Текст книги "Григорий Сковорода"
Автор книги: Юрий Лощиц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
И когда, наконец, доволакивался до постели и падал, не раздеваясь, ощущение зыбкости подкатывало с такой силой, будто вокруг ходила настоящая морская буря: то куда-то вверх стремительно летели ноги, то голова; в страхе открывал глаза и убеждался, что все на месте – потолок, угол окна, но стоило смежить веки – и опять то же.
23 февраля 1742 года, в послеобеденное время, из Петербурга по санному пути тронулся громадный царский поезд – ехали в Москву, на коронацию. Ехал весь двор – десятки кибиток, нескончаемый обоз грузовых саней – с гардеробом Елизаветы в тысячу пятьсот платьев, с хрупкими сервизами, с большими венецианскими зеркалами.
О четвертых сутках пути, на подъезде к селу Всехсвятскому, в семи верстах от матушки Москвы, раздался веселый благовест и теперь уже не стихал, передаваясь от храма к храму, пока, минуя триумфальные арки, одна другой преудивительней, поезд не подтянулся к стенам Кремля, над которыми, распугивая вороньи стаи, басил сам Иван Великий.
И как началось с этого дня, так до самой коронации уже не утихало, до 26 апреля, когда звон поднебесной меди смешался со звоном золота, которое освященная государыня щедро сыпала в толпы ликующего народа. Праздничное половодье затопило старую столицу почти на целый год: был утерян счет балам и маскарадам, дворец на Яузе, как хрустальный ларь, сиял по ночам иллюминацией и фейерверками. Москва валом валила в прибывшую из Петербурга оперу, где всех с ума сводил кастрат итальянец, и все. представление шло на итальянском, и придворные спеваки, участвовавшие в хоровых номерах, тоже пели по итальянски.
На троицу ездили в Лавру, и там Елизаветины любимцы снова пели – заливисто и лихо.
Дни богомолья сменялись днями охоты, охота – новыми балами, балы – ночным бражничеством в узком кругу, когда певчих вдруг со смехом сволакивали с только что пригретых постелей и везли к кому-нибудь из могущественных земляков – то к Игнатию Кирилловичу Полтавцеву, камерфурьеру ее величества (он, кстати, был в каких-то отдаленных родственных отношениях с Григорием Сковородой), то к гостящим в Москве малороссийским полковникам, то к матушке Розумихе, а то и к самому Алексею Григорьевичу, а там, оказывается, только с вечера пробудились и теперь уже ни за что не хотят спать, а хотят «куликать» до солнца.
Осенью в яузском дворце отгуляли свадьбу: женился первый придворный бандурист Григорий Любисток. Как ноль, что сам седоусый молодожен не мог видеть столь великолепного торжества слепенький был.
А в декабре, в подмосковном Перове, самым тайным образом устроилось еще одно венчание – Елизаветы Петровны с ее «другом нелицемерным».
Наконец, назначили день отъезда, и по молодому снежку, слегка утомленные широким московским гостеприимством, помчались восвояси.
Но передышка была краткой, как глоток морозного ветра в оконце кибитки. Вскоре отошел слабо соблюдаемый филипповский пост, и с рождества возобновился для всего двора затяжной труд веселья.
Певчих тормошили непрестанно: многочасные репетиции, стояние на клиросе и хорах, банкеты и оперы, крестины и именины, поминки и вечеринки, выезды на гулянье в Петергоф, катанья на лодках и галерах по Неве – вверх и вниз по житейскому хмельному морю.
В мае вся капелла гуляла по случаю произведения в дворянское достоинство все того же слепенького бандуриста Любистка и одновременно с ним певчего по прозвищу Богуш, он же Божок.
Такое ведь и каждому из остальных могло однажды улыбнуться. Словом, как пели позже в песенке:
Веселая царица была Елизавет…
Вот тут-то, в самый разгар веселья, и выкинул один из двадцати четырех штатных певчих императорской капеллы такой фокус, что все вокруг только ахнули: «Ну и Сковорода, ну и дурак! Недаром и фамилия у тебя такая глупая!»
Слыханное ли дело – Сковорода отпрашиваться вздумал! Куда, зачем, почему, с какой это стати? А вот так, ни с того ни с сего, захотелось ему домой, в Киев, на бурсацкий запечек.
Другое бы дело – сорвал голос, тогда понятно, тогда его никто и держать не будет, а совсем наоборот, побыстрее спишут – и бывай здоров! У певчего, известно, век короток, что у ночного мотылька. Но ведь голоса он не сорвал, голоса у него на троих итальянцев хватит, – а вот ведь какого выдает петуха!
И чему его там только учили, в этой Академии, по которой он с утра до вечера воздыхает, и чему еще научат, если он в двадцать два года не разбирает, где хорошо, а где плохо?!
Словом, окружающим понять такой выверт было невозможно, если только не предположить, что он тем самым вздумал оскорбить всех своих приятелей: вы, мол, тут резвитесь, пока не протрезвитесь, а я чистенький, я вам не компания.
Ах, подожди, подожди, еще раскаешься в глупости своей, еще наглотаешься голодной слюны, вспоминая о недоеденных сладких кусках!.. Мир ловил его. Мир открывался перед ним нескончаемым пиром, книгой, полной соблазна, и вот он взял да и закрыл ее и отодвинул от себя подальше. Для того чтобы так поступить, нужно было жить с чувством, что ты не сын, а пасынок века своего.
Отдавал ли он себе полный отчет в том, зачем решается на подобный шаг? Вряд ли. Скорее всего это был полуосознанный импульс, вырвавшийся нечаянно, самого его застигший врасплох. Но он прислушался к себе и доверился смутному беспокойству.
Решение Сковороды совпало с путешествием Елизаветы Петровны в Малороссию. На прощанье еще раз подхватил его вихрь упоительно-бестолковых сборов.
У Севска поджидало свою благодетельницу огромное, как сияющий облак, малороссийское воинство. Казачьи команды, отряженные от всех полков – Киевского, Черниговского, Полтавского, Лубянского, Харьковского, Переяславского и прочая, прочая, – одетые в новенькие синие черкески и широкие шаровары, в разноцветных шапках, грянули тысячеголосое приветствие.
В Козельце было новое зрелище: из Киева навстречу поезду прикатили студенты с вертепами, с пением витальных кантов.
А на берегу Днепра, раздвинув несметную толпу киевлян, к поезду вынеслась диковинная колесница, запряженная двумя крылатыми конями-пегасами. Седовласый старец, сдерживая поводья, обратился к царице с речью, из которой значило, что он есть сам Владимир Великий, восставший из праха, дабы почтить свою любимую наследницу, под чье милостивое покровительство днесь поручается народ российский.
Снова пели киевские студенты, снова всем на диво пели столичные партесники, напоследок пел среди них и Григорий.
С ним все-таки обошлись на редкость великодушно и щедро. В Академию Сковорода был отпущен в звании придворного уставщика. Пусть его!..
ХОЖДЕНИЕ
Из Киева Григорий уезжал учеником, а вернувшись сюда через два года, сделался студентом, «спудеем».
Ученик – это тот, кто посещает один из первых четырех классов («школ») Академии. У классов была такая последовательность: фара, она же аналогия, инфима, грамматика, синтаксима. Студентом становился ученик, благополучно перешедший в пятый класс пиитический. Затем следовал класс риторики и философский. В отличие от предыдущих «школ» в философской учились уже два года подряд. Но самой серьезной ступенью обучения был богословский класс, который намыкал всю двенадцатилетнюю академическую программу, в «богословах» нужно было ходить четыре года.
О времени вторичного пребывания Сковороды в Академии, как и прежде, очень мало фактических сведений.
Перед нами целых шесть академических лет (1744–1750; в богословской «школе» Григорий пробыл лишь половину срока), а как он жил в эти годы, каким воспитателям симпатизировал, каким дисциплинам отдавал предпочтение, с кем дружил, как и где проводил каникулы – все эти вопросы почти не поддаются выяснению. Не сохранилось ни писем Сковороды той поры, ни каких-либо мемуарных источников, которые бы позволили хоть краешком глаза увидеть, как вчерашний баловень судьбы вновь превращается в трудолюбивую школярскую пчелу. Бывшие одноклассники уже числились в «философах», и, должно быть, нелегко было ему привыкать к своему положению переростка, заново «входить в форму». Есть лишь сведения, что Григорий очень быстро наверстал упущенное и вскоре вернул себе славу одного из лучших слушателей Академии.
У биографов Сковороды об этих годах нет почти никакого материала. «Круг наук, преподаваемых в Киеве, – пишет Ковалинский, – показался ему недостаточным. Он возжелал видеть чужие край. Скоро предоставился повод к сему». (Так ли уж «скоро», если шесть лет в Академии Сковорода все-таки пробыл?!)
Гесс де Кальве, видимо, чувствуя, что вторичная (и уже окончательная) разлука Григория с Киевским училищем нуждается в более конкретной мотивировке, приводит эпизод курьезного и, скорее всего, легендарного характера. Сковороде некое высокое духовное лицо (чуть ли не митрополит) якобы посоветовало принять священнический сан (в другом варианте монашеский постриг). Какой школяр не почувствовал бы себя на вершине счастья, получив такое почетное предложение – прямое свидетельство его ученических успехов! Киевский «академик», облаченный после прохождения полного учебного курса в монашескую ризу, как правило, тут же получал преподавательскую должность, он мог стать впоследствии префектом или даже ректором, не у себя в Академии, так в другом училище, а ректор – это обыкновенно и настоятель училищного монастыря. Наконец, для него могли открыться и архиерейские перспективы… Словом, Сковороде в очередной раз посчастливилось. И как же он в этих обстоятельствах поступает? Крайне дико и непонятно для окружающих! В предложенных ему условиях он не разглядел ничего, кроме посягательства на собственную свободу, а не умея сформулировать отказ более деликатным образом, якобы принялся юродствовать: изменил голос, стал заикаться и вообще всячески выставлять себя безумком. Тогда начальству не осталось ничего иного, как вычеркнуть «спятившего» Сковороду из студенческих списков.
Выходка вроде бы и похожа на некоторые будущие поступки нашего героя, но надо учесть и одно существенное отличие. Во всех стесняющих его ситуациях и обстоятельствах (а их будет немало!) Сковорода имел обыкновение отстаивать свой образ жизни открыто и недвусмысленно. Мы никогда не увидим, чтобы в подобных случаях он действовал обиняком или же прибегал к актерству. Вот почему при рассмотрении причин, побудивших его, не доучившись, покинуть Академию, предпочтение надо отдать все-таки не сомнительному эпизоду с заиканием, а причинам, которые изложил Ковалинский. Итак, «круг наук, преподаваемых в Киеве», показался ему недостаточным; «он возжелал увидеть чужие край».
Уже говорилось, что у киевских «академиков» был большой опыт закордонных учебных командировок. Громкие имена европейских академий и университетов продолжали примагничивать наших «западников» и теперь. Среди собственных учителей большинство читало свои курсы по западноевропейским учебникам. Вполне резонно было поэтому тяготение учащихся к первоисточникам, а не к пересказам.
Если курсы пиитики, риторики и богословия Сковорода слушал у преподавателей, в общем-то, весьма средних, ничем ярким не отметивших себя в истории Академии, то в философской «школе» ему повезло: два года он посещал лекции Георгия Конисского – одного из знаменитых духовных деятелей XVIII столетия. Конисский был поэтом, сочинителем школьных драм и остроумных интермедий, незаурядным проповедником (его проповеди отличались смелостью сопоставлений, духом свободного критицизма). Впоследствии, оставив преподавательское поприще, он прославился как энергичный и смелый борец с католическим влиянием на западе России; и не случайно именно ему очень долго, вплоть до пушкинских времен, приписывалось авторство «Истории руссов» – замечательного летописания о борьбе украинского народа за свое национальное освобождение.
Есть предположение, что Сковорода и спустя многие годы после слушания лекций у Конисского находился в переписке со своим давнишним учителем философии. В 1835 году была опубликована выдержка из письма Сковороды Конисскому (подлинность письма, однако, проблематична).
Но если факт переписки подлежит сомнению, то несомненно другое: в своих зрелых работах Сковорода очень часто выступает прямым единомышленником Конисского – решительного обличителя «обрядовой», «внешней» религиозности.
…7 сентября 1747 года на Подол, к стенам училищного храма, собрались многие сотни людей – проводить в последний путь знаменитого паломника-писателя Василия Григоровича-Барского. Всего месяц назад Киев его торжественно встретил, а теперь прощался с ним навсегда. При колокольном звоне всех городских церквей его положили в землю под окнами академических классов, и в стену здания, где когда-то учился Василий, вмуровали доску с надгробной надписью.
Обряд погребения был совершен находившимся в Киеве фивиадским митрополитом Макарием и училищным ректором Сильвестром Ляскоронским. Восемь лучших учеников Академии произнесли прощальные речи.
Если Григорий не был в числе этих восьми человек, то уж, безусловно, он находился среди провожавших и, без всякого сомнения, знал обстоятельства необычной, романтической жизни паломника.
Василий Барский провел в беспрерывных странствованиях двадцать пять лет – срок, по только по понятиям студента, но и по разумению опытного в путешествиях человека головокружительный! Где он только на побывал, этот киевский школяр, – и в Будапеште, и в Вене, и в Неаполе, и в Риме – там принимал его в число избранных паломников сам папа, – и в Бари, где поклонился мощам Николая Мирликийского. Из Флоренции отправился в Венецию, а оттуда – морем – в Иерусалим, был на Афоне и в Константинополе, на Кипре и на Патмосе, в Египте и Греции. Обошел пешком весь Ближний Восток, поднимался на священную гору Фавор, омывался в водах Иордана. В плетеных коробах монахи поднимали его с помощью веревок на вершины неприступных скал, где гнездятся их отшельнические кельи. Сколько раз подвергался лишениям, умирал от голода и лихорадки! Сколько раз бывал застигнут морскими бурями! Сколько раз налетали на него грабители на безлюдных тропах!
Да, много было и в прежние века на Руси великих паломников – можно ведь вспомнить и Даниила Игумена, и Добрыню из Новгорода, и Авраамия Суздальского, – но Василий Барский, кажется, всех превзошел!
В достоверности его удивительной страннической жизни не мудрено было бы и усомниться, не привези он с собою кипу исписанных мелким торопливым почерком тетрадей да толстую папку рисунков с видами знаменитых и мало кому известных обителей, городов, селений, Памятников, обелисков… В Киеве уже ходили из рук в руки интереснейшие «Странствования» паломнический дневник Барского. Читаешь эту книгу – и будто сам идешь по раскаленной солнцем каменистой дороге, в соломенном капелюхе и черном плаще пилигрима, с посохом в руке и торбою за спиной. Радуя взгляд черепичными кровлями и зеленью садов, возникают впереди города. В путевых гостиницах к паломникам отношение чаще всего приветливое – им дают постель со свежим бельем, бесплатный ужин, а иногда и кружку вина. В монастырских общежитиях страннику, по древнему обычаю, торжественно омывают ноги, а потом зовут его к общей братской трапезе.
Но часто приходится ночевать в каком-нибудь заброшенном амбаре или под открытым небом, на стогу сена, а то и просто под деревом, на старых его корнях. В дороге паломник держится, как правило, одною лишь милостыней: кто сунет в руку тяжелую монету, кто виноградную кисть, но кто и обругает, и в спину толкнет, чтоб не попрошайничал. Разнообразна жизнь странника, до слез разнообразна.
Но когда впечатлительный юноша перелистывает страницы захватывающего путевого дневника, его воображение уже не способны охладить никакие, пусть даже самые мрачные картины перенесенных другим человеком лишений. Одни лишь лучезарные дали и видятся ему впереди.
В 1750 году через Киев проезжал небольшой отряд русских служилых людей, направляющихся к «Токайским горам» – виноградной житнице Венгрии. Возглавлял экспедицию полковник Гавриил Вишневский, которому после смерти его отца, генералмайора Федора Вишневского, правительство поручило возглавить русскую колонию в Токае. Оттуда уже в течение нескольких десятилетий к императорскому двору ежегодно поставлялись лучшие сорта венгерских вин. В составе экспедиции, следовавшей через Киев, находился и священник – в Токае у колонистов была своя церковь.
Почетное звание придворного уставщика вдруг пригодилось Сковороде. То ли кто-то порекомендовал его Гавриилу Вишневскому на свободную должность регента при заграничной церкви, то ли они знали друг друга со времен коронации Елизаветы Петровны – словом, из Киева отряд выехал с новым лицом в своем составе.
Вот и Григорию Сковороде пришел час ступить на странническую дорогу, отправиться, как говорят на Украине, «в мандры», в «мандрйвку». С Академией, как мы видим, он расстается несколько неожиданным образом – не как профессиональный паломник и не в качестве студента, официально откомандированного на доучивание за кордон.
Ехали через Острог, через Почаев, мимо знаменитой его Лавры, через богатый каменным строением Львов, той самой дорогой, по которой и Василий Барский прошел. Когда перевалили через Карпатские горы, открылись внизу голубые дубравы и плодородные поля Семиградья.
Скрипели на дорогах обозы, сочились дегтем тележные оси, одни двигались на запад, другие поспешали на восток, кто верхами, кто пешком каждый по своему делу; в праздничных нарядах прихожанки с какого-нибудь хутори до ближайшего селения; с пятнами пота между лопаток, с осунувшимися лицами шествовали богомольцы к отдаленному монастырю; теснясь к обочине, группкою плелись нищие слепцы в седых от пыли лохмотьях; сверкая спицами, с грохотом проносились почтовые экипажи; прискакивал и волочил ногу вечный дут рак, с не прикрытой от солнца головой, не уставая щедро улыбаться всем и каждому, шел, сам не зная куда, откуда и когда, – просто нравилось ему идти, бормотать что-то и улыбаться; после ночного перехода отдыхала в тени деревьев цыганская семья, горел костер, и цыганята корчили рожи прохожим; скрипел костылем солдат – ржавые от табака усы и вытекший глаз на терпеливом лице; выступали гуськом монахини, стучали шестами хмурые пилигримы, обвешанные образками знаменитых обителей; шла пожилая женщина; на пятках ее босых ног виднелись глубокие черные трещины, как на рассохшейся без влаги земле (он с детства знал, как страдают женщины от этих незаживающих трещин на больных подошвах); крестьянин нес с базара живой мешок, в котором верещал поросенок; шли, шли, шли, иногда ехали, но больше шли…
Тут-то, среди мелькания незнакомых лиц, на перепутьях разнообразнейших судеб, и открывалось во всей своей мощной простоте: жизнь – дорога. Казалось, что никто, нигде и никогда не жил и не живет оседло, но все они здесь, в пути. И что могло быть проще этого – ходить по земле! И в то же время какая высокая тайна извечного шествия светилась у каждого где-то в глубине глаз. Спроси его, и он скажет, что идет на базар, или в гости, или наниматься на работу, или поклониться мощам Николы; но что бы он ни сказал, он поневоле солжет, потому что на самом деле он идет для чего-то неизмеримо большего, о чем и сам чаще всего не догадывается. Он шествует туда, где положен предел всякому движению, быстрому и медленному, движению тела и движению желаний. Он идет, чтобы избыть всего себя в этом труде. Идет, недоумевая или радуясь, тоскуя или надеясь, к средоточию всего своего существования, где нет ни болезней, ни печали, ни воздыханий…
Каждому хоть на минуту, хоть на малый миг открывается смысл сокровенного шествия; и тогда он видит: да ведь эта вот дорога, обычнейшая из дорог, – это и есть жизнь моя, единственная, непреложнейшая, необыкновенная до слез.
Двадцати восьми лет от роду Григорий Сковорода увидел, как далеко еще идти до края земли, где солнце каждый вечер садится.
…О годах, проведенных им в Европе, существуют самые противоречивые сведения. Наиболее достоверно свидетельство, что, числясь при токайской миссии, он с разрешения Вишневского имел возможность отлучаться весьма далеко и надолго: «…поехать из Венгрии в Вену, Офен, Презбург и прочия окольныя места». (Офон – нынешний Пешт, Пресбург – Братислава.)
Гесс де Кальве пишет, что, кроме Венгрии, Польши. Словакии, Чехии, Пруссии, Австрии и Германии, Сковорода посетил также Италию, побывал в Риме, осмотрел «…триумфальные врата Траяна, обелиски на площади св. Петра, развалины Каракальских бань…».
Наконец, в связи с его путешествиями назывались и такие традиционные и первоочередные для славянских паломников места, как Иерусалим, Константинополь, Афон.
Думается, однако, что страннический опыт Сковороды был гораздо скромнее и что не навещал он «ни Рима, ни Ерусалима». При определении его зарубежных маршрутов нужно исходить прежде всего из того, что за границей Григорий пробыл всего около трех лет. Обозреть за такой ограниченный срок хотя бы половину достопримечательных мест, которые Василий Барский обследовал за четверть века, Сковорода физически не смог бы. Да вряд ли бы он и согласился на столь беглую «экскурсионную» пробежку, если бы вдруг возможность для нее была ему предоставлена.
Существенно и то, что Сковорода все-таки путешествовал не с заданием писателя паломника, стремящегося предоставить споим будущим читателям как можно более полный, исчерпывающий очерк увиденных святынь. О своем зарубежном странствовании он никогда не написал чего-либо, напоминающего по жанру «хождение». Не оставил даже списка обойденных городов и стран. В его философских трактатах и переписке позднейших лет есть лишь обрывочные воспоминания о том, что когда-то было увидено и услышано на Западе: польские и немецкие пословицы, описании жилищ, обычаев и сельскохозяйственных работ.
Были ли в его странствованиях лишения? Сковорода путешествовал не в одеянии пилигрима, а это могло сопровождаться для него дополнительными трудностями (на пилигрима, снабженного дорожными патентами, и владельцы гостиниц, и дорожные власти, и обыватели смотрели все-таки более дружелюбно, чем на «праздного» незнакомца). Но и о дорожных невзгодах он тоже потом нигде не напишет. Если уж вылетел кораблик из гавани – значит, готов к бурям. Без того не бывает, чтоб они не нагрянули в свой черед.
…На плодоносных токайских плантациях русские колонисты собирали виноград для дорогостоящего маслача. Так называлось вино, приготовляемое из подсушенных на лозах гроздей. В точила бросали усохший виноград, почти изюм, и сока получалось мало. Зато перебродив, он превращался в вино, не подвергающееся окислению.
Возвращаясь из Венгрии домой, вез и Сковорода с собою драгоценные запасы – они не истощались потом в течение всей его жизни. Во время своих европейских встреч он, как пишет Ковалинский, сумел «доставить себе знакомство и приязнь ученых, а с ними новые познания, каковых не имел и не мог иметь в своем отечестве»; значительно усовершенствовался он во владении языками – латынью, греческим, немецким. Правда, сам Сковорода опять же нигде не уточняет, с кем именно из западноевропейских ученых он познакомился, чьи и где слушал лекции. Не в его правилах было величаться ни своею ученостью, ни знакомством со знаменитыми современниками.
Наконец, трехлетнее пребывание за границей прибавило к его жизненному опыту еще одно наблюдение, на котором он потом часто будет останавливаться в разговорах, письмах, стихотворениях, философской прозе. Слов нет, мечты о дальних странствиях пьянят. Кажется, что именно там и обитает «золотой век», где мы отсутствуем, и стоит лишь прорваться туда, как мы окончательно сделаемся счастливыми.
Но сами странствования отрезвляют. «Но ищи щастья за морем, не проси его у человека, по странствуй по планетам, не волочись по дворцам, не ползай по шаре земном, не броди по Иерусалимам… Воздух и солнце всегда с тобою».
Нужно уметь дорожить тем, что даровано с рождения. Ведь всех столиц никогда не оббегаешь, жажду к новым городам и странам никогда не насытишь. Возвратился – и вдруг видишь, что для счастья достаточно хотя бы вот этого старого дерева, вот этого обросшего очеретом ручья, вот этого обыкновеннейшего облака над головой, даже если оно через минуту исчезнет, рассеется в небе…