Текст книги "Зеленая птица с красной головой"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Вечером он отправился к соседям за острогой. Дома находился лишь младший представитель семьи, шестнадцатилетний Коляка. Несмотря на юный возраст, Коляка по праву считался отчаянным – на прошлой масленице он в драке разорвал рот путевому обходчику. Коляка стал ломаться, уверять, что острога ему самому необходима, но в конце концов согласился уступить ее на сегодняшнюю ночь за «маленькую». Петрищева прямо в пот кинуло от такого наглого требования, он еще и рыбы не наловил, а уж раскошеливайся!
– Ты что, совсем с шариков съехал? – тихо и грустно спросил он Коляку. – Не знаешь, какая беда меня постигла?
– А вы не кричите, – опасным голосом завел Коляка. – Нечего вам кричать!
Когда он начинал свое «не кричите», лучше сворачивать разговор. Он мог и в волосы вцепиться, и в глаза наплевать, и ножом пырнуть. Петрищев дрожащими руками достал из кармана мятый рубль, мелочь и шмякнул на стол.
– Подавись, змееныш!
– Не пойдет, – сказал Коляка, – мне чтоб с доставкой на дом!
Но тут уж Петрищев наградил его таким взглядом, что Коляка, при всей своей наглости, поджал хвост.
– Ладно… В сенях острога…
Тем временем Нюшка набила смолья в «козу» – железную клеть на деревянном шесте. Петрищев потребовал от Яшки, чтобы тот таскал за ним факел. По странному ходу мысли, ему стало казаться, будто Яшка как-то причастен к его неудаче, и он считал, что тот должен искупить свою вину. На этот раз Петрищев не терял времени ни на выпивку, ни на любовь, – как только стемнело, сразу направился в путь.
На озере было пусто. Петрищев, не осведомленный о событиях прошлой ночи, решил, что остальные рыбаки обловились выше горла. Он остро им позавидовал, поскорее разжег смолье и, вручив Яшке факел, вошел в воду. На шее у него висел мешок, в который он намеревался складывать пойманную рыбу. Но не успел Петрищев приглядеться к озаренному рваным пламенем дну, как их окликнули с берега. Петрищев оглянулся и чуть не заплакал. На берегу стояли озерный сторож Михеич, вчерашний милиционер и еще какой-то рослый незнакомый дядя. Зашипев, погасло опрокинутое Яшей в озеро смолье. Будто черной тушью залило простор. Петрищев кинулся бежать, но наступил на мешок и упал в воду. Когда он поднялся, его уже цепко придерживали за локти.
– Ты что, совсем сдурел? – плачущим голосом сказал Михеич. – Мало тебе вчерашнего?
– Я аж глазам своим не поверил, – возбужденно говорил милиционер. – Неужто, думаю, опять этот крокодил? Вот народ – ни стыда, ни совести!
Петрищев молчал. Кой толк было объяснять этим людям, что несправедливо с одного тела две шкуры драть. Он уже раз пострадал, так имейте совесть, отпустите с миром бедного человека! Ощущение было такое, будто его обыграли в пух и в прах краплеными картами, доказать ничего нельзя, но обида и злость продирают до кишок.
– Подпиши, – по-давешнему сказал милиционер, и снова Петрищев, не читая, подписал протокол о своем задержании во время незаконной ловли рыбы.
– Смотри, Петрищев, допрыгаешься до тюряги, – не зло, а скорей жалеючи сказал сторож, и вся компания пошла прочь, не поленившись предварительно сломать шест от «козы». Острогу забрал милиционер.
Петрищев с бешенством подумал, что Яшка опять сумел удрать.
Ночью Петрищеву казалось, что он тяжело заболевает. Его знобило, и все тулупы и одеяла, наваленные на него Нюшкой, не помогли ему согреться. Все же к утру он задремал, а когда проснулся в десятом часу, то чувствовал себя хоть и ослабевшим, но вполне здоровым. Он не стал распространяться о вчерашнем, только сказал жене:
– Чтоб этого еврейчика здесь духу не было… Да и остальным скажи, пусть отчаливают… Не желаю…
Но московские охотники и сами решили не беспокоить огорченного хозяина, они убрались подобру-поздорову раньше, чем Нюшка успела их турнуть.
Золотая все-таки женщина Нюшка! Когда Петрищев, шаркая ногами от слабости и душевного угнетения, прошел в кухню, на праздничном столе среди пирогов, ватрушек, всевозможных копчений и солений стояла поллитровка. Из своих хозяйственных денег расщедрилась Нюшка. И хотя это такая малость – одна поллитровка на все долгие праздники, растроганный добротой жены Петрищев несколько окреп духом и решил бороться за себя.
Праздники прошли тускло. Заезжал, правда, Нюшкин брат с домашним вином, но это не разогнало мрачности Петрищева. Он привык на праздники пить свое да и людей угощать, а не чужой милостью пробавляться. Он был рад, когда праздники кончились, схлынул поток приезжих, заполнивших все берега, каждый клочок твердой земли в заболоченных лесах, каждую избу и сарай. Один Петрищев не пускал на праздники постояльцев. В эти дни он жил только для себя и даже в несчастье не захотел менять установленного порядка.
А в первый же будний день после работы он заехал к Михеичу прощекотать старика насчет возвращения лодки и снасти.
– Ты и думать об этом забудь! – огорошил его Михеич. – Может, кабы другой раз не попался… А сейчас – все, жди повестку в суд.
– Какой еще суд? Ты сдурел, что ли, Михеич? Если за это судить, так весь район, чего ж меня-то одного?
– Весь район не попался, а ты попался. Тебя показательным судить будут, чтоб другим было неповадно.
– Помоги, Михеич, хоть мотор вернуть, – вздохнув, сказал Петрищев, – за мной не пропадет.
Но Михеич только руками замахал.
– Глупый ты, Петрищев, хуже дурки. Ступай себе с богом!
Михеич как в воду глядел: Петрищева вызвали в суд. Памятуя, что пожилой судья Степан Степанович был страстным рыболовом и тонким ценителем ухи, Петрищев прихватил для него свежей рыбы, в знак уважения. Но, приехав в суд, с огорчением обнаружил, что старый судья давно вышел на пенсию, а по их участку судит молодая женщина с красивым лицом и тонкими губами. Вот что значит опускать в урну бюллетень, не глянув, что там написано, – Петрищев сам голосовал за новую судьиху.
– Чего это селедкой запахло? – сказала судьиха, брезгливо скривив тонкие губы.
Петрищев стыдливо сунул под табурет авоську с рыбой. Дни стояли по-летнему жаркие, и, пока он добирался до города, рыба не то чтобы испортилась, но пустила крепкий душок. Конечно, такой мамзели-фриказели не предложишь на ушицу. Если уж человеку раз не повезло, так не повезет во всем.
Судьиха показала Петрищеву разные бумаги: акты о задержании и какие-то судейские заключения. На основании этих бумаг, сообщила судьиха, его будут судить за браконьерство. Петрищев выслушал ее спокойно, спорить не стал: разве баба понимает в рыбалке и местных промысловых обычаях? Он только предупредил, чтоб в дневное время суда не устраивали, он работает на сдельщине и не намерен терять деньги, он и так довольно пострадал.
– Пусть суд как хочет решает, а чтоб мотор мне вернуть! – строго сказал Петрищев, еще раз вспомнив, что эта молодая женщина обязана и ему своим высоким постом.
Судьиха как-то странно поглядела на Петрищева, ее тонкие губы словно бы чуть вспухли.
– Вам полагается защитник. Посоветуйтесь с ним, хорошенько посоветуйтесь, – сказала она почти ласково.
Защитник попался Петрищеву бестолковый. Даром, что с лысиной и в очках, но без всякого понятия. Он ни черта не смыслил в рыбалке, острогу называл «трезубцем», хотя у нее восемь зубьев, лодку – «челноком», подъемник – «неводом». Он наговорил Петрищеву ворох страстей: ему чуть ли не тюрьма грозит за то, что он багрил рыбу. Петрищев усмехнулся, слушая адвокатскую чушь. Если за такое сажать, тогда полрайона в тюрьме окажется.
– При чем тут полрайона! – воскликнул адвокат. – Накрыли-то на месте преступления вас одного!
Этот довод не проник в сознание Петрищева. Почему отвечать должен он один, когда браконьерили все? Острогами пользовались и поселковые рыболовы, и городские, и даже приезжие из столицы. Неужели только из-за того, что он попался, а другим удалось бежать, наказание ляжет на него одного? Природное чувство справедливости бурно восставало в Петрищеве против подобного беззакония. Если уж отвечать, так всем, это будет по чести и совести. Но, похоже, никого больше привлекать не собирались, значит, отпустят и его, покуражатся и отпустят.
Адвокат тщетно пытался объяснить Петрищеву: взятому с поличным нарушителю не может служить оправданием, что другим преступникам удалось скрыться. Петрищев посмеивался про себя: адвокат был навязан ему от суда, значит, он тоже принадлежит вражескому стану и потому пытается его запугать. Но одно понял он крепко к концу их долгого, скучного собеседования: лодку, снасть, мотор и водолазный костюм ему не вернут. Мало того, думал он, холодея, тут попахивает крупным штрафом. Сколько же сдерут с него, душегубы, за два десятка плотичек? Небось не по рыночной цене, а вкатят рублей тридцать, мать честная! Такую пропасть деньжищ придется уплатить ко всем уже понесенным потерям за эту паршивую горстку! Ну нет, он в Москву поедет, он до главного прокурора дойдет!
Петрищев так расстроился, что совсем перестал слушать адвоката. Позже он вспомнил, что адвокат зачем-то расспрашивал, не зашибал ли покойный родитель, и про него самого: не был ли он контужен на войне, не страдает ли головокружениями или бессонницей? Это еще к чему?
И когда через некоторое время адвокат прислал ему открытку с приглашением явиться для новых разговоров, Петрищев не отозвался. Он поехал прямо в суд, состоявшийся, к удивлению, скоро – еще не вся грязнуха отнерестилась. Нюшка велела ему побриться, надеть белую рубашку в тонкую голубую полоску и новый синий, в лиловость, ватник. Крахмальный, жесткий воротничок рубашки Нюшка скрепила круглой медной запонкой, больно укусившей ему кожу на шее, когда запонка проходила в узенькую петельку. Необмявшийся ватник сидел колом, но Петрищев чувствовал себя нарядным и миловидным, на нем были новые суконные брюки, до блеска начищенные сапоги с хромовыми голенищами, в глазнице горел ярко-голубой глаз.
Нюшка, конечно, поехала вместе с ним. Они проголосовали на мосту торфяной «кукушке» с прицепным пассажирским вагончиком, машинист притормозил, и они забрались на высокую подножку. Петрищев чуть не угодил под колеса: новый ватник жал ему в проймах. Он указал Нюшке на этот недостаток и велел по возвращении распустить проймы. «Нашел, о чем заботиться, – ворчливо сказала Нюшка, – подумал бы лучше, чего суду будешь говорить». А чего об этом думать? Врать он не собирается, а суду и самому должно быть ясно, что нельзя засуживать одного человека за общую вину.
Петрищев подмигнул Нюшке своим блестящим глазом, но не согнал озабоченного выражения с ее лица и стал смотреть в окошко – на реку с ветряным, сине-стальным блеском по стрежню, на курчаво зазеленевшие ивы, свежую, сочную осоковатую траву, покрывшую берега Бегунки. День был солнечный, яркий, блистающий от ветра. Над приречной луговиной парил луговой лунь, как кипень белый, с темной каймой на широких крыльях; мохноногий канюк сидел на верхушке телеграфного столба, недвижный, будто из камня, но вдруг наклонился и скользнул к земле, распахнув крылья; над водой носились чайки, сизокрылые, с черной головкой; садясь на воду, они вытягивали шейки и озирались с чирячьим любопытством. Во всем, что Петрищев наблюдал из окна поезда, было много вольной, свободной жизни, и ему впервые захотелось, чтобы суд, которому он не слишком придавал значения, остался позади.
Многие знакомые Петрищева и по работе, и по рыбалке, и просто по соседскому жительству пришли на его процесс. Петрищев пригоголился, надо же оправдать оказанную ему честь – представлять кащеевских рыболовов перед лицом закона. Он вертелся, подмигивал женщинам, расточал щербатые улыбки, приветственно махал рукой, немножко позируя, играя в эдакого удальца, сорвиголову, пока Нюшка не ткнула его кулаком в бок.
– Чему ты радуешься, глупый?
А потом произошло маленькое событие, круто выбившее Петрищева из его бодрого настроения. Открыв заседание, судьиха велела Петрищеву пересесть на скамью подсудимых. Петрищев усмешливо огляделся по сторонам, крякнул, но не двинулся с места. Судьиха повторила свои слова.
– А мне и здесь хорошо! – крикнул он дерзко.
И сразу же, раздвигая толпу, к нему двинулись два милиционера. Конечно, он не стал ждать, когда милиционеры начнут хватать его за руки, и сам быстренько пересел на крашеную охрой, облупившуюся скамью, сбоку от судейского стола. И едва он опустился на эту скамью и ощутил свою обособленность от толпы, набившейся в судебную комнату, свою разлученность с Нюшкой, что-то сломалось у него внутри. Он перестал чувствовать себя пригожим и нарядным, застеснялся и своего нового яркого ватника, и белой рубашки с красивой горловой пуговицей, и того, что весь он на виду. А главное, он перестал верить в благополучный исход суда. Он уже был отчислен от своих земляков, еще ничего не доказано, а между ним и всеми другими людьми пролегло пространство пустоты. И пустота эта может свободно растянуться на километры, на десятки, сотни, тысячи километров. Петрищев вспотел. Он охотно снял бы ватник, но боялся, что это не положено.
Он пытался уверить себя, что страх его беспричинен. Ну поговорят, посрамят, ну накажут штрафом, эка беда! Живы будем, не помрем! Отработаем штраф, наживем новую лодку, мотор и снасть. Петрищева удивило, как быстро смирился он со всеми своими потерями. Еще недавно он сожалел об отобранной рыбе, а теперь уже и на денежный штраф согласен, только бы вернуться к обычной жизни. Неужто и впрямь ему грозит что-то худшее? Принудработы за браконьерство и пятнадцать суток за мелкое хулиганство – как-никак, а он сопротивлялся охранникам! Пятнадцать суток! Петрищева передернуло. Пятнадцать суток без дома, без жены, без реки, без привычной работы! Да и стыдно на старости лет убирать дерьмо на глазах всего города. Он же бригадир, у него восемь Похвальных грамот висит на стенах.
Ему мучительно захотелось назад, к Нюшке. Вот она сидит совсем рядом, а не достать! Тянет голову кверху, чтобы не проронить ни одного судьихина слова, и глаза у нее большие и жалкие, а вокруг них лицо словно провалилось. Они прожили вместе без малого четверть века и, кроме года войны, видели друг дружку каждый день и каждую ночь, спали в одной постели. И он не хочет, не может пятнадцать дней и пятнадцать ночей обходиться без Нюшки. У него никогда никого не было, кроме нее, он даже помыслить не мог о других женщинах, хоть матерился в мужской компании не хуже приятелей, но стоило ему только представить себя с другой женщиной, как к горлу подкатывала рвота. Если б хоть он мог сидеть рядом с ней, держать ее за руку, слушать родной запах и подготовлять себя к возможной разлуке, все бы еще ничего. Но его оторвали от Нюшки слишком внезапно, он не был к этому подготовлен и потому одурел. Он словно погрузился в слуховой туман, самые простые слова не достигали его слуха. «Что?», «Чего?» – то и дело переспрашивал он судьиху.
– Ишь придуряется! – послышался из зала чей-то восхищенный голос.
Но Петрищев и не думал придуряться. Он падал, падал в бездонную черноту и ничего не ощущал, кроме ужаса падения, в ушах его стояли свист и шорох и, нисколько не прибавляя к его страху, доносились до него порой вопросы судьихи и свидетелей: морщинистого майора-отставника и красивого, седеющего директора фабрики кинопленки, речь прокурора, перечислявшего все его прошлые злодеяния и нынешние грехи и потребовавшего трех лет лишения свободы, бессвязное выступление защитника, вспомнившего зачем-то его отца-алкоголика, Похвальные грамоты за работу, стеклянный глаз и даже то, что он окончил всего три класса школы – словом, осрамившего его хуже некуда.
– Суд удаляется на совещание! – объявила судьиха.
Петрищев достал из кармана чистый носовой платок, утер лицо, шею и за ушами. Платок стал мокрым, хоть выжимай.
Народные заседатели следом за судьей прошли в совещательную комнату. Суд располагался в первом – вровень с землей – этаже старинного торгового здания. Запах дезинфекции не мог совсем приглушить прежний сладко-тошный аромат хранившихся здесь колониальных товаров. Совещательная комната глядела окнами на тихий задний дворик, и в распахнутые окна широко входил чистый запах весны. Это так обрадовало народного заседателя Кметя, что он сказал не совсем уместным, радостно-легкомысленным голосом:
– Ну и речугу толкнул защитник! Выходит, если у тебя отец алкоголик, а сам ты недоучка, но работяга, то можешь браконьерить сколько душе угодно!
Судья никак не отозвалась. Она достала из сумочки сигарету, нетерпеливо, ломая спички, прикурила и жадно, так, что раздулись тонкие ноздри, затянулась. Кметь обиделся. Эта девчонка слишком много себе позволяет. Начать с того, что она пришла в суд с опозданием на полчаса и даже не сочла нужным как-то объяснить свой проступок. После Кметь слышал, как она шепнула секретарше: «Ну, Люське, слава богу, лучше!» Значит, навещала больную подружку в служебное время. Кой черт согласился он баллотироваться в народные заседатели? Не хватало ему, что ли, выборных должностей? Но тогда как-то не думалось об этом, льстило доверие людей и то, что на всех углах будет висеть его биография с портретом, вот он и согласился.
Ему долго удавалось отлынивать от участия в судебных заседаниях – он был директором крупнейшего предприятия, благодаря которому старинный и несколько запущенный городок перешел в новый, куда более высокий разряд. Но все-таки его допекли, и вот сегодня он с утра томился в душном, вонючем зале заседаний, слушая чепуховые, ничтожные дела: развод, квартирная склока, грошовый иск одного учреждения к другому и, наконец, эта браконьерская история. И ко всему еще он должен терпеть доходящую до вызова сухость, небрежность и высокомерие девчонки с тонкими подкрашенными губами и обесцвеченной перекисью головой. Кметь чувствовал, что антипатичен ей, и не мог понять почему. Он привык нравиться женщинам и вел себя как человек, который нравится: свободно, широко, добродушно, чуть по-мальчишески. Но с ней он все время будто ударялся об острые углы. Ладно, сейчас они вынесут решение по этому делу, и он расстанется с тонкогубой злючкой.
– Я не понял: обвинитель просил три года, конечно, условно? – послышался скрипучий голос майора в отставке.
– Нет! – резко сказала судьиха и стала тыкать окурок в тарелку под графином с водой. – Речь шла о вполне реальном сроке.
– Три года!.. – отставной майор покрутил головой. – Это что же – показательный процесс?
– Если хотите – да! – Судьиха закурила новую сигарету. – Вы разве не видели – в зале полно корреспондентов из области. Делу Петрищева решили дать широкую огласку, чтоб браконьеры поняли: их безнаказанности пришел конец.
– Ну и правильно! – вдруг вскричал майор, и его дубленная солнцем шея в крупных темных порах грозно побагровела. – До кой поры терпеть погубителей природы? Особенно таких, как этот рецидивист. У него восемь приводов, а мы все цацкаемся, жалеем. Сейчас он кулаки в ход пустил, а следующий раз ножом пырнет, – почему же нет, коли все с рук сходит?
То, что говорил майор, было справедливо, но в душе Кметя вызывало протест. Майор, сам заядлый рыболов, охотник, грибник и ягодник, соблюдал промысловые законы так же свято, как прежде устав пехотной службы. И все же его бурная деятельность в природе отдавала чем-то нечистым. Ни поэзии, ни бескорыстия досуга не было в его общении с озерами, реками, лесами и полями – голая утилитарность, жадное приобретательство гнали его из города в простор земли. Однажды зимой он затащил Кметя на жареные грибы. Жена его владела секретом хранения грибов, и Кметь в крещенские морозы с удовольствием отведал жареных белых грибов. Но отставной майор сумел придать трапезе какой-то мистический оттенок. Нехитрое чудо сохранения грибов он возводил в некий символ, в высший смысл человеческого бытия. Он рассуждал о домашнем консервировании ягод и фруктов, солении грибов и огурцов, вялении и копчении рыбы с жутковатым вдохновением пророка. Он рассказывал о своих знакомых неправдоподобные истории: к каким уловкам и хитростям прибегали они, чтобы полакомиться его зимними грибами или маринованной уклейкой.
И сейчас его гневный пафос не был выражением здоровых чувств сострадающего родной природе человека, в нем была кулацкая злость, что-то слишком личное, от кармана и брюха идущее. Народный заседатель не должен руководствоваться личным пристрастием, обязан всегда сохранять объективность.
Подсудимый не понравился Кметю, было в нем что-то звероватое, тупое и вместе хитрое. Он, конечно, притворялся, играл в придурка, откровенно бил на жалость. А мужик, видать, ушлый, прошедший огонь и воду, да и браконьер заматерелый. Такой не раскается, только станет осторожнее, увертливее. И в самом деле, страшный урон чинят природе эти фальшивые простецы, лишенные нравственного закона в душе. Но три года заключения – не слишком ли?
– Так, ваше мнение ясно, – услышал Кметь голое судьихи. – А что скажет второй заседатель?
Даже по фамилии избегает называть! Кметь взглянул на судьиху: она нервно покусывала свои тонкие губы. Внезапно Кметь усомнился, что видимая неприязнь судьихи к нему искренна. Она была молода, самолюбива и под маской напускной твердости не уверена в себе. Кметь же, самый видный работник и самый интересный мужчина в городе, не мог оставить ее равнодушной. Боясь насмешки, равно как и покровительственного одобрения, она сразу воздвигла между собой и Кметем этот барьер искусственной холодности. И еще Кметь обнаружил, к своему большому удивлению, что судья, проведшая заседание с четкостью прямо-таки беспощадной, исключающей какие бы то ни было лазейки, не хочет, чтобы суровый приговор был утвержден. Она жалеет этого одноглазого хищника, которому предстоит первому расплатиться за огромную вину местных жителей перед миром рыб, зверей, птиц. Она хочет смягчения участи Петрищева, хотя областной суд наверняка завернет ей дело, а она, как слышал Кметь, больше всего гордилась тем, что ей не возвращают дел на пересмотр.
Чувство долга, живое гражданственное чувство восстало в Кмете против незаконных поблажек. Он поможет этой трудной молодой женщине против нее самой. Он поможет краю, который давно уже считал своим, родным, против петрищевых всех видов и мастей.
– Я полностью присоединяюсь к моему коллеге, – твердо сказал он.
– Ясно, – коротко произнесла судья. – Пошли!
И вот – дело сделано… Кметь вышел из душного здания суда в нежную майскую жару, блеск солнца, сильный, горячий запах травы. Дыхание быстро очищалось от карболово-сапожной вони, суд выходил из него через нос. Сейчас, когда заседательский искус остался позади, он уже не жалел о потраченном времени. Часы, проведенные в сумраке и духоте тесного полуподвала, обернулись надежным и радостным чувством выполненного долга. «В конце концов, никто из нас не имеет права уклоняться… Каждый обязан нести свою ношу…» – думал он, ленясь формулировать мысли до конца.
С ветхого деревянного крыльца проглядывалась заводь Кащеева озера возле Николы на болоте. Как раз в стороне этой старой церквушки отчетливей всего было видно, что город расположен ниже уровня озера, – это обстоятельство не переставало удивлять и детски радовать Кметя. Озеро серебристой лепешкой набухало возле Никольской церкви и, казалось, вот-вот низринется и на церковь, и на почерневшую колокольню, и на прилегающие строения, зальет, затопит древний город. Но озеро, сдерживаемое низенькой дамбой, не пробовало напасть на Лихославль даже в пору половодья, когда тает лед и вспухшие реки бурно несут в него свои воды, даже в пору августовских гроз и затяжных октябрьских дождей, когда канавы становятся ручьями, а ручьи – реками. Всегда спокойное, ясное, оно чисто и нежно отражает зеркальной гладью небо, облака, древний кремль на кургане, собор дней Александра Невского и другой – Василия Темного, Никольскую церковь и высокую каменную ограду разрушенного монастыря.
Кметь сбежал с крыльца, пересек мощенный булыжником двор и вышел за ворота. Здесь еще сильнее пахло, сверкало, сияло весной. За неширокой горбатой улицей, вправо уходившей в гору, к фабрике цветной кинопленки, влево упиравшейся в тюрьму, текла речка Штоколка. Она, словно арык, протянулась вдоль улицы. В летнее время пересыхающая до каменистого дна, Штоколка сейчас бурлила, играла полной водой неестественного ядовито-розового цвета. Такое может быть на огнистом закате, предвещающем сильный ветер, но в майский ясный день производило странное, болезненное впечатление.
«Абстракционизм!» – усмехнулся про себя Кметь.
В эту речку сбрасывала отходы фабрика кинопленки. По другую сторону бугра текла речка изумрудного цвета, а в нее впадал фиолетовый ручей. Фабрика щедро делилась со всеми здешними водными магистралями многоцветием ядовитых отбросов. Особенно буйно расцвечивался местный пейзаж в пору вешнего разлива. В Петергофе на праздники, когда разноцветные лучи прожекторов озаряют струи фонтанов, нет такого буйства красок, как в скромном Лихославле и его окрестностях. Постепенно слабея в цвете, но не в губительности ядов, сточные воды разносятся далеко окрест, смешиваются с другими водами, отравляя их, уничтожая все живое на десятки километров. Лишь Кащеево озеро с его сильной природной очистительной системой еще как-то сопротивляется страшному соседству, да и то в нем вымерла наиболее нежная рыба: корюшка, налим.
Все другие озера, реки, ручьи края совсем обезрыбели, а в прудах рыба нехорошая, больная, даже в жареном виде припахивающая эссенциями – подземные воды тоже отравлены. В этих водоемах вымерла всякая жизнь. Не стало не только ондатр, выдр, выхухолей, нутрий, но и простых водяных крыс, лягушек жуков. Исчезли лилии, кувшинки, ряса и утиный корм – ушки. Дикие утки, которых прежде не могли изничтожить неуемная охотничья страсть местных жителей, больше не прилетают сюда на гнездовье и даже обходят в пору весенне-осенних пролетов.
Сосед Кметя, учитель биологии на пенсии, нарисовал ему однажды мрачное будущее края, где переведется вся биологическая жизнь. Биолог, надо думать, перехватил, ученых мужей всегда заносит, но, скажем прямо, расцвету природы фабричные химикалии, сливаемые в систему живых вод, никак не способствуют. Но что поделать! Кметь отлично знал, как неодобрительно, если не сказать – нетерпимо относится начальство ко всем разговорам о дополнительных ассигнованиях на ликвидацию промышленных отходов. Недаром крылатой стала фраза: «Сперва построим коммунизм, потом будем думать об охране природы».
Все это промелькнуло в виде смутных, но вполне понятных Кметю привычностью своей образов, когда он смотрел на ядовито-розовую воду Штоколки. Хорошо хоть Кащеево озеро покамест не поддается гибели, может, на наш век его хватит? Кметь, разбалованный московский человек, не устоял перед повальным увлечением рыбалкой. Крайняя занятость мешала ему часто пользоваться радостью утренних и вечерних зорь, но по субботам Кметь выезжал в устье Бегунки. Там, в яме под сторожкой лесника, дивно берут подъязки, и лесник бдительно следит за тем, чтобы ни здешние, ни приезжие охотники не прилаживались к этому месту. Кметю стало радостно, что вечером он поедет на рыбалку, проведет зарю над быстрой рекой, натаскает тяжелых и в подсачнике не сдающихся язей, сладко натрудит руку от плеча до кисти, потом выпьет холодной водки в чистой лесниковой избе, проглотит толстую глазунью и ляжет спать на прикрытой красивым рядном лежанке, к заре отоспится до полной прозрачности в глазах и снова выйдет на ловлю на все долгое воскресное утро.
Ему стало так мило и ласково на душе, что захотелось прямо сейчас сделать для себя что-нибудь хорошее. Он поглядел на часы: бог мой, всего полтретьего! Сейчас дома тихо, у глухого Мишеньки мертвый час, домработница побежала кормить своего нагульного, и Маша совсем одна. И кто может помешать ему взять ее на руки – легкую, с долгим, нежно-крепким телом, отнести в кабинет и там, на прохладном кожаном диване, обнять кроткую, покорную, чужую и оттого мучительно желанную? Какой счастливый сговор созвездий натолкнул жену на мысль отыскать в Лихославле учительницу для их глухого Мишеньки? В городе не было школы глухонемых, и затея жены казалась безнадежной. Они уже хотели отослать бедного мальчика к бабушке в Москву, как вдруг выяснилось, что жена старшего лаборанта фабрики была некогда переводчицей у глухонемых. Но мало того. Надо, чтоб она еще оказалась красавицей, тихой умницей, лапушкой и чтоб ее муж, молодой, прыщеватый, застенчивый и честолюбивый, находился в полной зависимости от него, Кметя! Казалось, жизнь сразу решила вознаградить стареющего директора за все, что он недобрал в прежние годы.
Счастливые слезы на миг сжали горло, оборвав дыхание. Кметь перебежал улицу, вскочил в «Виллис» – у него с войны сохранилось теплое чувство к этим жестянкам – и бросил водителю:
– До дому, до хаты!
«Виллис» закозлил по неровному булыжнику. Кметь уперся ногой в крыло, слегка наклонился вперед и, чувствуя себя прежним двадцатилетним адъютантом, мчащимся под обстрелом по рокадной волховской дороге с важным донесением, подставил ветру разгоряченное, счастливое лицо…
А в это время во дворе суда Петрищев не давал посадить себя в тюремную машину. Понимая далеким умом, что он ведет себя глупо, недостойно и, главное, вредно, Петрищев не в силах был угомонить в себе яростное противоборство неволе. Все его большое, нелепое, костяное и жильное тело сопротивлялось пространственной ограниченности, несвободе ожидающего его бытия. Петрищев упирался в борт машины руками, отпихивался ногами от рамы и скатов, ревел, как оскопленный бугай, и два милиционера, белобрысые, красные от натуги, пытающиеся сохранить на глазах толпы выдержку и достоинство, тщетно возились с обезумевшим от тоски и страха циклопом, постепенно распаляясь негодованием, злостью. Петрищев знал, что милиционеры накостыляют ему по шее за теперешнее свое унижение, как только не станет свидетелей, но не мог принудить себя залезть в тюремную машину.
А сзади, враз постарев неправдоподобно опавшим, бледным, маленьким лицом, повисла на руках доброхотов Нюшка Петрищева. Она долго держалась стойко, но от не виданных сроду мужниных слез, от ужасного его рева рухнуло сердце. Две поселковые тетки, дальние родственницы, уже запаслись ковшиком холодной воды, чтобы опрыскать Нюшку, когда она начнет валиться на землю и биться в судорогах…