Текст книги "Зеленая птица с красной головой"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
– Это подло! – с отвращением сказал Карнеев. И только его слова попали мне в сердце.
Чем злее и беспощаднее меня осуждали, тем сильнее крепла во мне уверенность, что все кончится благополучно. Мы столько лет дружили, неужели ребята не понимают, что не просто из тщеславия и самолюбия совершил я свой дурацкий поступок. И когда секретарь отряда, новенькая в нашей школе, Женя Румянцева сказала, что я не достоин носить галстук и меня надо гнать из отряда, я усмехнулся, настолько мне это показалось диким.
– Согласна с предложением Румянцевой, – поднялась из-за стола Лина.
Тогда я тоже встал и, ни на кого не глядя, пошел к двери.
– Ракитин, ты куда? – крикнула Лина.
Я не ответил, и дверь пионерской комнаты захлопнулась за мной.
– Нешто уже кончилось? – спросила меня заспанная уборщица, выдавая мне пальто.
– Нет еще.
– А ты чего раньше времени убег? – проворчала старуха.
Я молча выдрал из рукава шапку, нахлобучил на голову и, не попадая в рукава пальто, выскочил из раздевалки.
На чугунных перилах школьного крыльца лежал пушистый молодой снег. Я сгреб его ладонью и отправил в рот. Снег мгновенно стаял в холодную, с металлическим привкусом, каплю воды. Я с усилием проглотил эту каплю. Затем я побежал на угол Лялина переулка и купил у лотошника две папиросы «Люкс». Моя мать внушила мне священный ужас к курению. Я всерьез думал, что погибну, стоит мне только закурить. Но я выкурил подряд две толстые, крепкие папиросы и ничего не почувствовал, наверное от того, что не затягивался.
Неужели из-за одной ошибки можно зачеркнуть всю жизнь человека? Еще в первом классе я заболел мечтой о пионерском галстуке. В нашей школе не было звездочки октябрят, и я с огромным трудом пристроился к октябрятам базы ВСНХ. Сборы там происходили вечером, и путешествие от Армянского переулка до площади Ногина требовало мужества. Я не мог попросить у мамы на трамвай, она никогда бы не пустила меня одного в такую даль, да еще вечером. Но однажды у меня оказался в кармане гривенник, и после сбора, в одиннадцатом часу вечера, я вскочил на 21-й номер трамвая. Я обнаружил, что еду не в ту сторону, когда под колесами проухал незнакомый мост, маслянисто отблеснула река и в черноту неба уперлись гигантские черные заводские трубы. В отчаянии я соскочил на полном ходу на булыжную, сразу ускользнувшую из-под ног мостовую, которую я обрел, лишь больно растянувшись на ней всем телом. А потом меня, словно эстафету, передавали друг другу редкие ночные прохожие, пока я, растерзанный, окровавленный и навек потрясенный ночной враждебной громадностью города, не оказался в тихом устье Армянского переулка. Почти год ходил я на площадь Ногина, работал там рубанком и стамеской, ножницами и клеем, и за этот год выяснилось, что мои родители не имеют никакого отношения к ВСНХ, и меня выгнали.
Мой сосед по квартире и старый друг Колька Поляков записал меня в звездочку при своей школе. К торжественному дню присяги я красиво оформил ленинский уголок будущего отряда, но к присяге допущен не был, поскольку выяснилось, что я учусь в другой школе… Да, я в полном смысле слова выстрадал красный галстук и ни за что его не отдам. Вся история моей пионерской жизни прошла у меня перед глазами, пока я слонялся вокруг школы, куря папиросы. И чем больше я думал, тем сильнее убеждался, что я хороший человек и нельзя так поступать со мной. Ведь я хотел, чтобы ребята поверили в себя, гордились своим звеном, злее работали. А тут еще Чернов постоянно совал мне палки в колеса, да и Тюрина… Может, это Карнеев их подучил? Как это он крикнул сегодня: «Подлость!» Тоже мне чистоплюй! Сам настраивает против меня ребят и еще орет!.. Все распиравшие меня чувства слились в одно, огромное, как жизнь, в ненависть к Карнееву. Теперь я знал, что мне делать. Это не спасет, не выручит меня, но я должен это сделать, чтобы жить дальше.
Я быстро вернулся к школе и стал в тени подворотни на другой стороне. Ждать мне пришлось недолго. Вот распахнулась дверь, и, кутаясь в свою тигровую шубку, с крыльца сбежала Тюрина. Я глядел на нее и чувствовал, что с наслаждением продырявил бы еще раз эту полосатую шкурку со всей ее начинкой.
Гурьбой вышли Ладейников, Грызлов, Панков, Сергиенко и сразу погнали по мостовой консервную банку.
Появились Нина Варакина и Павлик. Они о чем-то говорили, озираясь, будто отыскивая кого-то. Я глубже запрятался в подворотню. Но вот Нина почти бегом устремилась к Чистым прудам, туда же медленно, поминутно оглядываясь, побрел и Павлик. Потом высыпала большая толпа ребят и растеклась по переулкам. Наконец показался в своей короткой курточке и кепке с пуговкой Карнеев. Мне повезло: он был один. Задумчиво насвистывая и заложив руки в косо прорезанные карманы, он постоял на крыльце, поднял воротничок и быстро сбежал по ступенькам.
Я нагнал его под высоким старинным фонарем.
– Ну-ка, постой!
Карнеев остановился, знакомо изогнув тонкие брови.
– Я давно хотел тебе сказать… Ты… ты сволочь… Я тебя вызываю!
Он как-то странно посмотрел на меня. В его долгом взгляде не было ни растерянности, ни удивления, лишь заинтересованность, будто он хотел решить для себя какую-то загадку.
– Ты с ума сошел! – проговорил он наконец.
– Не увиливай! Я тебя вызываю!.. Что, побежишь жаловаться, любимчик?
Губы Карнеева дернулись, но не сложились в улыбку.
– Тебе хочется сорвать злобу? Не понимаю только, почему ты выбрал меня?
– Ладно трепаться, еще как понимаешь! Кто подначивал ребят против меня? Сволочь!
– Хватит! – с силой сказал Карнеев. – Сумасшедший ты или просто дурак, мне это надоело. Говори, куда идти.
Мы быстро зашагали к Чистым прудам. Там в левом углу, в стороне Покровских ворот, возле заколоченного железного писсуара, находилось наше ристалище. Мы давно выбрали это место, там никто не мог нам помешать – едва ли есть на свете что-либо менее притягательное для людей, чем заколоченная уборная.
Карнеев все время меня обгонял. Можно было подумать, что ему не терпится в драку. Но скорее всего он просто волновался. Уж кто-кто, а Карнеев не был драчуном. Ростом чуть повыше меня, но щуплый, худенький, он в неписаном школьном реестре занимал по силе одно из последних мест; слабее его были только Чернов да, пожалуй, Миша Хорок. Я же в шестых классах уступал лишь волжанину Агафонову, но тот мог осилить и восьмиклассника. Карнеев никогда не дрался, его и не задевали. Тронуть Карнеева – значило иметь дело со всем первым звеном, а там были серьезные люди.
Около бульвара я заметил Павлика и окликнул его. Это было очень кстати: не полагалось драться без свидетелей.
– Ты не возражаешь против Аршанского?
– Конечно, нет! – улыбнулся Карнеев.
Что ни говори, он прекрасно владел собой. И это его мужество, и его слабость, так ощутимая во всей его поджарой фигурке, поколебали мою решимость, мне вдруг расхотелось с ним драться. Я уже не верил, что он подзуживал ребят, впервые за весь этот тягостный вечер я стал сам себе противен.
Павлик, с присущей ему сдержанностью, ни о чем не спросил. Он видел, куда мы направлялись, и молча пошел рядом. У меня мелькнула надежда, что Карнеев, не привыкший к нашим рыцарским церемониям, скажет Павлику что-нибудь шутливое, я подхвачу, и все уладится. Но Карнеев и не думал шутить. Его вынудили принять участие в том, что было противно его натуре, и сейчас он с обычной добросовестностью хотел довести дело до конца. Будь во мне больше истинной смелости, я бы попросил у него прощения, но на это меня не хватило.
Мы подошли к железному ящику уборной. От нее на землю падала густая темная тень, за пределами тени промороженная земля в тончайшей наледи казалась стеклянной.
– Перчатки снять? – спросил Карнеев.
– Как хотите, – ответил Павлик.
– Можно в перчатках, – сказал я.
– Ну, начинай.
– Нет, ты начинай.
– Ты меня вызвал, ты и начинай.
Я ткнул его кулаком в плечо, и Карнеев бросился на меня. Если бы он не был так безрассуден и отважен, все бы обошлось, я совсем не хотел его бить. Но драка имеет свои законы. Обороняясь от сыпавшихся на меня градом несильных ударов, я совсем не нарочно попал ему в нос. Карнеев упал, но тут же вскочил, по лицу его текла кровь.
Павлик протянул ему носовой платок.
– Ничего, ничего! – Карнеев попытался улыбнуться.
– Высморкайся, – сказал Павлик, – а то дышать не сможешь.
Карнеев высморкался и вернул платок. Потом он довольно ловко ударил меня в челюсть. Я отступил, он прыгнул вперед и заколотил меня по голове. И тут мне показалось, что он совсем неплохо дерется, и я ударил его по-настоящему, и еще раз. Он снова упал, встал, плюнул кровью и опять пошел на меня. Я ударил его в скулу, он опять упал.
– Хватит! – сказал Павлик, подавая ему руку.
Карнеев поднялся, под глазом у него натекал синяк, по подбородку бежала темная струйка.
– Ничего не хватит! – сказал он с искусственной, жалкой усмешкой.
Я не мог смотреть на его худенькое, разбитое лицо. В горле у меня стоял комок, я чувствовал – еще секунда, и я разревусь. Я умоляюще взглянул на Павлика.
– Хватит! – повторил Павлик.
– Это нечестно! – возмутился Карнеев.
– Ладно, продолжайте.
Теперь я уже злился на Карнеева, злился, что он принуждает меня к драке, принуждает бить его, бить и жалеть, и мучиться собственной низостью. И только для того чтобы это скорее кончилось, я перестал себя сдерживать. Кепка слетела с его головы, затем он как-то умудрился потерять перчатку и, падая в очередной раз, ободрал руку о мерзлую землю. Наверное, это было очень больно, он несколько секунд сидел на земле, зажимая кисть коленями, а когда встал, лицо его было совсем белым.
– Кажется, я вышел из строя, – через силу спокойно проговорил он.
– Что, доволен? – спросил я от злобы не на него, а на себя.
Набрав в горсть снега, Павлик протянул его Карнееву. Карнеев умылся снегом, стряхнул с лица пропитавшиеся кровью комочки, вынул чистый носовой платок и утерся.
– Доволен, – сказал он, – я ведь никогда не дрался.
– Ты молодец, – сказал Павлик.
– Чепуха! Будь здоров, Аршанский! – Карнеев сделал приветственный жест рукой, и щуплая фигурка его скрылась в тени деревьев.
– Ты бы еще целоваться с ним полез, – упрекнул я Павлика.
Мой друг не ответил.
– А я рад, что набил ему морду! – сказал я. – Иногда это полезно.
Павлик молчал. Такая была у него манера: если он был в чем-либо не согласен со мной или что-то осуждал во мне, он замолкал, и не было возможности его разговорить.
– Слушай, Великий немой, одно ты можешь сказать мне: чем кончился сбор?
– Лина хотела проголосовать твое исключение, – холодно ответил Павлик, – а Карнеев сказал, что это надо сперва обсудить на совете отряда, так и решили.
– Что же ты раньше молчал?
– А ты спрашивал?
– Теперь он меня угробит!
– Кто?
– Карнеев, кто же еще!
Тут Павлик снова замолчал, и больше мне не удалось вытянуть из него ни слова.
У Меншиковой башни нам встретилась Нина Варакина. Я остановился с ней, а Павлик, не задерживаясь, прошел дальше.
– Ты куда пропал? – спросила Нина.
– Так… ходил… Слушай, как тебе пришло в голову сказать на себя?
Нина засмеялась.
– Я сразу догадалась, что это ты… Мне что – ну, выгонят, потом назад примут, а для тебя – конец света.
– Ну, спасибо.
– Да ладно! А знаешь, мне, по правде говоря, нравится, что ты эти брошюры жахнул! Ей-богу! Не всякий бы решился. А я люблю, кто рискует. Победа или смерть! – Она опять засмеялась.
Не знаю, говорила она от души или из желания подбодрить меня, но слова ее не доставили мне радости. Мне совсем не хотелось, чтобы она восхищалась тем, что не было во мне моим, это не приближало, а отдаляло ее от меня.
– Только не ханжи, – будто угадав мои мысли, сказала Нина. – На каток идем?
Я забыл, что сегодня открытие сезона.
– Конечно, пойдем! – сказал я, немного помедлив.
Чтобы не сталкиваться в раздевалке с нашими ребятами, я надел коньки дома и зашагал по хрустким от песка, обледенелым тротуарам к Чистым прудам. Когда я увидел гирлянды лампочек над ледяным полем, услышал музыку, звонко-хрипло рвущуюся из репродукторов, все тягостные переживания оставили меня, тело наполнилось упругой, радостной силой, будто перед ощущением полета.
Я перелез через низкую ограду, проваливаясь по пояс, одолел крутой снежный вал, опоясавший каток, и с отвычки чуть не шлепнулся навзничь, когда лезвия коньков коснулись гладкого, зеленоватого льда. Разогнавшись на мысках своих хоккейных коньков, я в резком темпе пробежал метров пятьдесят, четко прошел поворот и понял, что не забыл старую науку. Я круто, на одной ноге затормозил и только успел распрямиться, как кто-то налетел на меня сзади и обнял за плечи.
– А я уж думала, ты не придешь! – сказала Нина. – Решил сэкономить рубль?
– Да нет… Неохота с нашими встречаться. Ну что, рванем?
– А ты не разучился?
– Увидишь.
Мы взялись наперекрест за руки и побежали в сторону теплушки. Наши коньки согласно резали лед. Бежать было легко и приятно, четкий ритм дарил ощущением единства, какой-то понимающей близости. Но это было только разминкой, пробой сил, так не разовьешь большой скорости. И перед поворотом Нина крикнула сквозь громкую музыку:
– Выходи вперед!
Вот теперь начался настоящий бег. Пригнувшись и закинув левую руку за спину, я пошел неразмашистым, сильным, рубленым шагом. Нина шла за мной, шаг в шаг, держась за мою руку. Если идущий позади слабее тебя, все удовольствие пропадает – тащишь его, как на буксире. Нина бегала не хуже меня, поскольку же мне приходилось одолевать сопротивление воздуха, ей было легче наращивать скорость. Она была не столько ведомой, сколько толкачом, я все время чувствовал нажим ее руки, и это заставляло меня бежать быстрее и быстрее. Поврозь нам не удалось бы развить такой скорости.
Круг за кругом отмахивали мы по большой дорожке катка, и другие конькобежцы почтительно расступались, освобождая нам путь. Каток был освещен неравномерно: близ теплушки залит огнями, а противоположная сторона тонула во мраке, чуть просквоженном тощим светом лампочек. И мы все время проносились из света в темь, изо дня в ночь. На освещенном круге у теплушки толпились наши: Юрка Петров показывал свои фокусы. Мелькнула Тюрина, даже на катке она не расставалась с тигровой шубкой, Ладейников об руку с Лидой Ваккар, маленький Чернов на длиннющих «норвегах». Потом я заметил и Карнеева с черной повязкой на глазу – пришел демонстрировать свои раны. Интересно, сказал ли он ребятам, кто ему подбил глаз?
Когда мы снова вынеслись на темную половину катка, я вдруг перестал ощущать нажим Нининой руки и затормозил.
– Устала! – Нина обмахивала варежкой разгоряченное лицо. – Пошли к нашим.
– Не пойду.
– Пошли! Юрка показывает «пистолет» с поворотом.
– Ну, и ладно… Слушай, кто это разукрасил Карнеева?
– Не знаю. Хочешь спрошу?
И, не дождавшись ответа, Нина покатилась к теплушке.
Все было правильно. Не стоило обижаться на Нину. В конце концов, я не был ни Шаповаловым, ни Конрадом Вейдтом. И Юрка Петров показывал «пистолет» с поворотом, а это никому из нас не давалось… Я смотрел, как Нина легко бежит по льду в своем красном свитере и красной шапочке, и вдруг безотчетно, спиной почувствовал опасность. Оглянувшись, я увидел, что ко мне приближаются Калабухов, Лялик и Гулька. Все трое были без коньков, их ноги разъезжались, и мне ничего не стоило сбегать к теплушке за подмогой. Но я понял, что не могу этого сделать. Мои товарищи рядом, но я не смею крикнуть им: «На помощь!»
Калабухов придерживался странного правила: если Нины не было рядом со мной, он никогда не начинал драки. Так и сейчас, он хмуро глянул на меня и сказал:
– Мотай отсюда!
В руке он держал тонкий железный прут и этим прутом совсем не больно ударил меня по бедру. Можно было не обратить внимания на жест Калабухова и тихо убраться с катка. Я сам спровоцировал драку, вернее сказать, избиение. Это была какая-то странная месть самому себе. Я выхватил у Калабухова прут и отшвырнул далеко в сугроб. Они взялись за меня все сразу. Коньки не давали мне никакого преимущества, напротив: я только успел ударить Лялика коньком по голени, как тут же был сбит с ног. Я уже не сопротивлялся, только прикрывал лицо и живот.
Было очень скверно возвращаться домой на коньках. Ноги стали ватными, я все время спотыкался и раз упал, больно ударившись локтями. Я уже хотел снять коньки, идти прямо в носках, но не мог развязать смерзшиеся шнурки. А потом я стал видеть чудовищно распухший нос, он розоватым бугром выпирал на моем лице, натянув кожу щек.
– Что с тобой? – в ужасе воскликнула мама, когда я, стуча коньками, вошел в комнату.
– Упал на лицо.
– Что-то ты слишком часто падаешь на лицо. Возьми свинцовую примочку.
Я стоял у окна, промокал нос свинцовой примочкой и опять думал: будет ли такой день, когда я стану вспоминать о нынешней своей беде, как о чем-то давно прошедшем и неважном?
Мягко растекался зеленоватый лунный свет по заснеженным крышам, в вышине чернели купола старинной церкви, построенной при Иване Грозном, в окнах домов уютно желтели и розовели абажуры. И завтра будут так же лунно зеленеть снег, и чернеть купола, и алеть желтеть абажуры, и ничего не изменится в окружающем мире, только мне придется начинать жизнь сначала.
Я где-то читал, что мужчина должен уметь проигрывать, что сила человека проверяется поражением. Я виноват, и знаю, что виноват, мне нечего рассчитывать на снисхождение. Мужественно и покорно приму я любую кару…
На другой день я не пошел в школу. Я почувствовал, что не смогу появиться на совете отряда. От вчерашнего моего смирения не осталось следа. Все мое существо восставало против того жестокого приговора, который – я почти не сомневался в этом – мне вынесут.
Вместо школы я отправился в кругосветное путешествие по кольцу «А». Незаконность этого маленького путешествия придавала особую остроту и странность всем моим впечатлениям. Казалось, в городской жизни таится какой-то второй, тайный смысл. Не зря так нахлестывали лошадей извозчики, каменно восседавшие в своих толстых шубах на высоких облучках саней: они-то знали то радостно-скрытое, что гнало их седоков в снежные дали улиц. Не зря так отчаянно сигналили машины, яростно прорывая уличную толчею в погоне за неведомым призом. Не зря штурмовали площадки трамваев и дверцы тупорылых автобусов толпы людей – им тоже надо было поспеть на какой-то их праздник. Мне казалось, город наполнен счастливыми людьми, счастливыми машинами, счастливыми лошадьми. А потом я вспомнил, что завтра выходной и все вокруг торопится на отдых…
Маленький чистый глазок, отвоеванный мной у затянутого морозом стекла, все время подергивался стрельчатым узором, я отогревал его дыханием и опять видел людей, машины, лошадей с инеем на храпе, но почему-то не узнавал улиц и очень удивился, увидев вдруг стенд кинотеатра «Центральный». А потом, думая, что мы на Гоголевском бульваре, я вдруг обнаружил под самым окошком каменный парапет Москворецкой набережной и проглянул заснеженную белую реку, а потом, не узнав Яузские ворота, я решил, что заехал в какой-то другой, незнакомый провинциальный город, сплошь двухэтажный, с золотыми кренделями над дверьми булочных. А вот уже и Чистые пруды. Мы сделали полный круг, и надо сходить: кондукторша давно косится на меня.
Потом я долго слонялся по двору и понял, что прогульщики самые несчастные люди на свете. До чего же томительно, скучно и пусто болтаться без дела, кажется, что само время остановилось.
Во двор то и дело въезжали широкие приземистые сани, груженые бочками с вином. Сизоликие, огромные возчики, в брезентовых плащах поверх тулупов на пахучей овчине, без устали ругали все на свете: мороз, своих заиндевевших, красноглазых битюгов, друг друга и самих себя. Бочки сползали по каткам в темные недра подвалов, возчики, матерясь, разворачивали сани, визжали полозья, скрипели в вязках оглобли; воробьи слетались на дымящиеся желтые кучи навоза. Когда последние сани съехали со двора и захлопнулись обитые жестью створки подвальных воротец, я понял, что могу вернуться домой: был третий час.
Тут началось самое мучительное. Каждые десять – пятнадцать минут я звонил Павлику и выслушивал все более сухой ответ его матери, что Павлик еще не пришел из школы. Я знал, что совет отряда не может кончиться так скоро, что Павлик прямо из школы зайдет ко мне, и все-таки звонил. Стемнело, но я не стал зажигать огня. Оттого, что в комнате было темно, особенно ярко сиял снег за окнами.
– Ты чего сидишь в темноте? – спросил Павлик, входя и щелкая выключателем.
Я зажмурился от яркого света и, зевая и протирая глаза, пробормотал:
– Ну, чего там у вас?
– Где? – тоже зевая (он не терпел ломанья), спросил Павлик.
– На совете отряда, идиот!
– Вот так-то лучше! Все в порядке, галстук тебе оставили.
– Не валяй дурака! – закричал я, и рука моя непроизвольно сжала концы галстука.
– Ну, ну, спокойно.
– Прости, пожалуйста… Не сердись. И расскажи, как все было.
– Поначалу паршиво. Лина требовала: исключить. Румянцева ее поддерживала. Мажура сидел темнее тучи, и все были уверены, что он тоже за исключение… Ну, а потом Карнеев толкнул речь…
– Что же он говорил?
– Не стоит передавать – зазнаешься. В общем, он сказал, что пошел бы с тобой в разведку. Тут Мажура засмеялся: «Молодец, хорошо друга защищаешь!» – «А он вовсе мне не друг, товарищ – да, а дружбы у нас нет». – «Почему?» Карнеев покраснел: «И скажу! Сам Ракитин, может, лучше всех в отряде работает, а наладить работу звена не умеет. Ему и обидно…»
– Слушай! – вскричал я. – А ведь он совершенно прав, я действительно, никудышный звеньевой!
– Наконец-то понял…
Теперь я понимал. Понимал не только это, но и многое другое, и прежде всего, какая сила в прощении. Все во мне будто осветилось ярким и ровным светом, не осталось ни одного темного угла, где бы могло притаиться что-то мелкое, самолюбивое, жалостливое к себе.
Я подошел к окну, увидел снег, крыши, купола, пятна абажуров и вспомнил, как смотрел на них вчера. Все вышло совсем не так, как мне думалось. Нежданно быстро минула беда, но что-то не минуло, и это останется во мне навсегда, не бедой, не горечью, а новой важной частицей меня самого.