Текст книги "Григорий Сковорода"
Автор книги: Юрий Лощиц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Спасаясь от семейных склок и препирательств, Захаржевский часто уединялся в лесной своей даче – Константиновской роще. Похоже, что любовь к этому роду «пустынножительства» была привита ему примером Сковороды. Влияние отшельнического опыта Григория Саввича сказывается даже на стиле писем Захаржевского: «Кто вам сказал, чтобы уединение тяготило меня? Нет! Оно одно родит душевные мысли и расширяет их вышше солнца…»
К девяностым годам здоровье Якова Михайловича расстроилось, наступил паралич рук и ног. Сохранилось предание о том, как сын Захаржевского Андрей вошел однажды в комнату к больному родителю, чтобы посоветоваться о строительстве большого каменного храма в Бурлуке, и Яков Михайлович, спокойно выслушав его, совершенно неожиданно поднял больную руку в твердом благословляющем жесте. Если этот эпизод с чудесным выздоровлением и не более чем семейная легенда, все равно за ним проглядывает незаурядная натура, сильный дух, который, кажется, уже и погребен под гнетом житейских невзгод, но способен вдруг выплеснуться на волю с необычной силой.
Этому вот лицу и посвятил Сковорода в 1790 году свою «Книжечку Плутархову о спокойствии души»: «Приимите милостиво от человека, осыпаннаго Вашими милостьми и ласками, маленький сей, аки лепту, дарик, маленькое зеркальце благодарности».
Размышления Плутарха о стяжании сердечной тишины, адресуемые теперь Захаржевскому, видимо, призваны были служить для того хоть и горьким, а целебным лекарством: «безчисленныя досады и грусти под позлащенными крышами и в красных углах кроются…»; «ныне всенавсе рвемся для одних нас заграбить и, будто гроздие от терния, обирать пялимся, возненавидев чрез неблагодарность собственну жизнь нашу, аки бедну и и недостаточну».
Яков Михайлович Захаржевский и его сыновья были в дружественных отношениях с Михаилом Коваленским. Именно через них последний, находясь на службе в стот лице, чаще всего поддерживает связь со своим учителем. По почтовой ветке Петербург – Бурлук осуществляется переписка двух друзей, пересылка всевозможных подарков Григорию Саввичу: от великосветского лакомства – «сыра-пармазану» до очков и музыкальных инструментов. Со Слобожанщииы (опять же, как правило, с оказией) следуют новые рукописи Сковороды; ничем более «материальным» он, увы, не в состоянии удивить своего друга.
Да и откуда бы взялась у него такая возможность?
«Не орю убо, ни сею, ни куплю дею…» Преподавание в Харьковском коллегиуме было последним в его биографии эпизодом, когда он еще поддерживал с обществом какието денежно-договорные отношения. Дальше Сковорода становится в полном смысле слова нищим и вливается в ту не поддающуюся подсчету кочевую человеческую стихию, которая существует исключительно за счет милосердия оседлого большинства.
Читателя не должно шокировать это слово – «нищий» – в применении к нашему философу, так же, кстати, как и самого Сковороду нисколько не шокировала постоянно испытываемая им ситуация неимущего среди имущих и предержащих. Да, на протяжении десятилетий он жил исключительно за счет приятельских подарков, безвозмездных кредитов и подаяний. Но ведь поддерживать его существование они считали честью для себя.
Сковорода ушел в стихию нищеты добровольно, и в этом его уходе был какой-то дерзкий и отчаянный вызов извечному человеческому упованию на равномерное справедливое насыщение всех и вся. Он не вынуждаем был, а хотел быть бессребреником в мире накопителей. Он хотел быть нищим по убеждению, по духу.
В акте добровольного нищенства всегда присутствует своеобразная революционность; и она, конечно, вполне отчетливо осознавалась теми, кто с ситуацией подобного нищенства вынужден был считаться. Ведь как это ни парадоксально, но получалось, что нищие нужны, прямо-таки необходимы обществу, потому что, освободившись от нищих, оно зачерствеет, ожесточится. Нищие нужны, потому что нужно уметь отдавать, уметь дарить бею всякой надежды на отдачу и уметь делать, все это от сердца, а не через силу, не по общественному принуждению; по милосердию, а не во закону. Нищий в таком историческом освещении был не просто человек в лохмотьях и с торбой через плечо – изгой, отщепенец, попрошайка. В неприглядном этом существе проглядывал иной образ – странника с посохом в руке, того, кто постоянно ходит по земле и встречается с бесконечным множеством новых людей, и тысячи из них останавливаются на нем внимательным взглядом.
С Григорием Саввичем Сковородой однажды случилось необычное. Путешествуя по Слобожанщине, забрел он в малый городок Купянск. Пересекал улицу, вдруг его окликнули. Григорий Саввич обернулся и увидел, что к нему спешит пожилой человек, чем-то крайне возбужденный. По одежде незнакомец явно не был простолюдином. Тем удивительнее казались и поспешность, с которой он нагнал Сковороду, и волнение, что отражалось на его лице. Он глядел на Григория Саввича долгим влюбленным взглядом, будто навсегда впитывал в себя его образ: ты ли это»? точно ли это ты? так вот ты какой!..
И слов то между ними особенных, похоже, тогда не было говорено, но есть такие встречи, что в памяти сберегаются не многозначительностью проскучавших приветствий, а чем-то, что и в словах вряд ли возможно передать.
Через многие годы Сковорода, даря своему слобожанскому знакомому Федору Ивановичу Дискому рукопись «Убогий жайворонок», вспомнил давнюю встречу с его родителем: «Иоанн, отец твой, в седьмом десятке века сего… в городе Купянске первый раз взглянул на мене, возлюбил мене… Воистину прозрел дух его прежде рождества твоего, что я тебе, друже, буду полезным. Видишь, коль далече прозирает симпатия».
Диские владели в купянских степях селом Дисковка и слободой Юрьевка, в которых Сковорода, вполне возможно, бывал. Где-то на рубеже нового столетия Федор Иванович Диской переселился на постоянное жительство в Москву. До конца своих дней он, как свидетельствует современник, имел «благоговейное почтение» к памяти Григория Саввича, а «сочинения Сковороды были самым любимым его чтением». В круг столичных знакомых Диского-младшего входили люди, широко известные в научном мире. В частности, он был знаком со знаменитым археографом и исследователем древнерусской письменности К. Ф. Калайдовичем. Так же как Ковалинский и Томара, Дпской способствовал распространению в столичных кругах сведений о малороссийском философе и его сочинений.
Представляет интерес еще один слобожанский «адрес» Сковороды: дом помещика И. И. Мечникова. (Это тот самый род, из которого происходит выдающийся отечественный ученый Илья Ильич Мечников.) В XVIII веке Мечниковы владели землями в окрестностях Купянска. О дружбе этой семьи со Сковородой приводит сведения Гесс де Кальве, который был женат на дочери купянского Мечникова, Серафиме. (Вероятнее всего, именно семейные предания и явились для него главным источником при составлении биографического этюда о философе.)
Отношения Сковороды с многочисленными его слобожанскими друзьями и знакомыми были, однако, далеко не всегда безоблачными; это, кстати, мы можем почерпнуть из заметок того же Гесса де Кальве, приводящего подробности об одном из самых дальних хождений, которое в начале восьмидесятых годов предпринял пожилой уже странник. Имеется в виду его путешествие в Таганрог, к младшему брату Михаила Ковалинского Григорию. (Дорога в один конец даже по тем временам заняла очень большой срок – около года.)
Григорий Саввич был в жизни в общем-то очень выносливый, терпеливый и терпимый ко многому человек. Хватило же у него выносливости, чтобы совершить под старость такое вот затяжное хождение! Но одного он никак не выносил, и с годами все более: неестественности, в каких бы формах она ни проявлялась. Во всем, что окружало его – будь то вещи или человеческие характеры, – ценил он точное соответствие природному назначению. Всяческая искусственность его раздражала, отвращала, доводя порой до гнева. Любя естественное в других, он и по отношению к себе требовал от окружающих поведения чистого, недвусмысленного. Да, он нищ и незнатен, но, кажется, он тоже не обделен своей долей со стола премудрости. Оп, слава богу, не бродячий шут, не паяц, по подкормок при дворах и хоромах, не какая-нибудь заморская мартышка напоказ!
А что получилось в Таганроге?! Сотни верст бодро отшагал старик, согреваемый предчувствием встречи с бывшим своим учеником, а вот встреча вышла такою, что почти сразу бросился он назад, по еще отчетливым своим вчерашним следам.
Правда, началось все как нельзя лучше. Его так долго ждали, уже и не чаяли увидеть у себя! Он все такой же, Григорий Саввич, молодой да веселый, года его не берут!..
Вот в чистой рубахе, омытый от дорожной пыли, обласканный хозяевами, странник сидит под вечер в комнате, при свежем морском ветерке, задувающем в окно, сидит, наслаждаясь дружеской беседой. А между тем маленький провинциальный Таганрог уже весь взбудоражен. Слуги носятся с приглашениями. Приглашенные ждут не дождутся назначенного часа. Одичавший в бездействии слух провинциала любую свежую весть принимает как-то наискось и набекрень. Предположения родились лихие: говорят, что к Григорию Ковалинскому собственной персоной пожаловал бывший фаворит императрицы Елизаветы; иные же говорят, что пришелец – не кто иной, как ловко перерядившийся в бродяжку мастер черной магии – тот самый, что, как известно, в Петербурге на целую неделю заморозил взглядом жену старшего Ковалинского.
И жутковато идти на погляд этакого живого монстра, и не пойдешь – обидно!..
Посреди беседы что-то вдруг забеспокоило Григория Саввича: к чему бы эти шумы, шушуканье, поскрипывание половиц? И эти люди, совершенно незнакомые, но с таким одинаковым глуповато-выжидательным выражением на физиономиях!
Рассаживаются. В упор разглядывают его. Шепчутся. Покашливают. Ждут. Нука, что за диковинную речь произнесет этот Сковорода?
Но тут он как раз и замолк.
Народу в комнате все больше. Вновь входящие недоуменно озираются: отчего такая неестественная тишина? Неопытному в светских приемах хозяину тоже как-то не по себе. Он пытается представить присутствующим угрюмого гостя, сбивается на высокопарность, совсем смешался.
– Я сейчас, сейчас, – мрачно бормочет Григорий Саввич и мелкими шажками продвигается к двери.
Вот он на улице, во тьме. Почти бегом, нелепо и гневно размахивая руками, пересекает широкий двор. Остановился на пороге заброшенного сарая, идет на ощупь, натыкается на что-то громоздкое. Это, кажется, кибитка. И, свернувшись калачиком на ее жестком сиденье, чувствует себя мальчиком-сиротой, заброшенным в чуждый мир…
Так или примерно таким же образом Сковорода убегал не однажды. Вот эпизод из другого биографического этюда, почти дословно повторяющий таганрогское происшествие: Григорий Саввич в дружеском собрании пересказывал однажды содержание своей новой книги. «Вдруг дверь с шумом растворяется, половинки хлопают, и молодой X., франт, недавно из столицы, вбегает в комнату. Сковорода при появлении незнакомого умолк внезапно. «Итак, – восклицает X., – я, наконец, достиг того счастья, которого столь долго и напрасно ждал! Я вижу, наконец, великого соотечественника моего, Григория Саввича Сковороду! Позвольте…» – И подходит к Сковороде. Старец вскакивает; сами собою складываются крестом на груди его костлявые руки; горькой улыбкой искривляется тощее лицо его, черные впалые глаза скрываются за седыми нависшими бровями, сам он невольно изгибается, будто желая поклониться, и вдруг прыжок, и трепетным голосом: «Позвольте, тоже позвольте!» – И исчез из комнаты. Хозяин за ним; просит, умоляет – нет! «С меня смеяться!» – говорит Сковорода и убегает. И с тех пор не хотел видеть Ха».
Кто этот X., так резко и запанибратски налетевший на Григория Саввича, автор очерка не сообщает. Известно, что событие произошло в доме харьковского аптекаря Петра Федоровича Пискуновского.
О том, что странствующий старец в последние десятилетия своей жизни неоднократно навощал этот дом, сохранилось несколько сведений. Самое подробное из них – в заметках о Сковороде харьковского литератора Ивана Вернета, о котором здесь тоже следует упомянуть.
Странным и экзотическим существом был этот выходец из Швейцарии – Иван Филиппович Вернет. В юные лета он числился чтецом у Суворова (который его, видимо, за какие-то особенности характера упорно именовал Филиппом Ивановичем). Потом служил гувернером в различных харьковских домах, занимался журналистикой. Вернета увлекали идеи Руссо об опрощении, но в то же время он стыдился своей бедности и, обожая комфорт, предпочитал роль краснобая нахлебника в богатых домах. В быту он слыл чудаком. Харьковчане нередко видели его во время необычного купания: Вернет залезал в воду во всей одежде, потом сушил ее на прибрежных кустах и, пока она сохла, сам стоял в реке, читая газету.
Сковороду он недолюбливал. Григорий Саввич отвечал Вернету тем же. Эта их взаимная неприязнь отчетливо проглядывает в заметках последнего о философе.
И в то же время, не любя Сковороду, Вернет постоянно стремится подражать ему в образе жизни: всячески афиширует свое пристрастие к странничеству, выставляет себя суровым нелюдимом. В своих писаниях он то и дело сравнивает себя со Сковородой; и эти сравнения, как правило, весьма легкомысленного характера. Вот одно: «У меня один конек с покойным Сковородой. Надобно, чтобы любил тех, у коих обедаю».
Впрочем, ветреного, манерного Вернета в Харькове всерьез не принимали. Внимательному взгляду сразу открывалась целая пропасть между самобытной натурой Сковороды и легкомысленным литератором, которого Григорий Саввич несколько резковато, но, должно быть, не без оснований назвал однажды «мущиною с бабьим умом» и «дамским секретарем».
Пародирование – не только литературный жанр. Иногда оно становится жизненной задачей, формой существования определенного лица. Наблюдать такую ожившую, «ходячую» пародию – удовольствие не из приятных. Уж не Вернет ли послужил прототипом для фигуры заезжего франта, который в доме аптекаря Пискуновского набросился со своими душе-излияниями на не терпящего фальши Григория Саввича?
Не зря было сказано нише, что выделять в биографии Сковороды четко очерченные жизненные периоды удается далеко не всегда. Слобожанские десятилетия – это время, когда мыслитель жил преимущественно за пределами больших городов. Но все-таки раз от разу мы обнаруживаем следы его пребывания в Харькове. Окончательно Григорий Саввич никогда не расставался с этим городом. От наезда к наезду возобновлялись старые знакомства, прибавлялись к ним новые.
Видимо, уже в восьмидесятые годы у Сковороды завязались дружеские связи сразу с несколькими представителями харьковского купечества. Этот несколько неожиданный адресат его привязанностей но должен нас удивлять. Купечество в городской жизни XVIII столетия было средой, во многих отношениях примечательной. Лучшие его представители, наследуя традиционные черты старорусского купечества, жили не одними лишь торгово-предпринимательскими интересами, но накладывали своеобразный отпечаток на характер урбанистической культуры. Из этой среды выходили знатоки письменности, щедрые покровители искусств, владельцы книжных и художественных коллекций.
Харьковский знакомый Сковороды, купец третьей гильдии Егор Егорович Урюшш, вошел в историю Слобожанщины как один из инициаторов открытия местного университета. В течение более чем десяти лет он был бургомистром в городском магистрате, много усилий вложил в благоустройство губернского центра.
В 1790 году, вернувшись из Харькова в Великий Бурлук, Григорий Саввич отсылает Урюпину письмо с благодарностью за теплый прием: «Седмицу у тебя почил старец Сковорода, аки в матерном доме». Далее из письма следует, что в этом же доме свиделся он и с другими представителями местного купечества, с неким Артемом Дорофеичем Рощиным, со Степаном Никитичем Курдюмовым. С последним Сковорода тоже состоял в переписке, которая потом в течение десятилетий аккуратно сберегалась в семейном архиве Курдюмовых.
Скорее всего из купеческого сословия был и Иван Иванович Ермолов, к которому Сковорода обращается в письме с, просьбой «о шубке ярославской». «Зима идет, а старость давно уже пришла. Надобно для нея теплее и легче, да сия ж купля и по нищенскому моему капиталу».
Вообще харьковские купцы неоднократно поддерживали странствующего философа в материальном отношении. Все тому же Егору Урюпину Сковорода сообщает: «Я вашим вином не только в дороге, но и дома пользовался!» И проси: «Пришлите мне ножик с печаткою. Великою печати) не кстати и не люблю моих писем печатать. Люблю печататься еленем. Уворовано моего еленя тогда, когда н у Вас в Харькове пировал и буянил».
Надо сказать, что эти последние строки некоторых биографов Сковороды не на шутку смущали. В свое время возникло даже целое разбирательство на тему: не был ли почтенный старец пристрастен к горячительным напиткам? Но вряд ли подозрения такого рода обоснованы. Ведь о своем харьковском «пировании» Сковорода пишет – этого нельзя не видеть – с явной иронией. Надо полагать, что к вину, как и ко всем прочим предметам плотских вожделений, относился он с мудрой сдержанностью. Глоток-другой доброго вина для старого человека, которою собственная кровь уже отказывается согревать, – это своего рода философическая микстура, не более. Это милосердное напоминание о солнечном весеннем тепле, о друзьях, которых сейчас от старого человека отделяют занесенные снегом степи…
Во время одного из наездов в Харьков Григорий Саввич познакомился с новым здешним генерал-губернатором Василием Алексеевичем Чертковым. Как в свое время и его предшественник, Чертков приветил знаменитого странника, зазвал к себе и гости, выказав благорасположение, которым Сковорода позднее имел случай воспользоваться. В одном из писем он просит Черткова оказать поддержку некоему Аверкию: «Аще правда благословит и сила довлеет, помогите ему ради его. Аще недостоин, помогите ему ради Вас самих. Вы ведь родились на то, дабы дождить на злыя и на благия».
Очерк слобожанских маршрутов Сковороды, перечень и характеристики его друзей и знакомых основаны на весьма ограниченном круге документальных свидетельств (главным образом письма). Среди адресатов Григория Саввича мы видим, как правило, помещиков, представителей гражданской власти и городской интеллигенции, бывших его учеников, купцов. Даже если предположить, что сохранилось большинство его писем слобожанских десятилетий (а скорее всего, до нас дотла лишь малая их часть), все равно они не дают удовлетворительного представления о том, каков был диапазон дружеских симпатий и привязанностей мыслителя. В безымянной и бесписьменной гуще народной жизни навсегда растворились, быть может, самые сокровенные и значительные черты его духовного облика. Слово, по записанное на бумаге, а произнесенное вслух, расходится широко, но зато быстро гаснет, растворяется в воздухе. Но, может, это все-таки мнимый ущерб, и произнесенный звук где-то хранится до времени?
Тот факт, что образ Сковороды сберегся в памяти народной, подтвержден свидетельствами позднейшей эпохи. Приведем одно из них, принадлежащее известному историку прошлого века Н. И. Костомарову: «Мало можно указать таких народных лиц, каким был Сковорода и которых бы так помнил и уважал народ. На всем пространстве от Острогожска (Ворон, губ.) до Киева, во многих домах висят его портреты; всякий грамотный малороссиянин знает о нем; имя его известно очень многим из неграмотного народа; его странническая жизнь – предмет рассказов и анекдотов; в некоторых мостах потомки от отцов и дедов знают о местах, которые он посещал, где любил пребывать, и указывают на них с почтением; доброе расположение Сковороды к не: которым из его современников составляет семейную гордость внуков; странствующие певцы усвоили его песни, на храмовом празднике, на торжище нередко можно встретить толпу народа, окружающую этих рапсодов и со слезами умиления слушающую: «Всякому городу прав и права».
Сковорода-поэт запомнился в народе больше, чем Сковорода-философ. Это вполне естественно: поэтическое слово, да еще сопровожденное мелодией, запечатлевается в общей памяти гораздо прочней, чем слово книжное. На Харьковщине еще в первой четверти нынешнего столетия доживали свой век народные певцы-лирники, в репертуаре которых была песня «Всякому городу…» (причем исполнялась она в редакции, независимой от известной арии на «Наталки-Полтавки», где частично использован сковородинский текст).
И все-таки не только по песням да стихотворениям знала и помнила своего старчика народная среда. Некоторые его «разговоры» и фрагменты из них вошли в круг чтения образованного крестьянства. Описывая в одном из стихотворений свои мальчишеские годы, Тарас Шевченко вспоминал, как и он однажды, пусть наивно, но старательно принял участие в рукописном размножении сочинений народного мудреца:
…куплю
Паперу аркуш.
I зроблю Маленьку книжечку.
Хрестами І Візерунками з квітками
Кругом листочки обведу.
Тай списую Сковороду…
Конечно, эти и им подобные свидетельства достаточно обрывочны. С гораздо большим успехом, чем влияние идей Сковороды на народную среду, выясняется влияние обратное – народной мудрости на стиль и характер его мышления. Кажется, никто из писателей XVIII века, русского или малороссийского происхождения, но умел так свободно, непринужденно и обильно пользоваться сокровищами народной афористики, как делал это Григорий Сковорода. Пословицы, поговорки украинские, русские, других славянских народов в его диалогах – не орнаментальное украшение, а живая, свежащая стихия, находящаяся в энергичном взаимодействии с крылатыми словами античных писателей или изречениями библейских пророков. Да и его собственные афоризмы выдержаны все в том же духе народного пословично-поговорочного искусства: в них так много словесной игры, лукавства, озорства.
Отношение Сковороды к народной жизни никогда не было для него самого темой сложных и запутанных переживаний, какою оно сделалось для типичного интеллигента позднейших времен. Ему никогда не нужно было «ходить в народ», потому что он постоянно жил в народе, был неотделим от него. Его отношение к народу не носило экзальтированного, романтически-восторженного характера, обратной стороной которого всегда, как правило, является комплекс «вины перед народом», искусственно подогреваемое чувство «векового долга перед народом».
Он в народе был, что называется, «солью земли», в его личности откристаллизовались самые сокровенные соки народного опыта; и это качество являлось падежной гарантией от всевозможных кривизн: Сковорода никогда не делает своею низового происхождения козырем, ни перед кем не играет «в мужика», и, с другой стороны, никогда и нигде не увидим мы его в столь многих прельщающей позиции, про которую справедливо и убийственно в народе говорят: «из грязи в князи».
Социальное поведение Сковороды – это по преимуществу доброжелательно-испытующее приглядывание ко всем формам и проявлениям современной ему общественной жизни. Слобожанские десятилетия его биографии – очевидное свидетельство того, как неутомима в нем была жажда знакомиться с новыми людьми, на какой бы ступени иерархической лестницы они ни находились. Поразительна эта его открытость навстречу любой человеческой судьбе. В его жизненный опыт, невольно потрясающий своим объемом, входило знание буквально всех сословий общества: крестьянин и помещик, купец и чумак, губернатор и аптекарь, литератор-профессионал и слепой лирник, ректор и молоденький студент, генерал и солдат, придворный чиновник и мещанин, кабинетный ученый и бродячий дьяк, архиерей и простой сельский священник – вот круг лиц, далеко не полно очерчивающий степень его житейской практической осведомленности.
Сковорода всегда в человеческом окружении. Ему здесь не тесно, ему с каждым есть о чем поговорить. Даже пустынножительствуя в лесном захолустье, он своими письмами продолжает этот разговор с десятками самых разных людей.
«Украинский Сократ»? Что ж, пожалуй, это сравнение не так уж формально. Сократическое начало в личности Сковороды безусловно есть, и оно, может быть, прежде всего обнаруживает себя именно в этом его свободном самочувствии на людях, в ошеломительной мощи житейского опыта, в неутомимом желании перекинуться с кемнибудь словцом-другим, а там, глядишь, втянуть в беседу, разбудоражить дерзкой мыслью, и все это с улыбкой, почти шутя, где-нибудь на городской площади или на степной дорого, или в тени дерева, где собеседники укрываются от полуденного жара.