, позволяющие сопрячь теоретическое содержание этих проблем со своими основными жизненными устремлениями.
Впрочем, справедливость требует признать, что в «интеллектуальной диспепсии», поразившей околофилософские круги – как из числа пишущих, так и из числа читающих, – повинны не одни только охотники за Эрудицией и Модой. Немалую долю вины за эту эпидемию следует отнести и на счет распространенного предрассудка 60-х годов, нашедшего – как этого и следовало ожидать – и поэтическое выражение в словах популярного нашего барда: «Мы успели сорок тысяч всяких книжек прочитать. И узнали, что к чему и что почем, и очень точно». Увы! – «сорок тысяч всяких книжек», прочитанных человеком «по диагонали» (как же можно читать их в таком количестве, даже если десятикратно его уменьшить, учитывая степень «художественного преувеличения»), никогда еще не давали возможности узнать, «что почем, и очень точно». Наоборот: возникает новая проблема – как сориентироваться в атмосфере этого «информационного бума», как добраться до ясных и отчетливых истин, выбравшись из лабиринта взаимоисключающих утверждений, концепций, «философем»? Нельзя сказать: «Век просвещения кончился: все всё знают», – как ни заманчиво было бы выступить автором нового афоризма. Все знают слишком много, чтобы можно было назвать это действительным знанием, побуждающим к соответствующему поступку, а не простой ни к чему не обязывающей «информированностью», какой так приятно обмениваться в застольных разговорах. Потому-то и возникает проблема вторичного, так сказать, просвещения – просвещения, превращающего «осведомленность» о бесконечном множестве самых разнообразных вещей в подлинное знание о том немногом, без чего невозможно жить. А это и есть знание о жизни, взятой в ее нравственном измерении: жизнь, постигнутая сквозь призму абсолютного различения добра и зла.
5
Но как только мы начинаем рассматривать философию с такой точки зрения, мы неожиданно открываем для себя и лекарство от «интеллектуальной диспепсии», и проводника по лабиринту современных философских концепций, с которыми успели познакомиться (в погоне за «новыми», «новейшими» и «самоновейшими» идеями), но которые не сумели переварить, тем более что это требовало дополнительных усилий – и немалых. Лекарство заключается в том, чтобы выработать способность к установлению основополагающих моральных размежеваний, характеризующих современную философскую мысль точно так же, как они изначально характеризовали философию. Такой подход с неизбежностью сосредоточивает наше внимание на сравнительно небольшом круге жизненно важных философских проблем, побуждая соответственно сконцентрироваться на сравнительно небольшом числе фундаментальных философских произведений, прокладывающих основные пути человеческого, то есть нравственно ориентированного, мышления. Не менее важно и то, что, встав на этот путь, мы тут же встречаемся и с фигурой проводника – того, кто, подобно Вергилию, как он изображен у Данте, может провести нас по кругам ада, являемого нам в русле новейших тенденций современной философии, не подвергая риску заблудиться в нем. Этот проводник – русская классическая литература, которая в произведениях таких наших писателей, как Лев Толстой и Федор Достоевский, предстала одновременно и как классика нравственной философии, до сих пор не превзойденная ни «новой», ни «новейшей» философской модой, – будь это экзистенциалистская, структуралистская или неомарксистская мода.
Наряду с возрастающей потребностью в методологическом руководстве, которое обеспечивает нам философская Логика – диалектика и теория познания, дающие правильный подход к решению мировоззренческих проблем естествознания, гуманитарных наук и практической деятельности, – в наше время все большее значение приобретает этическая ориентация человека: как в самой реальной жизни, сотканной из межчеловеческих отношений, в сложнейшую ткань которых вплетаются и отношения нравственные, так и в многообразных идеологических процессах, каковые, оказывается, также невозможно правильно понять, не учитывая их морального аспекта. Особенно нуждается в такой ориентации молодежь, еще не имеющая богатого жизненного опита. Нравственное чувство и моральное сознание, если они развиты в правильном направлении, помогут ей избежать многих ошибок на жизненном пути. Неоценимую услугу в этом отношении может и должна оказать молодежи наша нравственная философия, уходящая корнями своими в народную традицию и получившая свое крайне плодотворное развитие уже в русле классической русской литературы.
Задача заключается в том, чтобы сомкнуть нравственные искания, обнаружившиеся в «подпочве» современного интереса к философии, с их традиционными российскими истоками, уходящими в нашу классическую литературу. Ибо именно в ней, в нашей литературе, которая изначально была и нашей философией, концентрировался нравственный опыт народа, выпадавший драгоценными кристаллами произведений, ставших классикой не только русской, но и мировой литературы. И, только освоив, аккумулировав в своем собственном духовном мире этот опыт, можно считать себя подготовленным для того, чтобы погрузиться в «собственно философскую» сферу. Без такой подготовки всякое философствование, в особенности же философствование этического порядка, неизбежно окажется беспочвенным, легковесным – «мозговой игрой». Философия вообще, а нравственная философия в особенности, вырастает из морального опыта народа и как бы «надстраивается» над теми произведениями, в которых этот опыт получает наиболее точное
6
свое выражение. У древних греков это были гомеровские «Илиада» и «Одиссея», у арабов – «Коран», у нас же – романы Толстого и Достоевского. Живя в России, невозможно найти иного пути к содержательному пониманию нравственно-философских проблем, чем тот, который проходит через русскую классику и всю опирающуюся на нее последующую традицию, продолжающуюся уже не только на почве художественной литературы, но и на ниве философии.
Между тем у нас. еще встречаются философские однодневки, авторы которых пытаются толковать о «философии культуры», ни разу в жизни не подержав в руках сочинения Жуковского, Пушкина или Тютчева, пишут о «проблемах нравственности», даже не заглянув в произведения Достоевского, рассуждают о «проблеме эстетического», не почитав Толстого. Стоит ли говорить, насколько «формализуется» при этом философская проблематика, утрачивая свой нерв, свою животворную душу – традицию, уходящую в нравственный опыт народа! Стоит ли говорить о том, какой вред приносят «философские работы», выполненные в этом ключе, читателю, особенно молодому, вызывая и поддерживая у него ложное представление о философии как «мозговой игре», не имеющей никакого отношения к его реальной жизни, которая всегда ведь – так или иначе – погружена в нравственную субстанцию народа, существует за ее счет.
Стремлению по мере сил противостоять этой тенденции формалистического выхолащивания философии, напомнив об иной – нравственно ориентированной – ее перспективе, и обязана своим возникновением предлагаемая книга. Речь идет о перспективе, в русле которой не только возникли идеи, поднявшие русскую философскую мысль на один уровень с западноевропейской, но и были сформулированы проблемы, над разрешением которых до сих пор бьется мировая философская мысль. Этим последним обстоятельством обусловлен «проблемный», или, как у нас любят говорить, «поисковый», характер книги. Она не только повествует о «решениях», обретенных на путях нравственных исканий русской классической литературы, но и напоминает о нерешенных проблемах философии нравственности, значимых отнюдь не только для одной нашей страны.
Центральное место в книге на этом общем проблемном фоне занимает нравственная философия Достоевского. Большая и очень интересная литература, вышедшая в нашей стране в 1981 году (и продолжающая выходить до сих пор) в связи с двойным юбилеем нашего великого писателя – 160-летием со дня рождения и 100-летием со дня смерти, еще раз засвидетельствовала, насколько современен он нам сегодня, какие высокие чувства вызывают его творения, на какие глубокие раздумья настраивают. Много, бесконечно много может дать Достоевский нашей сегодняшней молодежи, но при условии точного, верно ориентированного прочтения его произведений. Это последнее особенно важно иметь в виду, учитывая, как часто в зарубежном потоке юбилейной литературы о Достоевском встречаются совершенно безответственные «интерпретации» его творчества. Нашего русского писателя-моралиста до сих пор пытаются приспособить для того, чтобы гальванизировать изжившее себя философское течение, – я имею в виду философию жизни (присовокупляя сюда и французский экзистенциализм).
Речь идет о продолжении «традиции», сложившейся на Западе с начала XX века, – привычке рассматривать российскую нравственную философию глазами Ницше – основоположника «линии» философского аморализма (не разобравшись при этом в истинной сути ницшеанских воззрений). «Традиция» эта получила поддержку и со стороны некоторых наших дореволюционных критиков и Литературоведов, например, Д. С. Мережковского, который вместо того, чтобы взглянуть на Ницше с позиций, достигнутых в русле русской нравственно-философской ориентации, наоборот, подверг погромной критике эту последнюю, опираясь на философский аморализм немецкого происхождения.
Результаты этого оказались достаточно прискорбными: единство нравственно-философской ориентации русской литературы было разрушено – Толстой был противопоставлен Достоевскому (в чем, как мы увидим, Мережковский зашел гораздо дальше своего западного учителя), причем автор «Идиота» был вообще «выведен» за пределы этой ориентации – с целью максимально приблизить его к автору «Заратустры». В этом виде Достоевский и был «ассимилирован» в ходе последующего развития западной философии. Так что неоднократные «ренессансы», которые переживало творчество Достоевского на Западе на протяжении нашего века, в плане философском сопровождались одним и тем же исходом: все большим «обособлением» этого русского писателя-моралиста от нравственного устремления нашей литературы, все более решительным противопоставлением его Толстому и – соответственно – все дальше заходящим сближением его с Ницше-аморалистом.
Вот почему до сих пор остается весьма актуальной задача: противопоставить этой опасной тенденции, все еще лежащей камнем на пути, ведущем к верному прочтению Достоевского, его нравственную философию, ибо именно в ней наш писатель раскрывается одновременно и как проницательный мыслитель, более ста лет назад объявивший беспощадную войну тому самому этическому нигилизму, который еще и поныне продолжает захлестывать буржуазное сознание Запада.
ДВА ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ
Толстой против Шопенгауэра
Глава первая
МЕТАФИЗИКА УЖАСА
Феномен страха в западноевропейской философии и литературе XX века
Феномен страха нельзя считать ни локальным или периферийным, ни поверхностным или мимолетным явлением культуры современного капиталистического Запада. Об этом говорит уже простой факт глубокой укорененности в ней целой отрасли «духовного производства», специализирующейся на извлечении «эстетического» и всякого иного эффекта из демонстрации ужасного и чудовищного – фильмы ужасов, пьесы ужасов, романы ужасов, «брутально» насильственного и садистски жестокого – театр жестокости, черный юмор. При этом речь идет совсем не об одном только массовом отсеке «индустрии сознания», в рамках которого производство патологических страхов (фобий) и направленное манипулирование ими автоматизированы и положены «на поток», а продукция, естественно, имеет стандартизированную и варварски примитивную форму. Бесконечные протесты западной общественности против этой продукции, растлевающей человеческие души, превращая их в нечто подобное элиотовской «выжженной земле», неизменно заходят в тупик, так как обнаруживается, что протестующие возмущались лишь против надводной части айсберга.
В самом деле. Незадачливый поставщик бульварного чтива или зрелища, разрабатывающий «золотую жилу» кошмаров и ужасов, всегда вправе сослаться на своих вполне респектабельных собратьев по перу, обязанных вознесением на литературный Олимп эффективной эксплуатации «завораживающего» и «леденящего
10
кровь» Страха. В свою очередь, литературные небожители имеют возможность, кроме объемистых папок с письмами «признательных читателей», предъявить в свое оправдание также и внушительный список глубокомысленных философов, психологов и социологов, чьи увесистые фолианты послужили источником писательских вдохновений, наводящих метафизический ужас на просвещенную публику.
Ну а что касается вышеупомянутых представителей ученого сословия, то любому из них ничего не стоит отвести упреки, возникающие в данной связи, простым мановением руки, указывающей на распахнутое окно. Взгляните, мол, на улицу – вот где творится настоящий кошмар, вот где происходит нечто воистину ужасное: жуткие убийства, поражающие своей полнейшей немотивированностью, молодежный вандализм и бандитизм, садистские групповые изнасилования, чудовищные в своем мазохизме сексуальные извращения, политический и бытовой терроризм и, наконец, угроза атомного самоубийства, нависшая над человечеством. Стоит ли удивляться, что в этой апокалипсической атмосфере вполне нормальные и уравновешенные люди начинают вести себя как сумасшедшие, обнаруживая в смятенной душе своей самые невероятные фобии! Стоит ли поражаться тому, что страх, восходящий, в конце концов, к извечному ужасу человека перед своей неизбежной смертью, играет в жизни людей в высшей степени значительную роль! А раз это так, то чего же хотите вы от нас, людей науки? Чтобы мы закрыли глаза на эту реальность, заставляющую современного человека метаться, подобно загнанному зверю? Сделали вид, что ее как бы и вовсе не существует, а все, что о ней говорится и пишется, – всего лишь очередное «заблуждение ума», игра больного воображения?..
Аргументация ведь довольно впечатляющая, во всяком случае, способная привести в смущение человека, не искушенного в психологических тонкостях теоретической полемики. А если придать ей «левый поворот», не совсем еще утративший на Западе деспотического авторитета моды, да намекнуть к тому же на космические ужасы «буржуазной цивилизации как таковой», то она уже и внушительна, по крайней мере, авторитетна. Тем более что с помощью удачно найденного «левого поворота» этой аргументации не так уж трудно представить в качестве «до конца последовательного» антикапитали-
11
ста и антибуржуазника не только отрешенного от жизни мыслителя, одержимого метафизическим ужасом смерти как своей больной, навязчивой идеей, но и первого попавшегося из самозваных уличных жрецов этого безрелигиозного массового культа – культа страха, столь же безысходного, сколь и панического. Ведь как один, так и другой разоблачают окаянный капитализм, выволакивая наружу его («пре») исподнее и делая предметом всеобщего обозрения первобытный страх, лежащий якобы в самой глубокой основе буржуазного индивидуализма (носителем которого оказывается уже «хитроумный Одиссей») и всего «капиталистического бытия». Причем второй делает, пожалуй, даже большее, чем первый, заставляя капитализм глядеться в зеркало своего собственного космического ужаса и щедрой рукой бросая в толпу потрясенных «функционеров позднекапиталистического общества» всю правду об их тайных (и – обязательно – «постыдных») страхах, в которых они боятся признаться даже самим себе.
Но вот незадача, бросающая первую тень сомнения на приведенную аргументацию, взятую в ее популярном «левом повороте». При рассмотренном образе действия с роковой неизбежностью достигается результат, диаметрально противоположный искомому, или, точнее, официально прокламируемому В итоге «революционно»-разоблачительской активности данного типа общая эскалация страха в духовной атмосфере современного Запада ничуть не снижается, наоборот – резко возрастает. Страх, парализующий животворные истоки западной культуры и шаг за шагом толкающий ее по пути перерождения в свою собственную противоположность, в нечто поразительно близкое устрашающей культуре Карфагена (с центрирующим, внутренне организующим ее культом человеческих жертвоприношений и органически связанным с ним, являющимся его конечной целью нагнетанием атмосферы ужаса), – этот страх постоянно приобщает к своему «активу» и все филиппики, направленные против него, коль скоро обнаруживается, что за деле они только способствуют его дальнейшему укоренению и распространению, и, стало быть, их истинный пафос интимно связан с ним.
12
Впрочем, приведенная аргументация обнаруживает свои слабые пункты и в иных своих версиях, далеких от наигранной «левизны». Надо сказать, что вообще эта аргументация звучала бы не только «впечатляюще», но и убедительно, если бы не совпадала по своему содержанию, не оказывалась тождественной с аргументами тех, кто просто-напросто делает деньги с помощью индустриального производства и массового распространения фобий, или тех, кто идеологически обслуживает этот аппарат, поставляя «систему аргументации», необходимую для рекламирования его товара. Уже одно это обстоятельство лишает рассматриваемую аргументацию большой доли убедительности, провоцируя вопрос о том, как же провести разграничительную черту между «фундаментальным исследованием», делающим вывод в пользу всемогущего Страха – этого последнего абсолюта, оставшегося у людей после «гибели богов», которую возвестил уже Рихард Вагнер, с одной стороны, и визгливо пошлой однодневкой очередного «поп»-кумира, погружающего своих недалеких читателей и почитателей в атмосферу кошмарной монструозности на том основании, что абсолютный Ужас – это единственно истинная реальность человеческого существования, с другой стороны.
Но главное, что затрагивает самый нерв аргументации нынешних вольных или невольных, просвещенных или непросвещенных защитников идеологии страха, – это любая попытка внимательно и непредвзято приглядеться к их козырной карте – апелляции к «самой жизни». Что такое эта самая «живая жизнь», исполненная всевозможных кошмаров и ужасов? Не сплетается ли она из великого множества человеческих поступков, то есть действий, совершаемых существами, обладающими, как правило, здравым умом и трезвой памятью? Так вот, если выбрать из этого океана поступков и проступков пусть даже самые устрашающие, превосходящие своей гнусностью меру человеческого воображения (им-то как раз бульварная пресса и склонна придавать чуть ли не мистическое значение, именуя «преступлениями века»), но все-таки вполне конкретные, эмпирически фиксируемые, то обнаруживается, что измерение, где они совершаются, расположено совсем не «по ту сторону» всякой культуры и философии и даже не «по ту сторону» добра и зла.
13
В конце концов, оказывается, что даже так называемые немотивированные убийства, характеризующиеся, казалось бы, одной сплошной спонтанностью, импульсивностью и стихийностью, не говоря уже о преступлениях преднамеренных или «запрограммированных» самим способом преступного поведения, вовсе не отделены непроходимой стеной от самосознания преступника, его рефлексии по поводу своей «экзистенциальной ситуации»; в особенности если взять акт преступления на фоне поведения его будущего «исполнителя», в связи с установками этого последнего на его «отношение к другому» (другим). Как ни парадоксально, здесь не исключена даже и «моральная» рефлексия. Правда, это рефлексия совершенно особого рода, но не так уж редко в ней прослушиваются и мотивы, напоминающие хитросплетения обесчестившей себя мысли Родиона Раскольникова или нагло откровенные софизмы Петра Верховенского. Гениальный русский писатель был прав. Всякое преступление, сколь бы гнусным и бессовестным оно ни было, все-таки нуждается в известном самооправдании, в том, чтобы в чьих-то глазах – пусть это будут, на худой конец, глаза самого же преступника, – оно выглядело не как подлость и пакость, а как «жестокая необходимость», «отчаянная храбрость» или осуществление «высшего права». Факт, свидетельствующий о неотчуждаемости моральной рефлексии от человеческого сознания, даже если это нагло лгущее самому себе сознание закоренелого преступника: и здесь порок платит свою дань добродетели, совершая для этого своеобразную операцию «переоценки всех ценностей», а точнее – переименования всех имен.
Со своей стороны, социология и психология преступности также достаточно убедительно свидетельствуют о том, что любой бандит и убийца – это человек, отнюдь не пребывающий «вне» или «по ту сторону» морали вообще. Он также ищет или создает свою «мораль», а обретя ее, цепко за нее держится. Разумеется, это совершенно специфическая мораль: мораль преступного мира, преступной группы или, если преступник предпочитает жить и действовать в одиночку, сконструированная им самим для «внутреннего употребления» мораль «исключения». У этой морали есть свои постулаты, свои представления о добре и зле и свои способы их обоснования, вовсе не лишенные метафизического аспекта, сколь бы варварское выражение он ни получал на уровне «вербализации». Причем основная особенность «метафизики», лежащей в основе преступной морали, заключается в том, что она с параноидальной настойчивостью решает одну-единственную задачу: представить весь мир так, чтобы па его фоне преступление уже как бы и не выглядело преступлением, а преступник – преступником. Тем самым в сознании преступника создается некий механизм, почти автоматически осуществляющий упомянутое нами переименование имен.